Как назло, государь не забывал об иноке, по слухам бежавшем впереди детей боярских. Афанасий Фёдорович сам взялся за сыск, грубо нарушая порядок допросов. Каждому из детей боярских давал понять, что хочет от него услышать. Допросные списки испестрили выражения: куды приятели, туды и я; в хмельном помрачении; не ведали, куды бежали, а думали — в Ряды... «В рожей» Неупокоя не признал никто. Тот повёл себя в пыточном подвале догадливо, не порывался к Афанасию Фёдоровичу, школа есть школа. Любуясь, как равнодушно скользят его глаза в засцанный угол под дыбой, а при вопросе о монастыре пришибленно даёт тенорок (не ведаю-де, жива ли ещё малая обитель наша), Нагой похваливал себя за удачный выбор. Услав писца за квасом, пообещал:
— Вызволю, коли готов служить, бунташная душа.
Полтора месяца тюремной жизни наново вывернули перед Неупокоем грязнейшую изнанку жизни, забытую в келейной тишине. Людей гноили годами без суда, а уж по подозрению в бунте...
— Только к злодейству не принуждай.
— То ты не знаешь, что за служба. Поедешь с посланником в Литву, дело тебе знакомое.
Пришёл писец, оформил допросный лист. Афанасий Фёдорович вместо доклада подал государю пространное заключение. Тот, как и ожидалось, не захотел читать. Вывод из заключения внесли в наказы всем посланникам, едущим за границу: «Люди у государя нашего в твёрдой руке; а в которых людех и была шатость, и те люди, вины свои узнав, государю били челом и просили у государя милости, и государь им милость свою показал».
На единственный вопрос о мятежном монахе Нагой ответил:
— Хмельное мечтание и лжа!
Иван Васильевич одобрил его постановление: детям боярским зачесть отсидку в тюрьме «за дурость» и выслать в приграничные полки. Неупокой поселился в доме Нагого, в укромной боковуше. Афанасий Фёдорович свёл его с Григорием Нащокиным. Да для начала едва не поссорил.
Ну, правда, было выпито. После тюрьмы вино подействовало на Неупокоя дурнее, чем ожидал Нагой. Он думал — побеседуют о вере, оба книжники. Они сцепились над гробом Иосифа Волоцкого, аки псы на скудельнице в голодный год.
Задрался Неупокой, Григорий только огрызался, подвывая. Но по приверженности рода Нащокиных к Волоцкому Иосифу монастырю и новому своему положению государственного человека защищал примат государства, его господство над церковью. Кроме того, он сомневался, что русским с неизжитыми полуязыческими обычаями доступны «умные молитвы» заволжских старцев.
— Вспомни святого Ефросина: «Аще всю нощь етоиши в келии своей на молитве, не сравняется единому «Господи помилуй» общему!»
— Привыкли стадом! — выплеснулся Неупокой. — И на убой, и в храм. Вывели из России самовластного человека, стадом-де легче управлять!
Нащокин сомкнул уста с каплями медовухи на остро подстриженных усах — венгерское поветрие. Не ожидал крамолы в доме Нагого. Тот вмешался:
— Ты ему верь через раз! Он на тебе крепость люторских доводов испытует, ведь вам в Литве придётся и о вере толковать, не осрамиться.
— Нам... с ним?
Меньше всего Нащокину хотелось иметь в товарищах дёрганного инока, слабого на винцо. Его в пограничные грады нельзя пускать. Вечно Нагой, как прежде Умной-Колычев, подсовывает в посольства шпегов.
— Вам! — рубанул Нагой, впервые с суровой неуступчивостью глянув в румяное лицо Нащокина. — Отец Арсений станет исполнять своё, о местах не заспорите... Снедайте, дорогие гости, да икрой по постному обычаю не брезгуйте.
Неупокой послушался, примирительно бормоча:
— По пятницам и рыбы есть нельзя, а сколь в икре убиенных рыб?
— Диалехтический казус, — откликнулся укрощённый Нащокин.
Беседа потекла спокойнее. Правда, от нерождённых осётров спорщиков поволокло на государственные устои. Нащокин говорил:
— Я исихастов[44]
заволжских не похаю, но иосифляне лучше знали русский норов. Он наподобие грунта, как говорят в Литве, болтливого и подлого: чтобы на нём пшеницу вырастить, надобно драть и драть железным сошником!— Да не дают русскому мужику грунта, а после попрекают ленью!
— А где и дают, разве не ждёт полдеревни Юрьева дня? Многие ли трудятся в полную силу? Кто у нас в полную силу трудится?