Часы в предоперационной пробили час, когда Николай Евгеньевич закурил тоненькую папироску, держа ее пинцетом. Володя мыл руки, измученный, потный, задыхающийся от все еще непривычного запаха эфира. Старый доктор Виноградов рассуждал.
— Варикозные язвы голени — это просто божье наказание, — говорил он, ни к кому не обращаясь. — Помню я такой случай, Николай Евгеньевич…
В это время приоткрылась дверь, завхоз Рукавишников — мужчина энергичный и полнокровный, добродушный и невозмутимый — произнес:
— Так что, Николай Евгеньевич, косилку собрали, и Вахрамеев с Антошкой ее сейчас опробовать станут. Так сказать, испытание. Вон она, машина-красавица наша…
Косилка, выкрашенная в яркие цвета, ползала за больничной оградой. Володя ничего не понял в ее действиях, но Богословский сердито сказал:
— Непонятно, при чем тут Антошка! Он же вечно что-нибудь ломает. Велите Антошке от машины убраться…
Володе стало на мгновение смешно; он видел, что Николаю Евгеньевичу самому страстно хочется побежать к своей косилке, но он не мог, потому что предстояла еще одна — самая трудная и продолжительная — операция. Племенной жеребец в совхозе «Знамя труда» ударил копытом в живот конюха — пожилого человека Бобышева, которого только что привезли в больницу. Конюха этого Николай Евгеньевич знал и любил, как очень многих людей в округе — тружеников, делателей, имеющих жизненный опыт. И, сам болезненно морщась (как это ни странно, Богословский при немалом своем опыте совершенно не лишился сострадания), Николай Евгеньевич говорил:
— Боюсь, что имеются разрывы селезенки; заметьте, Владимир Афанасьевич, бледность усиливается, кровяное давление падает, похолодание кожи чувствуете? И тошнота, его все время тошнит… Что ж, начнем…
Изящно, сильно и красиво Богословский сделал чревосечение и стал ровным голосом говорить о том, как именно разорвана селезенка. Мария Николаевна быстро подавала инструменты, слышался только редкий металлический лязг бросаемых Николаем Евгеньевичем то ножниц, то пинцета, то зонда, то скальпеля, да тяжелое, с всхрапыванием, дыхание Бобышева.
— Пульс? — изредка спрашивал Богословский.
Устименко отвечал негромко, в тон всему тому, что заведено было в операционной Черноярской больницы. Посапывал тучный Виноградов. В предоперационной часы пробили два, потом половину третьего. В три часа тридцать две минуты Бобышева увезли, Николай Евгеньевич опустился на табуретку, посидел неподвижно несколько секунд, потом сказал:
— Неужели вытащили старика?
В это мгновение он увидел косилку, которая шла на чугунную ограду больницы.
— Антошка! — заливаясь гневным румянцем, воскликнул Богословский. — Один Антошка! Ну черти, ну дьяволы, погубят мне машину, где я другую возьму?
Сердито сбрасывая на ходу халат и маску, бегом он бросился прочь из больницы, рванул калитку и, смешно размахивая руками, сильно разевая рот, стал кричать на вихрастого, бесстрашного и белобрысого Антошку. Из окна операционной Володе было видно, как Николай Евгеньевич сам сел на седло любезной его сердцу косилки, как она двинулась дальше и как рядом бежал Антошка, а вынырнувший откуда-то длинноногий санитар Вахрамеев клятвенно прижимал руки к груди и яростно крестился.
— Господи, ну что это за человек, такой удивительный! — сказала Нина Сергеевна, тоже стоявшая у окна рядом с Володей. — Ведь он же почти в обмороке сейчас был! Вы заметили, Устименко?
— Юродивый, прости господи, — умиленно произнесла хирургическая сестра. — Если хотите знать секрет, то он полночи сам с Вахрамеевым эту косилку нынче собирал.
Минут через двадцать, когда Володя вышел из больницы, Богословский в сорочке и в помочах кричал Вахрамееву:
— Я говорил, что валик нужно было туже подтянуть? А ты что?
Белая шапочка, позабытая на бритой голове Николая Евгеньевича, была задорно и смешно сдвинута на ухо, во всех окнах больницы, и в саду, и в огороде улыбались пациенты Богословского, а он плечом наступал на длинного «механика» и беззлобно, с тоской спрашивал:
— Где же теперь маховичок взять? Где? Из твоего Антошки вырезать?
— Ай вырежьте, — плача сказал Антошка, — вырежьте, если я виноват. Сами валик не туда поставили, а теперь на меня. Всегда Антошка виноват, несчастный я человек, хоть в петле вешайся…
— Я тебе повешусь! — зарычал Богословский.
Два сытых больничных мерина увезли косилку в ремонт, Николай Евгеньевич накинул старенький лицованный пиджак, пошел в канцелярию подписывать бумаги. Из окна маленькой палаты, куда перевезли после операции Бобышева, Володя видел, как Богословский поговорил с садовником Ефимом Марковичем, как погрозил пальцем больному Паушкину — сердечнику, жадно курящему огромную самокрутку, как, миновав двор, главврач вошел в левое крыло «аэроплана».
ЗДРАВСТВУЙ, МИЛАЯ ЖИЗНЬ!
У двери палаты тихо плакала дочка Бобышева — миловидная растерянная женщина. Было слышно, как тетя Клаша говорила:
— А ты надейся, девушка! У него рука легкая, животворящая. Он хотя и безбожник, но куда любому попу до него. Поп кадит, а он истинно служит. Думай, девушка, надейся!