— Дальше? В разгар событий во Франции объявился Даниэль Кон-Бендит с кучкой своих сторонников и последователей. Он приехал в Париж, и тут мятежные леваки просто с ума посходили. На ступенях Сорбонны, во время одного из многочисленных стихийных митингов, Кон-Бендит провозгласил, что в нынешних условиях единственная движущая сила революции — это студенты, что власть, мол, валяется у них под ногами и что нужно немедленно идти на штурм Елисейского дворца.
— А как же армия? Жандармерия? Вооруженные отряды правых? Разве можно было надеяться на успех один на один против такой силы?
— Понимаешь, тогда об этом никто не думал. Кажущаяся близкая победа кружила головы, опьяняла…
— Не только она, судя по всему.
— Ты можешь, в конце концов, набраться терпения и не перебивать меня? — вскипела Клодин.
— Ладно, не сердись. Больше ни слова не скажу.
— Так вот. По поводу твоей ехидной реплики: да, тогда пили почти все, подогревая воинственный пыл. Многие “взбадривали” себя ещё и наркотиками. Откуда их брали? В университете, в студенческих кафе Латинского квартала появились ушлые, услужливые ребята и по дешевке продавали что хочешь: марихуану, героин, ЛСД… Ну, говори же, говори! Я вижу, у тебя опять на языке вертится какое-нибудь едкое замечание.
— Нет. Мне пришла в голову неожиданная мысль. Не ах какая оригинальная, наверное, но всё же. Я подумал, что кому-то было выгодно, чтобы ваши бунтовщики-студенты, накурившись и наглотавшись наркотиков, не очень соображали, что творят.
— Возможно.
— Я уверен, что так оно и было. Слишком очевиден эффект, двойная выгода подобного замысла. Пьяная, одурманенная толпа неоперившихся мальчишек и девчонок, какие бы самые революционные лозунги они ни выкрикивали, подлинной опасности для властей не представляет. С другой стороны, на них всегда удобно свалить вину за беспорядки, за кровопролитие, если оно произойдет, намекнув обывателю, что вот, дескать, какие они, эти современные Робеспьеры и Мараты… Явная провокация!
— Мне тоже многое стало казаться странным в поведении вожаков взбунтовавшегося студенчества. Они наотрез отказывались от союза с рабочими, которые объявили всеобщую забастовку в поддержку бунтовщиков, поощряли самые дикие хулиганские выходки, призывали начать войну террора… Для меня переломным днем стала пятница, или это был четверг? Не могу сказать точно, да и какая разница. В этот день самые отчаянные из “Комитета немедленного вмешательства”, во главе которого стоял некий Жаки (он потом признался корреспонденту “Монд”, что студентом никогда не был, а воевал в рядах наемников в Катанге), ну, словом, “святое воинство” — с ним, разделившись на кучки, шагали также маоисты, неотроцкисты и анархисты — двинулось на штурм театра “Одеон”. Среди первых туда ворвался мой Люсьен. Когда я притащилась в “Одеон”, всё уже было кончено: погромщики, а иначе как погромом эту свинскую акцию не назовешь, праздновали победу… Над зданием развевались черные флаги. Внутри бедный театр — что он им дался! — представлял подлинную клоаку: зал изгажен, мебель поломана, занавес разодран, люстры разбиты, участники штурма, растащив реквизит, напялили на себя костюмы всех времен и народов и устроили среди этой разрухи какую-то безумную пляску. Один из сторонников “немедленного вмешательства” мочился со сцены в оркестровую яму… Омерзительнейшее зрелище!
— Ну, а твой “мессия”?
— Его я обнаружила в ложе с размалеванной визгливой толстухой, совсем непохожей на студентку. Наверное, из профессионалок. Их много в те дни крутилось в Сорбонне. Впрочем, другие тоже развлекались, кто во что горазд. Ведь у них на этот счет была “теория”: “Чем больше мы занимаемся революцией, тем больше нам хочется заниматься любовью”. Гадость, гадость…
— Скажи мне, Клодин, когда же и каким образом ты попалась на крючок?
— Ты о чём? — Вопрос Иселя застал девушку врасплох. — А-а-а! Понятно, — она нахмурилась, — я так и думала, что рано или поздно ты догадаешься. Или что-то знаешь?
— Знаю! Знаю, что ты связана с ЦРУ. Допускаю, что и со мной познакомилась не случайно. Только не понимаю, что заставило тебя согласиться сотрудничать с ребятами из Лэнгли…
В кухне наступило молчание. Тяжелое. Пружинистое. Жесткое. Оно могло в секунду лопнуть, зазвенеть, заголосить. Или: упруго распрямясь, отшелестеть последними словами и незаметно сойти на нет. Всё зависело от Клодин. Она смело, открыто посмотрела в глаза возлюбленному: