Затягиваясь сигаретой, Козлова смотрит на белокаменный Кремль с едва различимым снегом на нем:
— Знаете, я очень волновалась перед встречей с вами.
— Почему?
— Никогда не думала, что просить за других так трудно.
— Согласен.
— Потом… мне сегодня странный сон приснился: будто на главном куполе Успенского собора все еще те самые черные полосы. И Государь наш все по-прежнему в трауре по первой жене.
— Вы знали Анастасию Федоровну?
— Нет. Тогда я еще не была примой.
Мы выезжаем на Якиманку. В Замоскворечье, как всегда, шумно и людно.
— Так я могу рассчитывать на вашу помощь?
— Я ничего не обещаю, но могу попробовать.
— Сколько это будет стоить?
— Есть вполне стандартные цены. Земское дело по нынешним временам стоит тысячу золотых. Приказное — три тысячи. А уж дело Общественной Палаты…
— Но я же не прошу вас закрыть дело. Я прошу за вдову!
Медлю, проезжая по Ордынке. Сколько здесь китайцев, Боже мой…
— Андрей Данилович! Не томите!
— Ну… для вас… две с полтиной. И аквариум.
— Какой?
— Ну, не серебряный! — усмехаюсь.
— Когда?
— Если вашу подругу высылают послезавтра, то — чем скорее, тем лучше.
— Значит, сегодня?
— Правильно мыслите.
— Хорошо… Пожалуйста, отвезите меня домой, если вам не трудно. А за своей машиной я потом схожу… Я живу на улице Неждановой.
Разворачиваюсь, гоню назад.
— Андрей Данилович, деньги вам нужны какие?
Желательно червонцы второй чеканки.
— Хорошо. Думаю, к вечеру я соберу. А аквариум… Знаете, я
Воронянский — первый тенор Большого театра, кумир народный. Он, небось, не только
Выруливаю на улицу Неждановой, останавливаюсь возле серого дома артистов. Он огорожен трехметровой кирпичной стеной с негаснущим лучом вповерх. Это правильно…
— Подождите меня, Андрей Данилович, — прима покидает машину, исчезает в проходной.
Вызываю Батю:
— Батя,
— Кого?
— Дьяка Корецкого.
— Кто?
— Козлова.
— Балерина?
— Да. Отмажем вдову?
— Можно попробовать. Сильно делиться придется. Деньги когда?
— К вечеру соберет. И… чует ретивое, Батя, сейчас она мне вынесет аквариум.
— А вот это хорошо, — подмигивает мне Батя. — Коли вынесет сразу — в баню.
— Ясное дело!
Козлова долго не идет. Закуриваю. Включаю
— По просьбе Вована Полтора-Ивана, откинувшегося третьего дня, передаем старую каторжную песню.
Вступает сочная гармонь, и хрипловатый молодой голос запевает:
Этого «Ушкуйника», прыгающего по Западной Сибири, подобно блохе, прибирали к ногтю дважды — первый раз тамошний Тайный Приказ придавил, второй — мы. От приказных они ушли, от
Ловлю Запад. Вот где оплот главной крамолы антироссийской. Здесь, как осклизлые гады в выгребной яме, кишат вражеские голоса: «Свободу России!», «Голос Америки», «Свободная Европа», «Свобода», «Немецкая волна», «Россия в изгнании», «Русский Рим», «Русский Берлин», «Русский Париж», «Русский Брайтон-Бич», «Русский Лазурный берег».
Выбираю «Свободу», самую яростную из гадин, и сразу напарываюсь на свежеиспеченную крамолу: в студии поэт-эмигрант, узкогрудый очкарик-иуда, наш старый знакомый с раздробленной правой кистью (Поярок на допросе ногу приложил). Поправляя старомодные очки изуродованной рукой, отщепенец читает подрагивающим, полуистерическим фальцетом: