— Пан Осцик учора пил!
— И крепко?
— Где ему крепко. Три чары, так Варфоломей его едва в седло громоздит.
— Кто?
— Та ничтожный человек, не стоит и поминать.
Что она так заторопилась, заскакала вдоль тропы, как ласка, уводящая от своего гнездовья? И втискивает, втискивает Осцика.
— С кем же ныне Осцик пьёт?
— Кто короля хает, с тем и кохается.
— И не доносят, и в железа не берут?
Мирра искренне удивилась:
— Панам всё можно! Кабы он на жизнь умысливал...
Запнулась. Слышала что-то от Михайлы?
— Так кто же такой Варфоломей?
Крутой носик с полупрозрачным узорочьем ноздрей изобразил досаду.
— Что пану Мнишку до него? Прислужник пана Осцика.
Арсений уставился в окно. От крыльца шинка тянулся перепутанный вишенник, белопенно вскипевший в одну майскую ночь. Приморённое солнце пронизывало его розовым, в тени переходившим в тот тёплый и сладкий тон, каким окрашиваются переспелые вишни. Корявые, обломанные хлопчиками деревца уже грезили о будущих плодах.
— Откуда ты явилась, Мирка?
— Батька держит шинок в Ошмянах. Пану принесть горелки альбо пива?
Пивная пена показалась грязноватой. Какой-то был изъян во всём, что делал Арсений. Тайное предприятие должно быть обеспечено множеством связей, невидимо пронизывающих массу местных жителей, и несколькими надёжными людьми. В случае с Осциком если и были связи, то подозрительно оборванные — убийством, задержанием в замке. Будто Нагой или Неупокой кидают зарнь[51]
, а кто-то шильцем подправляет. Не было даже убежища на крайний случай. Сквозь вишенник виднелась главная башня замка, четвероугольный бергфрид с железным шпилем, похожим на выброшенный из рукава нож. Самое неподходящее соседство для тайных игр. Половина Троцких лавников, не говоря о вечно дрожащих шинкарях, — осведомители Воловича.— Як батьку кличут? — вскинулся Неупокой.
— Та Ося же Нехамкин!
— Сыщи мне подводу до Ошмян.
— Время к заказу...
— Борзо!
В тот угрожающе притихший, притворно ласковый вечер он совершил, пожалуй, самый умный поступок за всё время пребывания в Литве.
Ося Нехамкин сказал ему:
— Кто не хочет грошей? То христиане говорят, иж одне жиды до грошей падки... Только по чину ли тебе, святой отец, снимать комору в моём шинке?
— Нехай пустая стоит, но чтоб в любое время...
Ося приложил к груди ладонь с тяжёлым перстнем. Возвращаться в Вильно было поздно, ворота заперты, на улицах дозоры, лишние объяснения. Комнатка, отведённая Неупокою, выходила окном на конюшню и дровяной сарай. Проход между ними вёл в низкий, густой дубняк. Окошко выставили, и всю полудремотную ночь лились в него влажная свежесть соловьиные коленца. Просыпался Неупокой не от тревоги, а от необъяснимого, даже неоправданного чувства безопасности, окончательно утерянного в Вильно после убийства Смита. К Осе Нехамкину он, тоже необъяснимо, испытывал доверие, в отличие от его жгучей дочери. У той ложь — на дне очей... В одно из дремотных погружений Мирра прижалась к Неупокою твёрдой грудкой, куснула за губу мышиными зубками. Встряхнувшись и молитвой отогнав видение, подумал, что оно не случайно: реет вокруг жидовочки дух лукавства, если не предательства...
В Вильно вернулся с восходом солнца. Нащокин ни о чём не спрашивал.
2
В Литву пришла венгерская пехота. Большую часть её отдали под начало Яна Замойского.
Никто так упоённо, с уверенностью в победе, не призывал к войне, как новоиспечённый коронный гетман, главнокомандующий. Не потому ли Тот, у Кого прошлое и будущее зажаты в одной руке, воздал ему за ещё не пролитую кровь? Зимой у пана Яна умерли жена и дочь. Горе его не укротило. Всю обугленную, опустелую душу вкладывал он в ратные хлопоты. Венграм пошил чёрные куртки, колеты и штаны, дабы вместе с ним носили траур. Те вовсе загордились перед литовцами.
Повсюду они вносили ссоры и утеснения. «Если правду сказать, — вспоминал один деликатный литвин, — король отчасти обижал людей. Венгры и гайдуки были весьма в тягость бедным людям, насильно отнимали жизненные продукты, так что, куда ни ехал король, везде было довольно слёз». Кто плакал, кто озлоблялся. Пренебрежение короля к литовскому шляхетству усиливало противников войны. Случалось, при появлении московитов на торгу или гулянье из толпы выплёскивались приветственные возгласы. Пошёл июнь. Король тянул с аудиенцией. Литовцы возмущались: бездельно дразнит московского медведя. «То есть недаликатнасць», — высказывались пожилые пышнобровые шляхтичи, чей голос властно звучал на сеймиках. Молодёжь не спускала венграм, но при разборе те всегда оказывались правы.
Апрельский съезд разочаровывал: он оказался не мостиком, а рвом между литовским панством и властями Речи Посполитой. Те получили право решать вопросы войны и мира самостоятельно. Но если Радзивиллы и Глебовичи помалкивали, шляхта шумела в шинках и собраниях.