Гул — низкий и плотный, как земля, бескрайний и всенакрывающий, как Небо, — потек над площадью. Все, казалось, замерло. Гул ширился и нарастал, и поверить невозможно было, что вызвал его один лишь удар, — ровно прорвало некую преграду, подобную дамбе, и поток хлынул, усиливаясь уже своей волей, безо всяких сторонних усилий; казалось, теперь барабану уж не требуется чужого прикосновения — он сам поет, гневно и требовательно повышая голос так, чтобы его услышала вся Поднебесная: несправедливость, ечи! в государстве случилась несправедливость!
Если и впрямь сохранился древний обычай, окончательно сформировавшийся более двух веков назад, когда была опубликована потрясшая всю империю своей искренностью и полезностью для страны книга великого александрийского человеколюбца Радищева «Цун дянь дао тай люйсин лунь» — «Рассуждение о путешествии из чертога на лобное место», то…
То, заслышав эти звуки, цзайсян (либо же, коль главы исполнительной власти нет в столице, тот, кто оставлен его замещать) бросает все дела, торопливо надевает официальное платье и пешком, не пользуясь паланкином в знак того, что виноват, ибо проглядел какой-то случившийся в стране непорядок (иначе зачем бы бить в барабан?), спешит из своего дворца сюда, к тому, кто его позвал.
Ой ли…
Оставалось ждать.
— Как ты, сынок? — тихо спросил Богдана бек. Кай лишь взирал на минфа с изумленным уважением.
— Голова кружится… — тихо признался Богдан. — И подташнивает немножко… Ничего, ата, ничего…
— Шапку надень, воспаление мозгов подцепишь… — заботливо проговорил бек. — Как его… менингит.
Кай нагнулся и поднял с заиндевелого камня шапку Богдана. Подал ему.
— Благодарю вас, драг прер… — бледно улыбнулся Богдан, нахлобучивая шапку на голову. «Ох, и шишка будет… — подумал он мельком. — Просто-таки рог… А завтра на пир… Ох, да какой тут пир! Если мои предположения хоть вполовину верны…»
Они высились плечом к плечу у наконец-то начавшего медленно затихать барабана — и вся площадь, все тысячи людей, что веселились на ней еще пять, нет, уже семь, уже пятнадцать минут назад, стояли неподвижно и молча смотрели на них.
Откуда-то объявились проворные работники теленовостей — и в какое-то мгновение все трое ечей вдруг заметили, что снизу на них уставилось сразу несколько пучеглазых камер. Богдану даже почудилась возле одной из них его старая знакомая Шипигусева.
Бежали минуты.
Но вот в толпе возникло некое множественное движение. Сначала легкое, нерешительное, потом — все более осмысленное и уверенное. Толпа раздавалась в стороны от невидимой прямой, которая соединяла лобное место с вратами Запретного города. Толпа отступала, благоговейно вжимаясь сама в себя и освобождая проход.
И все камеры рывком повернулись в ту сторону.
Ибо от врат Тяньаньмэнь к лобному месту, один-одинешенек, смиренно сцепив пальцы рук на животе и метя рукавами древнюю брусчатку в знак покаяния за нерадивость и сострадания к тем, кто пострадал от дурного правления, степенно вышагивал Великий цзайсян.
Освещена была лишь южная часть зала — огромного и сурового, под стать серьезности вопросов, которые тут обычно обсуждались, — и остальное пространство тонуло во мраке; смутно выступали боковые ширмы с изображениями мудрецов и героев древности да задумчивых и строгих двуглавых фениксов, киноварные балки, разделявшие на квадраты затерянный в сумраке потолок, пустые сейчас курильницы, в коих во время заседаний обязательно возжигались просветляющие разум благовония… Сейчас все было на скорую руку; да и участвовало в заседаниях Чжэншитана обычно куда больше людей, нежели ныне, когда в скупом, но отчего-то очень уютном и настраивающем на размышления о главном свете настенных светильников, подле искусно раскрашенного изваяния Конфуция в полный рост, сидели пятеро: с одной стороны, прямо у ног Учителя, на специальной широкой и низкой скамеечке, обитой бархатом, — Великий цзайсян, подле — секретарь, а напротив, в десяти шагах, на тоже низких, во не таких широких сиденьях — Богдан, бек Кормибарсов и Кай Ли-пэн.
— Изложите ваше дело, преждерожденные, — раздался в тишине негромкий, слегка надтреснутый, но властный голос До этого момента он и жалобщики не обменялись ни словом — едва ечи еще на площади с поклонами представились цзайсяну; и потом уж ни они, ни сановник не проронили ни звука.
Богдан поправил очки.
— Прежде чем ничтожный минфа, — сказал он о себе, согласно обычаю, в третьем лице, — перейдет к сути того, из-за чего дурно воспитанные подданные вынуждены были вызвать немалый переполох и побеспокоить драгоценнорожденного цзайсяна, о чем эти нелепые глубоко сожалеют, он хотел бы обратиться с еще одной просьбицею.
— Я, малоспособный, нахожусь здесь, чтобы выслушать и по возможности выполнить все просьбы драгоценных страждущих. — Цзайсян неторопливо кивнул. Лицо его оставалось неподвижным и бесстрастным.