Крестьянам, чинившим стену, келарь поставил кормы с горячим сбитнем. Неупокой по старой памяти присматривал за работами, а после угощался вместе с ними, ночь-заполночь. В это-то самое сонное время, когда и мушки не разглядеть, из шанцев пошла шальная, бесприцельная стрельба из пушек, ручниц и самопалов всех видов и калибров. Пули и ядра густо щёлкали, стучали, жахали по брёвнам, камням и свежей подмалёвке, сводя на нет крестьянскую работу. Арсений бросил ковшик, поспешил на стену, думая, что кто-то из недотёп стрельцов запалил для сугрева огонь и вызвал охотничью стрельбу. Из башенного окошка, выходившего на стену, ему призывно махнул десятник. Пригнувшись, Неупокой нырнул под каменные своды, его уже задело по щеке отщепом. Из башни едва просматривалась политая железом часть стены в облаке пыли. На ней не было ни огонька, ни человека, да и быть не могло: его бы просто по камням размазало.
Пушки внезапно замолчали, одни ручницы кудахтали железными птичками — нестрашно после пушек. Кого выцеливали, непонятно. От немецкого лагеря к траншее застучали копыта. Вскоре из шанцев донеслась ругань, и ручницы тоже заткнулись. Видимо, Фаренсбах или кто-то из ротмистров материл пушкарей за бестолковщину, растрату пороха. Неупокой в свой черёд взялся за башенных сторожей:
— Кто немцев всполошил?
Их было четверо, мужики надёжные и трезвые. Тут стали уворачивать глаза, будто их девичья робость обуяла. Что сей сон значит?
— Именно сон, — промямлил десятник. — В снах, отче, никто не виноват, даже если они наяву...
В последнем Неупокой сомневался, ибо в снах наших живут грехи и помыслы... Но было не до диалектики. Лаской и тоской он прижал десятника. Подбадриваемый товарищами, тот поведал, словно через плетень пробрался: при первых-де выстрелах выскочили они вдвоём с Тимошей на обзорную площадку и узрели человека, плывущего по воздуху по-над стеной! А ветра не было в помине, пыль от обстрела ещё не поднялась, воздух чист. Вспомнив уроки Умного, Неупокой увёл Тимошу в смежную камору:
— Целуй крест и живописуй видение.
Стрелец не поцеловал, а впился губами в крест. Так младенец, ошеломлённый небывалым, хватает знакомую, родную соску. Живописал он не искуснее десятника. Вспомнил одёжку — чёрную шапочку-скуфейку, длинную хламиду, каких прежде ни у кого не видел, а на затылке «рдяное пятно», будто кровью залито. В темноте, возразил Неупокой, кровь не видна... «Дак светилась!» — нашёлся Тимоша. Словом, бредовая невнятица. Позвал десятника. Тот подтвердил и про пятно, и про скуфейку, только хламиду назвал рясой. Двое других сказали: глядели-де из иной бойницы, наискось, видели человека не летящего, а стоящего, но из-за тьмы неразличимого, только в то место попало три ядра и пуль неисчислимо. Може, под стеною труп лежит.
Десятник, видя сомнение и неудовольствие Арсения, взмолился:
— Отче, не донеси игумену! Нас обвинят.
Он давно служил при монастыре и знал, что обвинение в ереси или «видениях» опасней служебных упущений. Неупокой смолчал бы, если бы не признание старца Спиридона Аникеева, сделанное во время утрени, и не показание «языков», захваченных на следующий день, во время приступа.
Спиридон, правда, не вызывал особого доверия. Всякого человека незаметного мучает подавленное желание выделиться, хотя бы ненадолго оказаться на виду. Стрельцы боялись признаться, а Спиридон не только не боялся, но выставлялся перед братией. Даже склонные поверить сомневались, что он узнал в явившемся ему старце Варлаама Хутынского[94]
... Та утреня была короткой, под обновлённый грохот пушек, глыбами докатывавшийся до порога Успенской церкви, с перерывом в семь минут: время, потребное для заряжания. По окончании службы решили нести к наметившемуся пролому образ Одигитрии, Богоматери Воинственной. Стали снимать её с заржавевших штырей, в незапамятные времена вмурованных в краснокаменную глыбу в стене пещерной церкви, все опустились на колени. Тут старец Спиридон и простенал:— Владычица, нет сил молчать!
Тихон строго глянул, но Спиридон не укротился:
— Аще и недостоин, не смолчу!
Иноки приступили к нему:
— Не старые ли грези гнетут тебя? Не ко времени исповедание.
Старец поведал: уснув провальным сном после ночной молитвы, был неожиданно разбужен стуком в дверь. Решил, старец-будильник поднимает к утрене. Сокелейники спали, не слышали стука. При старце жили два послушника, сон у них по-молодому каменный, беспечный. За дверью никого не оказалось, только у выхода из длинных сеней, в лампадном отсвете будто серел некто в кожухе. Спиридон окликнул, что-де за нужда, тот только дверью скрипнул и пропал. И то ли старец осердился за беспокойство, то ли естество принудило, поволокся и сам к выходу. А дверь-то оказалась на внутреннем запоре, как и положено по ночному времени! Он запор откинул и вышел на крыльцо.