Читаем День открытых обложек полностью

– Черненькие. Пейсатенькие. Разбегались по улицам, раскомандовались. Давить тараканами.

Фрида замирает в огорчении:

– Дедушку своего будете давить? Папу моего Талалая?

– Тогда было по-другому, – говорит Алик. – Теперь можно без них.

– Опубликуйте, – стонет Хана. – Непременно опубликуйте...


Летом, в пятом часу утра…

…в дверь постучали.

На улице стоял гигант-грузовик.

У порога топтались два бедуина.

– Вам чего?

Заговорили разом, показывая на ящики во дворе, тыкали в нос замусоленные ассигнации.

Багаж привезли вчера. Ящики были с московской таможни. Их следовало продать на доски, пока не увезли без оплаты.

– Десять, – сказали бедуины.

– Тысяча, – сказал он.

– Двадцать, – сказали бедуины.

– Восемьсот, – сказал он.

Закричали гортанно, замахали руками, грудью вдавили в стену.

Было рано. Глаза слипались. В мозгах плыл туман. Одно понял из слитного говора: стоять в Негеве, в самом сердце пустыни, посреди коз-овец-верблюдов, бедуинскому шатру из московских досок, и тушью на нем, крупно — БЕРДИЧЕВСКИЙ.

– Двести, – сказал великодушно. – Но можно и сто.

И бедуины укатили с ящиками на красавце-грузовике, который стоил миллион…

Познание начинается с удивления.

Удивление по нынешнему верхоглядству товар редкостный, не всякому по плечу. Распаковывать себя. Впитывать. Запаковывать обратно. Опыт подменяет разум и оттесняет чувства‚ привычка подсовывает отработанные понятия‚ которые прикладываем бездумно к новому явлению на пути.

Под крышей, из своего окна, неотрывно глядит на закат старик Бердичевский. Солнце опускается в провалы долин, исчерпав излишки лютости. Притихшее, ублаженное, утягивая окрас небес, остужаясь в Великом внутреннем море, чтобы явить себя поутру в чистоте намерений, – стекла плавятся напоследок жаром отраженного светила.

Блекнет багряное великолепие, не насытиться взором. Синь густеет понизу. Глохнет – тускнеет – черепица на крышах. Глазу раскрываются невозможные дали: пустоты пустот или глубины глубин? Отступает прожитый день – величавыми отлетными птицами, на неспешных маховых крыльях. Подступают сумерки – конечными днями. Завершается биография горизонтальная, разумно и неспешно. На подходе биография вертикальная.

А наутро…

Наутро он снова садится у окна, старик Бердичевский, смотрит на просыпающиеся горы. Они проявляются нехотя, с трудом, укутанные по макушки пуховой пеленой тумана, который медленно сползает в низины, и открываются склоны предгорий, заспанные и прекрасные.

Тут, у окна, Бердичевский понял, наконец, того, кто приказал высечь море. Такое оно извечное, это море, такие они изначальные, эти горы, что нам, с нашим куцым, обгрызенным бытием только сечь их да сечь...


Это сочинитель к вечеру спешит на балкон, очарованный закатом в горах. Сесть‚ вытянув ноги‚ утихнуть душой и бурливыми сосудами, без суеты и разброда желаний‚ чтобы не воззвали с укором: «От кого бежишь, человек, и куда? Разве таким тебя отправляли на землю?..»

Балкон открыт всем ветрам. Двери открыты. Окна.

Здесь, на балконе, он приходит в гости к самому себе. Молитвы его – бдения на закате, город‚ раскрывающийся навстречу‚ светлый‚ воздушный‚ в щедрой желтизне фонарей. Молитвы – пробуждением от дремоты‚ как расплескивается по лицу прозрачная‚ зубы леденящая‚ с вершин устремленная вода пригоршнями горных впадин. И непрестанное в душе сожаление: вот ты уйдешь, а город останется, и розовый отсвет на камне, горы вокруг, масличные на них деревья, корявые, плодоносные, неистощимые.

А на крыше воронья сходка, на самом ее коньке, десятка полтора, не меньше.

Недвижные силуэты – из черного картона – вглядываются в краешек солнца над горами, которое не удержать. Взлетают тяжело и лениво‚ не поджимая лап, улетают в ночь, отяжелевшие от раздумий, но остается одна, завороженная, придавленная гнётом сумерек, не способная одолеть наваждение.

«Господи! – воззвать в молчании. – Опустись хоть однажды на мой балкон! Присядь рядом! Взгляни на дело рук Своих…»

Зажигаются огни по склонам, подрагивающей россыпью до утра. Опадают росные капли‚ смачивая стол со стульями‚ серебрят редкие кудри на голове сочинителя. Всё утихает в ожидании‚ даже неумолчный рокот с далекого шоссе‚ и самолет проскальзывает над здешней сутолокой‚ подмаргивает сигналами опознавания.

– Надо же! Одним ничего‚ а другим самолет в небе.

– Самолет входит в стоимость квартиры. Оговорено в договоре при покупке: вечерами‚ для завершения дня.

Самолет входит в стоимость квартиры. И окрестности‚ которые не присвоить взглядом. Прозрачность глубин в горах‚ поверху накинутая взвесь – грустью неминуемого расставания. Кому оно перейдет по наследству? Кто убережет-озаботится? Чтобы пребывание на земле сделалось пригожим‚ без непременных бедствий‚ и вошло, наконец, в стоимость существования.

Люди заняты своими привычностями, но чем озабочен Всевышний в извечных Своих хлопотах?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее