– Объясняю. Обезьянка должна снять штанишки и помахать ими. Машинист увидит красное и остановится.
Усомнились:
– Это, наверно‚ очень большая обезьяна. С большими красными штанами.
– Нет‚ обезьянка маленькая.
– Но паровоз-то огромный. Огромный паровоз на огромной скорости. С него не заметишь красные штанишки.
– Нет‚ – категорически. – Обезьянка маленькая. Маленькая обезьянка в красных коротких штанишках.
Это автор выдумал обезьянку‚ которая махала штанишками возле поломанного рельса. Паровоз был далеко‚ теперь надвигается и грохочет; слепой машинист сурово глядит вперед‚ безумный кочегар азартно подбрасывает уголь в топку‚ лопату за лопатой‚ крохотная обезьянка машет и машет выцветшими на ветру‚ трепаными штанишками...
Одни соскакивают с поезда за минуту до крушения.
Других сбрасывают.
А радиоволны накатывают и накатывают: горе проливное, тревоги с опасениями.
– Приемник. Мой старый, безотказный трудяга. Кинулся со стола на пол, покончив с последними известиями. Приемники – они чувствительны.
Но возопит некто в изнуряющей бессоннице, ладони вздымая к потолку:
– Имею право! Право имею! На смягчение нравов. При кротости и мудрости правления. И если ради нас создан мир, отчего нет в нем покоя?..
Мир жесток к нам, теперешним. Болезнями, затоплениями, трясением земли, стужей отчаяния, народами претерпеваемой. А мы жестоки в ответ.
Солдат убил пару солдат.
Студент порешил сокурсников.
Тихий мальчик убил свою маму, зашел затем в школу, расстреливал в упор первоклашек.
Кого не прикончил первой пулей, тому досталась вторая.
И без них нормально.
Говорите в объяснение всякое: вырос без отца, переболел свинкой в детском возрасте, родился ногами вперед, что не способствовало…
Остерегал мудрый рабби и остерегал не однажды: «Только пучок соломы не вызывает ненависти». Солнце тускнеет. Воздух тяжел. Затвор передернут и дослан патрон, дожидаясь команды в канале ствола. Вламываются без спроса неисчислимые толпы, а места и прежним маловато, – как выделиться безликому, бесталанному, который изгрыз свои ногти? Как проявить себя в отпущенном месте и времени?
Проклюнется заморыш, опьянелый от возможностей, понизит возрастной ценз.
Ясельные на примете.
Роддомовские.
В чреве матери.
Нож дырявит тело‚ пуля дырявит душу. Которая любила и страдала‚ взмывала в восторге и опадала в печали. Да есть ли такие удачливые‚ которых войной не задело и голодом не изнурило?..
Отчаяние сотрясает миры. Рушит перегородки. Раздирает завесы. Возносит до невозможных высот, чтобы высказать лицом к лицу: «Господи милосердный! На каких весах Ты нас взвесишь? Порадуешь или покараешь? Мы приходим, и мы проходим, – конца нет беде...»
Родители «починают» детей и уходят, оставляя в наследство не пасадобль, бальный танец, не кадриль лансье, пять фигур с поклонами – страхи, заготовленные про запас.
Розы между тем распускаются. Жимолость зацветает. Азалия. Глициния по весне. Занимательный аттракцион в парке – «Конечные дни».
Толпимся на входе, страждущие покоя.
От нетерпения перебираем ногами.
Билет стоит недешево. За всё надо платить, и мы платим.
Далее – с малой степенью достоверности, которую не стоит и опровергать.
Сомнительные источники уверяют: нашу чудную, патриархальную планету они избрали для своих исследований, чтоб у себя не пакостить. Вся наша история – курсовая работа неуемного очкарика из глубин Черной дыры, которому дали побаловаться на земле.
Столетняя война – четыре с плюсом.
Коллективизация – три с минусом.
Хиросима – зачет.
– Пришельцы? – скажут облегченно. – Многое тогда проясняется, сотворенное на земле.
– Все мы пришельцы, – ответят. – Я для тебя, ты для другого.
Из зараженной почвы лезут наружу грибы, напитавшись ураном с плутонием, а ты живи себе. Затем нас сотрут с планеты, вырастят взамен новую протоплазму и передадут другому очкарику.
Возможно ли подобное?
Возможно – без особой скажем уверенности, всякое, наверно, возможно.
Век предвкушался легкий, веселый, занимательный…
…с вкусной едой, интересными друзьями, мудрым застольем.
Век наш – пир наш – трогался в путь неспешно, значительно, безмятежно. Не тронуты блюда, не распечатаны бутыли, скатерть бела снегом нехоженым, тонко подрагивают незахватанные хрустальные бокалы.
Век продолжался – неиспробованным кушаньем. С уважением, пониманием, в ожидании чудесного. Блюда не разрушены, желудки не перегружены, сосед не сказал самого важного.
Век подходил к середине.
Уже не верили в его исключительность. Западало подозрение о неминуемо бездарном его окончании. Но можно еще перестелить скатерть, поменять кушанья, прогнать назойливого гостя, выдержать удар, который сами себе наносим, пристойно закончить пиршество.
Век завершался – обычной пьянкой.
Битое стекло. Загаженная скатерть. Липкие остатки еды. Пакость во рту, тяжесть в желудке, бессильная слезливость в тяжком, хмуром угаре.
Не умеем жить. Не умеем пировать.
А там, глядишь, иное столетие, иные миражи, но в легких, желудке, печени – отрыжкой, резью, выдохом немощи – напоминание об однажды содеянном.
И так век за веком.
Пир за пиром…