– Да, да, – сказала мама. – Представь себе. Гадко об этом говорить, но ты уже взрослая. И к тому же очень интересуешься нашим разводом. Когда я была беременна тобой, он бегал на сеновал, или как это у вас, у помещиков, называется. На конюшню. Ты знаешь, я его в этом даже не обвиняю. Он бегал на конюшню, а потом сидел на ковре, целовал мне ножки, глядел снизу вверх и ловил мои желания и капризы. Я его не виню. Наверное, это болезнь. Наверное, ему нужны были две женщины. Тупая и покорная деревенская баба, которую можно презрительно… ну, в общем, ты понимаешь, что с ней сделать… а на прощанье еще и перетянуть плеткой по голой заднице, – и властная, своенравная, капризная богиня, чтобы она наступала каблуком ему на лицо. Наверное, это род безумия. Он не виноват. Это болезнь. Пусть так. Но при чем тут я? Почему я должна быть актрисой в его спектакле? Куклой в его игре? Забавой для сумасшедшего?
– Нипочему, – сказала я. – Допустим, ты права. Но скажи, ты правда над ним издевалась: обижала, оскорбляла, обзывала, посылала «поди туда – не знаю куда», «принеси то – не знаю что»?
– Правда, – сказала мама. – Понимаешь, он был как будто покрыт стальной скорлупой. Вся его нервность, нежность, весь его интеллект – все это было притворство. Это был какой-то кусок ледяных желаний, непонятных мне. А сколько амбиций! Сколько гордыни! Мелкой, прямо-таки мещанской. Во всяком случае недостойной потомка Гуго Далмитца – оруженосца Генриха Четвертого. Вообще, мне кажется, он все это сочинил. Тальницки – вполне почтенная славянская помещичья семья. Зачем этот бред про Генриха Четвертого? Чего ради? Кто в это верит?
Я вспомнила, что папа то же самое говорил про маминого предка, незаконного внука Хатебурги фон Мерзебург и Генриха Птицелова. И поэтому промолчала.
– А обижала, оскорбляла я его потому, что хотела пробить этот панцирь, эту ледяную корку. Хотела до него достучаться. Хотела, чтобы он на меня как следует обиделся. Чтобы он бросился в кресло, закрыл бы лицо руками и подумал: «Боже, а вдруг она права? Что со мной происходит?» Но он же был настоящий аристократ! Его же невозможно обидеть. Тем более когда оскорбление исходит из женских уст. Совершенно непробиваемый человек. Ледяной, я же говорю. Хочешь, я расскажу тебе, как он проводит свой день? Плотно занятый день бездельника. Книги, гимнастика, кофе, сигары, прогулки, послеобеденный сон, визиты, приемы, опера. Правда?
– Допустим, – мрачно сказала я. – Он очень хороший, добрый и нелепый человек. В этом ты права. Он нелепый. Не злой и не холодный, не надменный, не горделивый, как еще сказать. Не плохой, в общем. Просто нелепый.
– Ну предположим, – устало сказала мама, облокотившись на стол и чуть вытянув голову ко мне, – но я тут при чем? В сотый раз тебя спрашиваю. А потом он соблазнил твою гувернантку – Эмилия ее звали. Она была моей подругой. Ну, в общем, не столько подругой, сколько знакомой. Мы с ней встречались в поэтическом салоне. Небогатая девушка. И я, столь удачно выйдя замуж и родив дочь, тебя то есть, взяла ее к себе. Наверное, ему доставляло большое удовольствие: не просто то, что это была новая и довольно красивая молодая женщина, но и то, – мама даже с некоторой ненавистью скрипнула зубами, – что она была моей подругой, а также твоей гувернанткой. Он вел себя с ней совершенно ужасно. Он отпускал камердинера и велел ей, к примеру, принести себе воды, когда он, полуголый, делает гимнастические упражнения, заставлял ее набивать себе папиросы, поправлять галстук и все такое прочее.
– Но ведь она же была твоей подругой? – спросила я. – Выходит, она была тоже подловатая барышня?
– Не знаю, – сказала мама. – Человек слаб. В общем, она забеременела, и он ее рассчитал. Вот так презрительно, по-барски. Ей-богу, я была готова надавать ему пощечин – и за себя, и за нее. Но, когда она уезжала, она вдруг – я-то думала, она у меня прощения попросит, – она вдруг этак горделиво заявила, что твой папочка выдал ей деньги на первое время и обещал содержать ее ребенка вплоть до совершеннолетия. А ежели он окажется мальчиком и при этом сподобится поступить в университет, то вплоть до окончания университета. И вот тут я поняла, дорогая моя Далли, что сил у меня больше нет. Ты поняла? Нет, ты скажи – ты поняла?
Я поняла только одно – что папа мне рассказывал ту историю с гувернанткой совершенно по-другому. Что эта самая гувернантка, Эмилия, нагло, напористо и открыто соблазняла его, чуть ли не зажимала в дверях, чуть ли не притискивала своей пышной грудью к стене, задирала при нем юбку, и именно поэтому, не желая терпеть это пошлое бесстыдство, он ее рассчитал, а мама обиделась за подружку, которая пять лет дармоедствовала в имении, и обхамила папу и фактически сама хлопнула дверью. Или он сказал маме «пошла вон!», ну да какая разница. Но, честное слово, мне уже было неинтересно, кто из них говорит правду, а кто врет. Скорее всего, врали оба. А что там было на самом деле, они, наверное, и сами не знают.
Меня только одна маленькая подробность зацепила.