Прибыли воеводы, подивились вражьей дури. Писари-подхалимы записали, будто именно Шуйский с Хворостининым придумали «смолье зажигая, на щиты их метати, абы воспалением огня щиты загорешася, и горькотою ради дыма самем из-под стены выбегати или тамо сгорати», Имея под рукой горы смолистых дров, додуматься до этого мог самый тупой стрелец. Подмоченная кипятком обивка на щитах горела туго, зато обильно чадила и забивала глотки. Никто не верил, будто кирками можно обрушить стену. В швырянии камней, горящего смолья было что-то от жестокой игры. Как выяснилось, и король не верил, играл чужими жизнями: обречённым приступом выплеснул на стены нетерпение венгров, застывших у дымных очажков, создал видимость деятельности и смысла, прежде чем бросить войско на многомесячное осадное безделье. Ещё до штурма он решил покинуть лагерь, ехать в Варшаву, Вильно, Ригу за новыми деньгами и людьми, приказав Замойскому, простуженному и скорбному желудком, готовить зимние квартиры.
И под смольём каменосечцы-смертники не сразу отступили, «неволею терпяху, крепконапорне стену подсекающе».
Другие в углу Покровской башни, наживо укреплённом брёвнами и залитом раствором с кирпичной щебёнкой, развели костёр, набросали горючей смеси. Дай им часа четыре, глядишь, и сотворили бы пролом. Хворостинин приказал «провертеть окна» по соседству для флангового огня, наши управились за час. Из этих окон убойно полетели пули, чуткие жала копий ловили живую плоть. Венгры решили, что много не наработают. Побежали за расчётом к королевскому подскарбию.
Рассчитались с ними стрельцы. Станковые пищали и ручницы выцеливали бегущих на выбор, укладывали в ров или на запорошенный снежком песчаный бережок. Затылками и лбами смертники разбивали кромку льда на мелководье, унося к небесному подскарбию досаду на короля и на себя, продешевившего...
Природа и судьба вообще несправедливы: сильным подваливает счастье, у слабых отнимается последнее; трус налетает на шальную пулю, отважным достаются уносчивые кони; умелым камнесечцам попались самые податливые участки стены. Они углубились в толщу основания, в защищённом забое работа оживилась... Но если уж пошла непруха, выворачивай карманы. Стрельцы и воеводы «умыслиша» такое, чего камнесечцам не снилось и прошедшей бесовской ночью. Однако пусть говорят свидетели, уж больно неправдоподобен и причудлив был новый способ обороны.
«На таких безстужих, неуязвимых благомудрые государевы бояре и воеводы с мудрыми хрестьянскими первосоветники... великие кнуты повелеша на шесты навязати, по концам же привязывати железные пуги с вострыми крюки. И сими кнуты за стену противу литовских подсекателей ударяху, путами же теми и острыми крюками, яко ястребими носами из-под кустовья и на заводях утята извлачаху; кнутяными же теми железными крюками, егда литовских хвастливых градоемцев за ризы их и с телом захваташе, и теми из-под стены вытергаше; стрельцы же, яко белые кречеты сладкий лов, из ручниц телеса их клеваше...» Пищальный хохот сопровождал последние, червеобразные — гадообразные! — судороги камнесечцев, вздёрнутых на крюках.
Его обрубил удар тяжёлого ядра, прошившего тесовую надстройку и шмякнувшегося в скопление стрельцов. Венгры возобновили стрельбу из-за Великой, не жалея собственных раненых, ползавших под стеною. Били в стену, ослабленную подсечками и окнами, проверченными изнутри. Стрельцы притихли, Хворостинин не унывал:
— Машутся после драки! Ежели и проломят, от реки с полками не развернутся. Остатнее зелье тратят.
Унесли расплющенных ядром. По сходням ковыляли покалеченные. Но ни страдальческие стоны и гримасы, ни сотрясение помоста под ногами не замутняли впечатления перелома в ходе осады, как всё на свете переживавшей расцвет и увядание. По молодости хватанула лишку и отвалилась неутолённая, постаревшая до срока... Даже Неупокой, осознавая несовместимость христианских, социнианских воззрений с мерзостями войны, если не упивался последними успехами, то лакомился ими по дороге в город.
Он шёл в больничный приют Калерии. Лишь с нею хотелось делиться ночными страхами и утренней победой. Если не восхитить своим участием и чудесами, случившимися накануне, то хоть сочувственное любопытство запалить. Он даже забыл об изуродованном лице.
Напомнил немецкий лекарь, входивший в сопровождении посыльного в приютские ворота одновременно с Неупокоем. С врачебной бесцеремонностью повернул к свету, сильными пальцами потёр рубцы. Прокаркал:
— Дам масло. Шкура поправишь, а бабу ноять не будешь, тебе не надо всё един!
Заторопился, из окошка ему судорожно махала Ксюша.