Потерянная секунда — Гув рыбкой бросился к отлетевшему пистолету, Леон попытался его опередить, но смог только сцапать за ноги. Дернул назад, брюки гармошкой съехали под пальцами, а растопыренная пятерня Гува ляпнула рукоять пистолета.
Щелкнул предохранитель.
На Гува вихрем налетел Вик, схватил его за волосы, рванул. Пару секунд Гув Гровнер извивался, растянутый между копом и художником, а черное дуло вслепую крестило воздух в ярде от леонова носа. Леон приподнялся, придавив коленом брыкающиеся ноги. Но ни перехватить руки, ни выбить оружия он не успел. Черная дыра полыхнула рыжим, и что-то очень сильно ударило Леона в грудь.
Настолько сильно, что копа приподняло в воздух и опрокинуло навзничь.
Долю мгновения, пока продолжался полет, Леон наблюдал как рука художника точным размашистым жестом перечеркивает горло Гува Гровнера, выпуская на волю темную струю. Потом все провалилось вниз, и Леон узрел над собой серый потолок, белесые ленты дыма и хлопья пепла, плывущие слева направо.
Где-то я видел похожие ленты, голубые, танцующие в воздухе, подумал Леон. Ну конечно, дракон на чайнике Ди, каждый день на него любуюсь.
Дракон свил и развил кольца, заплясал, засновал среди длинных облаков, сшивая небо и землю блистающим знаком бесконечности. Один глаз у дракона был золотой как жизнь, другой — синий, как смерть.
Дзе-е-ень!
Прозрачная фарфоровая чашечка выпала из рук и грянулась о столешницу, расколовшись, будто переспелый орех, на две половинки. Дымящаяся лужа стремительно разлилась по лаковому столику. Закапала с краю, прямо на колени под бело-голубым чеонгсамом. По тисненому шелку поползло пятно, но графу было не до кипятка из разбитой чашки.
Схватившись за грудь, он сцепил зубы, стараясь не потерять сознания от оглушающей боли. Он не мог ни вздохнуть, ни выдохнуть, ни даже закрыть глаз, хоть ничего почти не видел. В ушах гремело, руки, зажимающие рану, слабели и отнимались. Где-то за гранью слуха надрывался пронзительным чаячьим криком детский голосок:
Вокруг творилась суета, но графа она словно бы не касалась. Будто суетились в другой комнате.
— Граф, ты чего? Копыта отбросить решил? Ты чего, граф?
— Ти-чан, он не дышит!
— Так, малявки, хватит пищать! Крис, помоги мне его уложить. Пон-чан, быстро к нему в комнату, там на столике флакон с лекарством. И воды не забудь!
Я не умираю, Крис, подумал граф. Просто очень больно.
— Проклятье, где Леон? Вот когда он позарез нужен, его где-то носит, зато все остальное время он сидит у нас на голове… Граф, давай, пей свое лекарство. Крис, поддержи ему голову. Ага, вот так. Давай, глотай, граф! Давай же, миленький!
Я не умираю, Крис. Я бессмертен.
— Он что-то говорит! Он что-то говорит!!!
— Пон-чан, будешь орать — мы ничего не услышим. Граф! Эй! Да очнись же ты, чтоб тебя!..
— Дай-ка воды. Щасс я… Пфффффф!!!!
— Мммм… — застонал граф.
— Хватит, Ти-чан. — Слабая рука поднялась, вслепую нашаривая косматую голову и крутые бараньи рога. — Я и так уже весь мокрый. Достаточно. Спасибо.
Ти-чан шумно выдохнул, все еще не решаясь выпустить узкие плечики драгоценного хозяина.
— Граф, правда, ты чё? — сейчас, когда кризис миновал, голос брутального тетсу-людоеда звучал жалобно. — Позеленел весь и хлопнулся нафиг. Малявки вон перепугались.
— Прошу прошения, друзья. Прошу прощения…
Боль потихоньку уходила, оставляя в груди маленькое жгучее семя, спекшийся железный шлам и окалину. Немного подташнивало. От слабости знобило, еще и тетсу постарался, окатил водой… Но глаза прозрели, и дыхание восстановилось.
Все хорошо. Я не умер. Я не могу умереть от какой-то дурацкой раны в грудь.
Тем более, если эту рану нанесли не мне.
— Не плачь, — граф погладил Криса по мокрой щеке. — Иди, умой мордашку. Мне тоже надо переодеться.
— Ты б лучше полежал, граф, а? А то опять скрутит, отскребай тебя от асфальта…
— Мы идем в госпиталь, Крис. К Леону.
— С ним все хорошо. — Граф улыбнулся, поднимаясь с диванчика.
Улыбка вышла не слишком лучезарной, губы еще не слушались, да и голова кружилась. Но глаза сияли по-прежнему: один огненно-золотой, как солнце, что вечно пылает у нас над головами, а другой — лилово-синий, как бездна, что не знает и знать не хочет о людях, об их крохотных жизнях и маленьких страстях.