– Далли! – закричал он. – Из-за женщины, которую я любил и люблю! Из-за твоей мамы! Именно такое – немецко-славянское. И твое имя стояло на первом месте, потому что если уж совсем по-честному, то, коль скоро ты Тальницки унд фон Мензебург, то и звать тебя должны были Станислава-Адальберта, но мама захотела вот так. И я в очередной раз согласился. Почему в очередной? Потому что я соглашался с ней всегда, с первого дня нашего знакомства. Это было, кстати, в салоне, куда ходил поэт Гофмансталь. Надо сказать, там ни от кого не пахло потом, кстати говоря. Мне кажется, ты это все навыдумывала, насчет пота. В театральных фойе всегда так пахнет… Да. Все знали, что она молодая графиня фон Мерзебург. Но она приезжала на извозчике. Однажды мы столкнулись у дверей. У меня был, естественно, свой выезд. Когда все расходились, это был чудесный вечер, было какое-то замечательное чтение стихов… Веришь ли, Далли, эти стихи до сих пор звучат у меня в ушах, но я не помню ни одного слова, ни одной строчки. Плывет музыка. Бывает, что и музыку вспоминаешь вот так, вообще. Особенно во сне, когда засыпаешь. А попробуй насвистеть или напеть – ничего не выйдет. А музыка – есть. Вот так и эти стихи. Мы расходились. Я увидел, что она стоит на тротуаре и машет рукой извозчику. Я предложил подвезти ее до дому. «Вы уже успели схватить извозчика? – спросила она у меня. – Какой вы ловкий!» Это была первая фраза, которую я от нее услышал. В ней были одобрение и насмешка одновременно. Удивление и порицание. Какой молодец! Но вместе с тем экий, однако, ловкач. С тех пор всегда все ее слова были именно такими. Она говорила мне: «О, какой элегантный костюм!» – когда я показывался ей перед тем, как ехать в гости. И в этом было и одобрение, и осуждение. Потому что слишком элегантно – это означало пóшло. «Какая у тебя многосторонняя эрудиция!» – с одной стороны, хорошо. С другой стороны, бездельник, который целыми днями, забравшись на диван, читает книги без разбора.
– А может быть, ты преувеличивал? – спросила я. – Сочинял? Додумывал за нее?
– Да нет, – вздохнул папа. – Усмешка, постоянная усмешка. Всегда чуть-чуть прикушенная губа. Как-будто не велит себе расхохотаться. Постоянно взгляд в угол. И вообще, желание все высмеять. Найти какую-то неприятную истину. У любого самого прекрасного поступка отыскать низменную причину. Нелепое подозрение. Всех во всем подозревать. Повара – что ворует мясо. Императора – что продался французам.
Я снова перестала реагировать лицом, хотя мне хотелось рассмеяться или сморщить лоб и сказать: «Ой, ой, ой!» На меня какая-то маска легла, которая не давала мне не мигнуть, не сморщиться, не улыбнуться. Я подумала, как, наверно, тяжело жить, когда тебя все время осуждают, над тобой насмехаются, запускают острый коготок. Но еще ужаснее, подумала я, не то, что в тебя этот коготок запускают, а то, что ты этого коготка все время ждешь.
Наверное, мама была, конечно, не марципан в шоколаде. Куда там! Жестка и насмешлива. Может быть, папа говорил правду. Но папа тоже был какой-то странный. Жил все время, выискивая тайный, неприятный смысл в маминых словах, в маминых жестах, взглядах и улыбках. Тоже какое-то сумасшествие на самом деле. Одна сумасшедшая, потому что все время стремится подковырнуть. Другой сумасшедший, потому что все время ищет и ждет подковырку. Вот и встретились. Что совершенно естественно. Но не ужились, что естественно тоже. В общем, мне показалось, что я уже все поняла. И мне уже не надо было, чтоб папа рассказывал дальше, но папа все равно продолжал.