- Приду. Вот только приведу себя в порядок и приду. Женщина в возрасте должна выглядеть безукоризненно, - она покатилась со смеху. - Сейчас наведу красоту и приду. Тысяча глаз ведь смотрит, и не все - дружеские, не так ли?
- Разумеется, - пробормотал больной, - разумеется. Так я жду, Салима-ханум.
- Приду. Непременно приду. - Не попрощавшись, Салима-ханум положила трубку.
Больной послушал короткие гудки, потом отнял трубку от уха, положил ее на рычажок и со страхом посмотрел на свою ладонь, она вспотела, и пот был холодный и липкий, совсем такой же, как два месяца назад, в начале болезни. Больной вспомнил, какое это было мерзкое ощущение, когда после высокой температуры пот липким пластырем облеплял все его тело, в испуге посмотрел на открытую форточку и проверил пуговицы на своем халате, все ли застегнуты. Потом он поднялся и подошел к серванту, в надежде, что Замина забыла запереть ящик, где лежала пачка "Мальборо". Так и есть, не заперта, больной поспешно выдвинул ящик, достал из пачки две сигареты, одну положил в карман, вернулся на свое место, взял из пепельницы потухший окурок и тоже засунул в карман и закурил новую сигарету. Едва он затянулся с наслаждением, как дверь отворилась и вошла Замина, проходя мимо, краем глаза посмотрела на содержимое пепельницы, на сигарету во рту мужа, но ничего, кажется, не поняла.
- К нам Салима-ханум собирается, приготовь чего-нибудь к чаю.
- 0-о-ой! - недовольно протянула Замина. - Опять будет сидеть весь день и головы нам морочить!
- Ну, так уж и весь день. Понимаешь, я позвонил ей сказать, чтобы прислала за своей папкой, а она говорит, сама зайду, погляжу на вас, очень, говорит, по Замине соскучилась.
- Ну, нет, мне с ней рассиживаться недосуг, мне обед надо готовить, мальчики в два часа из школы придут.
- Посидишь немного, выпьешь чаю с нами, а потом пойдешь. У нас с ней разговор.
- Заговорит она тебя, - сказала Замина. - И опять расстроит, как всегда. Придет и выплеснет на тебя все свое горе, ах, бедный-несчастный отец, ах, подлый Керимли, я же знаю.
- И после паузы: - Я заклинаю тебя нашими детьми, не вмешивайся ни во что. Пусть сами разбираются в своих интригах. Если с тобой что-нибудь стрясется, никто не позаботится о моих детях.
- Что ты такое говоришь? - спросил больной, немного удивленно, однако, нервничая. - Что со мной может стрястись?
- Я не хочу, чтобы ты нервничал по пустякам, - упрямо сказала Замина. Марк Георгиевич сказал, что ты должен беречься. Думай о своем здоровье!
Больной понял, что надо немедленно менять тему, ибо нет таких аргументов, с помощью которых можно убедить жену и мать, что на свете есть вещи поважнее интересов ее семьи. К тому же, ведь натерпелась она, бедная, за время его болезни, синие круги под глазами, руки дрожат, когда волнуется.
- Что ещё сказал Марк Георгиевич? - спросил он, улыбаясь примирительно.
- Ты отлично знаешь, что он сказал! Что все, слава богу, позади. Что еще денька два-три и, если температура будет нормальной, можно выходить на улицу. Что тебе нужен воздух, нужно движение. - Замина подошла к нему сзади и погладила по волосам. - Если б ты слушался меня, то никогда бы не болел.
Больной взял руку жены, поднес к губам и поцеловал в ладонь, в нос ему ударил едкий запах лука. Потом, подняв голову, посмотрел на улыбающуюся Замину, которая все еще стояла у него за спиной, и сказал:
- Сделай доброе дело, а?
- Какое?
- Отыщи мне наш старый семейный альбом.
Замина подошла к книжному шкафу, открыла нижнюю дверцу, достала большой синий альбом, рукавом обмахнула пыль с бархатного переплета и положила на столик перед мужем. И пошла на кухню. Больной взял альбом себе на колени и стал перелистывать его. Что-то неестественное, как показалось ему, в том, что люди по прихоти могут доставать из темных ящиков альбомы и смотреть или, того лучше, показывать друг другу фотографии дорогих усопших. Смерть - это таинство, и человек, уходя из жизни, должен уходить весь и навсегда, пусть облик его остается только в памяти, в мечтах, грезах, тогда будет и тоска по нем, и боль, и жажда несбыточной встречи; если же можно извлечь из темного угла семейный альбом и за вечерним чаем разглядывать лица умерших, или, того лучше, слушать магнитофонную запись его голоса, то это, бесспорно, наносит ущерб и таинству смерти, и святости памяти об усопшем, такому тонкому и драгоценному человеческому чувству. Так думал больной, перелистывая альбом и краем глаза фиксируя знакомьте фотографии живых и мертвых, пока не нашел, наконец, старую фотографию Сади Эфенди, вклеенную в пожелтевший картон с рельефным рисунком по углам. Сади Эфенди на фотографии в бухарской папахе, в шубе нараспашку, в распахе виднеется строгий томный галстук, на безымянном пальце покоящейся на колене левой руки - кольцо с крупным бриллиантом.