– С вашего разрешения, я вылезу из костюма пиллсберийской блинной девицы. – Она неторопливо направляется к маленькой двери в глубине кухни, за которой, когда Шара открывает ее и включает внутри дневной свет, обнаруживается крошечная ванная комната. – Увидимся немного позже, на веранде.
– Буду ждать, – говорю я.
Дверь закрывается, щелкает замок.
Я выхожу в вестибюль, чтобы подождать Шару на прохладном ветерке, веющем сквозь сетчатую дверь. Над маленьким телефоном, по которому я недавно звонил, горбится теперь пожилой швед; к его уху размером с половник прижата трубка, в другое утоплен грубый большой палец – для пущей слышимости.
– Ну и почему ты считаешь себя святым, а, толстозадый сукин сын? – слышу я. – Для начала объясни мне это. И сию же минуту!
Я выглядываю на веранду. Кресла пусты, все разошлись по постелям, чтобы обдумать утомительный набег на «Зал славы», намеченный на завтрашнее воскресное утро.
Над темной, недавно постриженной травой несутся откуда-то гармоничные голоса «парикмахерского квартета»[91]
, поющего что-то весьма похожее наОни выступают из темноты под отраженный окнами «харчевни» свет: он в белых кожаных туфлях, брюках из сирсакера, желтый пиджак переброшен через плечо – иностранный корреспондент, да и только; она в тонкой пастельно-зеленой юбке и розовой блузке с круглым отложным воротником. По ровным, вывезенным из Огайо гласным я узнаю в них ту пару, что разговаривала на автостоянке, пока я дремал, о ценах на недвижимость. Но сейчас они думают лишь об одном: как бы им побыстрее подняться на свой этаж.
– По-моему, я переел, – говорит он. – Зря я с каджунской лапшой связался. Теперь не засну.
– Лапша тебе не оправдание, – отвечает она. – А спать дома будешь. У меня на твой счет серьезные планы.
– Ну, тут ты специалистка, – говорит он без достаточной – по моим меркам – пылкости.
– Еще какая, – подтверждает она и усмехается: – Ха.
Я считаю за лучшее убраться с их пути, когда они подойдут поближе, – все вокруг, даже сам ночной воздух вдруг словно подергивается плотной глазурью секса, – не стоять же за сетчатой дверью с понимающей, говорящей «ну-теперь-то-вы-отоспитесь-по-настоящему» ухмылкой на образине. И потому, когда они подходят к ступенькам, ускользаю в гостиную, чтобы подождать там женщину, с которой у меня назначено «свидание».
В длинной, душной, перегруженной мебелью, пропахшей корицей гостиной горят две лампы под красными абажурами. Пара из Огайо минует ее, не заметив меня, голоса их, когда они достигают первой лестничной площадки, стихают, становятся еще интимнее и совсем смолкают в коридоре наверху. Молчат они и отпирая свою дверь.
Я обхожу старую, обшитую деревянными панелями гостиную с дубовыми книжными полками, полным комплектом ненужных здесь сервировочных и поворотных столиков, затянутых чехлами кушеток, шатких пуфиков, корабельных, судя по их виду, бронзовых ламп – все это добыто на антикварных распродажах, на придорожных блошиных рынках треугольника Кортленд – Бингемтон– Онеонта. Ароматическая свеча давно погасла, громоздкая тень укрыла развешенные по стенам произведения искусства, среди которых, помимо портрета Натти Бампо, имеется пожелтевшая карта двадцатых годов – «Озеро Отсего и его окрестности», несколько портретов бородатых «основателей» – несомненных лавочников, приодевшихся для обретения сходства с кандидатами в президенты страны, и, над дверью, вышивка с наставлением одухотворенному страннику: «Доверие легко дается, но трудно добывается».