Это было первое дополнительное наказание, которому он подвергся в тюрьме. Карцер находился в одной из караульных вышек. Это было пустое — ни стола, ни койки — помещение со стенами из керамической плитки и с бетонным возвышением, которое служило ложем. Арбогасту выдали пару одеял и “парашу” — и больше ничего. Оконце было высоким и крошечным, его можно было по желанию тюремщиков прикрыть металлической крышкой, с тем чтобы наружу из карцера не пробилось ни звука. Прежде чем войти сюда, Арбогасту приказали раздеться. Его втолкнули в карцер обнаженным, сунув ему в руку так называемую “суровую рубаху”, изготовленную из столь прочной ткани, что ее невозможно разорвать с тем, чтобы свить веревку и на ней повеситься. Его посадили на хлеб и чай. Первые два дня ему пришлось не особенно тяжко. Он рассматривал бесчисленные похабные рисунки на здешних стенах. Прямо над бетонным постаментом была крупно изображена женщина с широко раздвинутыми ногами и утрированно большими половыми губами. Соответствующее место было отмечено подписью “пизда” и снабжено указательной стрелкой. Под окном — нацеленный в ту же сторону, что и стрелка, — был изображен циклопический фаллос. Имена, фамилии, даты и проклятия. Не только по-немецки, но и по-итальянски, некоторые даже кириллицей. И сроки — не то заключения, не то приговора — 10 лет, 15 лет. И одна единственная надпись: “Через три дня мне на волю!”
Мария когда-то нашептывала ему что-то на ухо, но на третий день в карцере он обнаружил, что начисто забыл, что именно. И все же он чувствовал тепло ее дыхания, овевающего его ухо, чувствовал ее щеку, прижавшуюся к его щеке, и ее руку, пропущенную ему под мышку, вот только слова, которые она шептала, он позабыл. И хотя он требовал от нее напомнить ему эти слова, она молчала, как немая. И тут нахлынул страх забыть не только это, но и все остальное. Женщины превратились в физиономии на обрезках газет, уже восемь лет служащих ему туалетной бумагой. Внезапная неотвратимость того, что останешься здесь навеки. Он попытался прекратить думать о чем бы то ни было и, главное, чтобы больше ничего не забыть, избегать малейших мыслей о Марии. На пятый день ему вспомнилось, как она, лежа с ним в траве, рассказывала о Берлине. О невыносимо жарком лете на разбомбленном чердаке, на котором она, поваленная на драный матрац, из которого торчали пружины, впервые спозналась с мужчиной, уставившись безучастным взглядом в ночное небо.
— Нет, я там не был. А ты не хочешь туда вернуться?
— Ясное дело, хочу. Здесь я долго не выдержу. Как только муж подыщет себе работу.
— Но тогда мы больше не увидимся.
Она рассмеялась. Но пока-то она здесь, верно?
— Поцелуй меня!
Бетон оказался не таким уж твердым. Возле самого пола он нацарапал ногтями на стене ее имя. МАРИЯ. Затем занялся онанизмом и с изумлением понял, что уже давно не предавался этому занятию, и даже сам не замечал, что воздерживается. Затем разжевал хлеб, превратив его в мягкую теплую кашицу, и запечатал себе ею рот. Выпустил изо рта струю чая так, чтобы она пролилась ему на лицо. Долгое время пролежал на спине, барабаня указательным пальцем по животу — в совершенно конкретную точку повыше пупа, почему-то думая, что если он прекратит барабанить, то сразу же ослепнет. Он занимался этим, как ему казалось, несколько дней, подгоняя палец командой: продолжать! продолжать! И вспомнил все это, только прекратив и уже не помня, когда именно прекратил. И с мгновенным ужасом подумал: ну все, теперь я ослеп. Но тут же обнаружил, что она смотрит на него. Ее глаза смотрят на него точно так же, как тогда, в его объятиях, вот только он не может вспомнить их цвета. Из-за этого он заплакал. И уже обвел имя Мария на стене рамочкой, когда наконец отперли дверь.
Когда Арбогаст вернулся в камеру, в стену ближе к вечеру постучали, вызывая его к окну, а там попросили лечь на пол у батареи и рассказать о том, как было в карцере, тогда им будет слышно. Еще никогда и никому здесь не хотелось с ним разговаривать, а сейчас ничего не захотелось рассказывать ему самому. Пожизненно заключенные, объяснил ему учитель, имеют право выписать какой-нибудь музыкальный инструмент или канарейку. Но Арбогасту не нужна была канарейка. На следующий уик-энд он написал письмо профессору Маулу, завкафедрой судебной медицины Мюнстерского университета, и попросил “не дать ему сдохнуть в тюрьме”. Потому что он невиновен. Маул сделал на полях письма отметку: “Неинтересно. В архив”.
15
— Когда у человека умирает мать, — едва поздоровавшись, начал Каргес, — то это, как выразился один французский поэт, равнозначно тому, что разбилась скрижаль Завета.
— О чем вы? Что вы имеете в виду, ваше преподобие? Моя мать?..
Каргес, стоя в дверном проеме, кивнул.
— Сочувствую вам, Арбогаст. Она умерла вчера.