— Какой гром должен грянуть, — воскликнул Ландик, — чтоб вы в конце концов уразумели, что хозяева — это вы и что все зависит от вас, а не от кучки «господ интеллигентов», которые приехали сюда служить вам, управлять вами, взимать с вас налоги, лечить, учить, защищать вас в суде и проповедовать христианскую мораль. Вас — четыре тысячи, а их пятьдесят человек. И все-таки они вами правят. Они ездят на вас, как на скотине, а вы и не сознаете этого. Может быть, вы действительно не прочь превратиться в немую, равнодушную, покорную скотину? Пускай вас бьют, впрягают в тяжело груженные телеги, пускай на вас плюют, высыпают мусор… А вы согласны быть пылью, грязью, камнями, асфальтом, — чем угодно, только бы, упаси бог, из вас не вышло чего-нибудь путного… Нет, вам необходима такая организация, как «Равенство», чтобы вы стали образованными, чтобы в вас пробудилось самосознание и вы поняли, что вы — сила, власть… А создавать общества равенства с попами и начальниками — пустое дело. Это все равно что разбивать сад на скале… — закончил он и резко махнул рукой, любуясь собственным красноречием. Пристально посмотрев на собеседника, который так и не сел, Ландик тоже поднялся. Одернув белую в цветочках жилетку и потопав ногами, чтобы расправить складки на брюках, он заботливо разгладил карманные клапаны и, поправив галстук, надел перед зеркалом шляпу.
«Шут гороховый», — раздраженно подумал Толкош, наблюдая за Ландиком. Но чувство неприязни рассеялось, когда Ландик произнес примирительным тоном:
— Ну, ладно, пойдем! Не сердись!
Подойдя к выходу, он открыл дверь и пропустил мясника вперед.
На улице было темно, хоть глаз выколи. Дождь не прекратился, но заметно поредел.
Не успели они выйти, как свет в кабачке погас. Сначала в темноте ничего нельзя было разглядеть. Только далеко впереди, почти в самом конце длинной прямой улицы, мерцал газовый фонарь. Спасаясь от дождя, они старались укрыться под навесами крыш. Ландик снял шляпу и дальше шел с обнаженной головой. Постепенно, привыкнув к темноте, они стали различать контуры деревьев у дороги, фасады домов, окна, телеграфные столбы, трубы на крышах. Ландик заговорил, желая успокоить мясника, он словно хотел попросить прощения за то, что сравнил этих простых людей с камнями на дороге.
— Не сердись! — повторил Ландик. — Ведь и я тоже как камень на дороге. Без посторонней помощи и я не могу подняться, полететь и разбить твердые, равнодушные лбы.
— Вот видишь, а от нас требуешь, чтобы мы летели сами. Рычага нет, вот в чем дело. Был бы рычаг, мы бы все расшевелились.
— Но в нас есть идея, мысль, древняя, высказанная сотни тысяч раз, мысль, залитая кровью, мысль побеждавшая и снова отброшенная, как старая туфля. Ее-то мы и оживим.
— Мысль! — рассмеялся мясник.
— Что же тут смешного? — спросил Ландик и остановился. — Мысль — начало всего. Мысль — это семя, косточка, зерно. Это — зародыш, из которого развивается ребенок, вырастет гениальный человек. Мы возьмем это семечко, посадим его, и ты сам увидишь, как вырастет дерево. Мы возродим мысль. Мысль — первооснова. Когда заговорит разум, его не смогут не услышать…
Ландик взял Толкоша под руку, и они пошли дальше.
— Да ведь если в каждом из нас, — продолжал Ландик, упиваясь своими словами, — будет одна-единственная пламенная вдохновляющая мысль, только мысль, которая, по-твоему, ничего не стоит, то на всех еврейских магазинах в нашем городе вывески будут написаны по-словацки, и говорить все будут по-словацки правильно. Это я сказал ad illustrandum[1]. Вот тогда все пятьдесят интеллигентов поклонятся нам или пусть идут ко всем чертям, — сердито закончил он и замолчал.
Мясник вздохнул и грустно возразил:
— Идее нужен дух и обух, иначе идею не осуществишь, но это другой вопрос. Главное — все же сама идея, мысль, а ведь ее-то и нет. По крайней мере, нет пламенной, вдохновляющей идеи. И у тебя ее нет. Потому я и засмеялся.
— Как это нет? Извини…