Генри Баррис оказывается франтоватым, белоголовым, румяным маленьким медикусом с маленькими ладошками. Полотняные брюки, парусиновые туфли на толстой подошве (такие же, как у меня, но подороже) и трикотажная розовая рубашка – от «Томаса Пинка», это как пить дать. Ему шестьдесят, глаза у него светлые, чистейшие, известняково-голубые, говорит он со сдержанной, доверительной медлительностью уроженца юга Южной Каролины и при разговоре придерживает меня за запястье; по его словам, с сыном моим все будет хорошо. (Я мигом понимаю: никаких вероятий того, что он и Энн предаются любовным шалостям, не существует, главным образом из-за его роста, но также и потому, что Генри славен преданностью его бесценной, неправдоподобно длинноногой, да к тому же еще и богатой жене, Джонни Ли Баррис, наследнице состояния, созданного производством гипса.) Энн рассказала мне, пока все мы стояли в ожидании, точно старые друзья в аэропорту, что Баррисов считают образцовейшей из семей и в привычном к разводам Дип-Ривере, и вообще в Нью-Хейвене, где Генри возглавляет глазную клинику «Йель-Банкер», в которой проводятся – в духе бескорыстного служения человечеству и благополучию семей – тянущие на Нобелевку исследования. Разумеется, первейшим кандидатом на ночь любовных утех его назвать невозможно, ну а кого, собственно, можно-то?
– Нуте-с, Фрэнк, позвольте сказать вам, что в первый раз мне довелось провести процедуру наподобие той, которой я собираюсь подвергнуть юного Пола, лет двенадцать назад, я тогда подвизался в «Дьюке» приглашенным профессором офтальмологии. – Генри уже показал мне сделанный им от руки набросок глаза Пола и теперь скручивает листок в мятую трубочку, точно ненужный рекламный проспект (разговор идет в тонах втайне снисходительных, я ведь как-никак первый муж второй жены его друга и, скорее всего, козел, какого никто в Йеле не видывал). – В тот раз пострадавшей была корпулентная чернокожая дама, какие-то мальчишки кидались в ее дворе конским навозом и угодили ей в глаз. Мальчишки тоже были черными, так что никакого расизма.
Мы стоим на тыльной лужайке больницы, рядом с сине-белой посадочной площадкой, где замер на своих полозьях, неторопливо вращая винтом, красный «Сикорский» – «воздушная скорая». Отсюда, с вершины небольшого холма (прекрасное место для пикника), видны темные Катскиллы, изборожденные дымчатыми долинами, что тянутся на юг, к синему небу, на среднем плане – огороженный прямоугольник теннисных кортов (все заняты), а за ними – ведущее к Бингемтону и назад к Олбани шоссе 1-88. Шум движения сюда не доносится, и оттого пейзаж выглядит идиллическим.
– Перед тем как мы дали черной леди наркоз, она сказала мне: «Доктаа Баррис, если б нынешний день был рыбой, я бы выбросила его обратно в воду». И улыбнулась широчайшей улыбкой, показав все свои старые зубы, а через минуту уже спала.
Генри округляет глаза и старается подавить, притворно сжимая губы, гикающий хохот – представление, которое он привычно разыгрывает у постели больного.
– И что с ней стало? – Я осторожно высвобождаю запястье, взгляд мой никак не может оторваться от вертолета ярдах в тридцати от меня. Двое санитаров деловито загружают в него Пола Баскомба, скоро мы помашем друг другу на прощание.
– Ну так, а я о чем. Мы ее
Наш разговор вселяет в меня абсолютную веру в Генри Барриса. Собственно, он напоминает мне более молодого, сильного, более интеллигентного и несомненно менее скользкого Теда Хаулайхена. Я ничего не имею против того, чтобы он заштопал сетчатку моего сына, не чувствую, что это станет ужасной ошибкой и сожаления вскипят во мне, как расплавленный металл, чтобы затвердеть потом навсегда. Тут дело правильное во всех отношениях и именно по этой причине редкое. «Самый верный путь, – сказал Генри Баррис, – осторожность, потому что основной предмет наших тревог составляют проблемы, видеть которые мы