Читаем День опричника полностью

— Кишок. Натурализм здесь неуместен. Сделай, братец, потрохов поменьше.

— Слушаюсь. Все исправим.

— А что с похабщиной? — спрашиваю. Косится на меня князь вполоборота:

— Это не похабщина, господин опричник, а здоровый армейский юмор, который помогает нашим стрельцам нести суровую службу на дальних рубежах Родины.

Лаконично. Не поспоришь. Умен князь. И судя по взгляду его косому, холодному — не любит нас, опричников. Ну, да это понятно: мы Кругу Внутреннему на пятки наступаем, в затылок дышим.

— Что там дальше? — спрашивает князь, доставая пилочку для ногтей.

— Ария Ивана Сусанина.

Это уже можно не смотреть. Встаю, откланиваюсь, иду к выходу. Вдруг в темноте кто-то хватает меня за руку:

— Господин опричник, умоляю! Женщина.

— Кто ты? — вырываю руку.

— Умоляю, выслушайте меня! — горячий, сбивчивый шепот. — Я жена арестованного дьяка Корецкого.

— Пошла прочь, земское отродье!

— Умоляю! Умоляю! — она падает на колени, хватает меня за сапоги.

— Прочь! — толкаю ее сапогом в грудь.

Она валится на пол. И тут же сзади — еще одни женские руки горячие, шепот:

— Андрей Данилович, умоляем, умоляем! Выхватываю кинжал из ножен:

— Прочь, бляди!

Отпрянули в темноту худые руки:

— Андрей Данилович, я не блядь. Я — Ульяна Сергеевна Козлова.

Ого! Прима Большого театра. Фаворитка Государева, лучшая из всех Одиллий и Жизелей… Не узнал в темноте. Приглядываюсь. Точно — она. А земская стерва лежит ничком. Убираю кинжал:

— Сударыня, что вам угодно?

Козлова приближается. Лицо ее, как и лица всех балерин, в жизни гораздо невзрачнее, чем на сцене. И она совсем невысокая.

— Андрей Данилович, — шепчет она, косясь на полутемную сцену, где Сусанин с палкой и в тулупе неспешно запевает арию свою, — умоляю о заступничестве, умоляю всеми святыми, умоляю сердечно! Клавдия Львовна — крестная мать моих детей, она самая близкая, самая дорогая подруга, она честный, чистый, богобоязненный человек, мы вместе построили школу для сирот, сиротский приют, аккуратная, просторная школа, в ней учатся сироты, я умоляю, мы умоляем вас, Клавдию Львовну послезавтра отправляют на поселение, остался день, я вас прошу как христианина, как мужчину, как театрала, как человека культуры, мы будем вечные должницы ваши, мы будем молиться за вас и вашу семью, Андрей Данилович…

— У меня нет семьи, — прерываю я ее.

Она умолкает. Смотрит на меня большими влажными глазами. Сусанин поет «Настало время мое!» и крестится. Земская вдова валяется на полу. Спрашиваю:

— Почему вы, фаворитка семьи Государевой, обращаетесь ко мне?

— Государь страшно зол на бывшего председателя и на всех его помощников. Он слышать не хочет о помиловании. А дьяк Корецкий лично писал то самое письмо французам. О Корецких Государь и слышать не желает.

— Тем более — что я могу сделать?

— Андрей Данилович, опричнина способна творить чудеса.

— Сударыня, опричнина творит Слово и Дело Государевы.

— Вы один из руководителей этого могущественного Ордена.

— Сударыня, опричнина не Орден, а братство.

— Андрей Данилович! Умоляю! Сжальтесь над несчастной женщиной. В ваших мужских войнах больше всего страдаем мы. А от нас зависит жизнь на земле.

Голос ее дрожит. Земская еле слышно всхлипывает. Столоначальник косится в нашу сторону. Что ж, заступаются и просят нас почти каждый день. Но Корецкий и вся банда бывшего председателя Общественной Палаты… двурушники! В их сторону лучше даже не смотреть.

— Скажите ей, чтобы ушла, — говорю я.

— Клавдия Львовна, голубушка… — склоняется над ней балерина.

Корецкая со всхлипами исчезает в темноте.

— Пойдемте на свет, — я направляюсь к двери со светящимся словом «выход».

Козлова спешит за мной. Мы молча покидаем здание через служебный вход.

На площади я подхожу к моему «мерину». Козлова подходит следом. При дневном освещении лучшая в России Жизель еще более субтильна и невзрачна. Она прячет худенькое лицо свое в роскошный песцовый воротник коротенькой горжетки. На приме-балерине узкая и длинная юбка черного шелка, из-под которой выглядывают остроносые черные сапожки со вставками из змеиной кожи. Глаза у примы красивые — большие, серые, беспокойные.

— Если вам неудобно — можем переговорить в моей машине, — она кивает в сторону сиреневого кадиллака.

— Лучше в моей, — показываю свою ладонь «мерину», он послушно открывает стеклянный верх.

В чужих машинах теперь не договариваются даже целовальники. Занюханный подьячий из Торгового Приказа не сядет в чужую машину толковать о черной челобитной.

Усаживаюсь. Она садится справа на единственное место.

— Прокатимся, Ульяна Сергеевна, — я завожу мотор, выезжаю с государственной стоянки.

— Андрей Данилович, я совершенно измучилась за эту неделю… — она достает пачку дамской «Родины», закуривает. — Какая-то обреченность с этим делом. Получается, что я ничем не могу помочь моей подруге юности. А у меня еще завтра спектакль.

— Она вам действительно дорога?

— Ужасно. У меня нет других подруг. Вы знаете нравы в нашем театральном мире…

— Наслышан, — я выезжаю из Боровицких ворот, выруливаю на Большой Каменный мост, проношусь по красной полосе.

Перейти на страницу:

Похожие книги