В результате он мог бегло, в общих чертах рассуждать о разных философских и религиозных системах, ссылаться на авторитетные имена и даже подкреплять свои знания добротными цитатами. Что же касается его собственных философских соображений, то они были довольно путаны, иногда наивны, иногда интересны. Этого было вполне достаточно, чтобы среди друзей, не очень обременённых знаниями, он слыл философом и авторитетом в области истории философии и фундаментальных знаний.
Помню, однажды я похвастался одной знакомой даме, кандидату философских наук, что у меня есть один очень занятный знакомый: колоритная личность и самодеятельный философ (имея в виду Бормоту), — и был за своё хвастовство наказан: почему-то это её очень заинтересовало, и она упросила меня познакомить её с ним. По взаимному уговору с Владимиром мы с ней к нему приехали, и она по всем правилам академической науки повела с ним полемику, начав, как и полагается по таким правилам, с азов: с уточнения терминов, понятий и категорий, — и через пять минут посадила его в лужу: он запутался в терминах и смущённо замолк; ей же полемизировать дальше стало скучно… Мы с ней ещё с полчаса пошвыркали для приличия чай, поболтали на общие темы, смиренно попрощались с хозяином и ушли. И сколько я потом ни пытался ей объяснить, что быть философом — это ещё не значит знать назубок университетский курс истории философии и козырять философской
И при этом удивительно, как легко Владимир находил общий язык с людьми самых разных возрастов и социальных уровней! Помню, однажды в воскресный день мы с ним возвращались со Столбов. Когда, налазавшись по скалам и устав за день, едва тащишься домой, то эти семь километров до города, хоть и под гору, кажутся ужасно долгими. А тут ещё конец марта, яркий, солнечный весенний день — снег на дороге раскис, ноги в нём скользят, вязнут по щиколотку, обувь промокла… Догоняем группу молодёжи человек из десяти, парней и девушек — похоже, студентов; они тоже еле тащатся, устало переставляя ноги, и двое из них лениво спорят о каком-то сложном лазе на какой-то Столб (подробности мной уже забыты), а остальные молча слушают. Владимир, краем уха услышав суть спора, тотчас же вклинился в него, объяснил спорящим, что оба неправы, и стал рассказывать историю покорения лаза, называя даты и столбистские клички тех, кто этот лаз открыл и кто этим лазом проходил. Причём держался он с таким апломбом и уверенностью и говорил настолько убедительно, сразу оказавшись в самом центре этой толпы, что кто-то из молодых людей не преминул спросить не без уважения: «Скажите, вы профессор?» — и он со скромным достоинством ответил: «Да, ты угадал, я профессор!» Видимо, профессорскую стать в нём, по студенческим понятиям, дополняли очки, окладистая борода и солидная загорелая плешь на голове (при любой более-менее тёплой погоде он ходил с непокрытой головой, будучи твёрдо уверенным, что напрямую подпитывает свой мозг солнечной энергией). Молодёжь, окружив его ещё плотнее, тотчас закидала его вполне серьёзными вопросами, сначала относительно Столбов, и он прочёл им внушительную лекцию обо всём, что знал о Столбах — а знал он немало; потом разговор перешёл на иные темы, и о чём бы он ни говорил, его слушали, я бы сказал, с почтением. А когда впереди показались строения конечной автобусной остановки — девушки как существа более эмоциональные с удивлением и не без разочарования воскликнули: «Вон уже и остановка! Как быстро мы пришли!»
При всём при том Владимир был человеком, наделённым, кажется, всеми достоинствами и недостатками, даже пороками, какие могут быть присущи самому обыкновенному человеку: не лишённый ума, юмора, остроумия (так что с ним бывало просто приятно и заразительно-весело общаться), не лишённый чувства товарищества, даже некоего рыцарства по отношению к товарищу, — при этом он не был лишён тщеславия, какой-то наивной хвастливости, а также драчливости, этих черт, явно воспитанных в нём послевоенной улицей, с обязательным влиянием на это самое воспитание городской полууголовной «шпаны». И не был он лишён «мужской доблести», то есть, проще говоря, примитивной похоти самца.