Потом, гады с прищуром, стали они с Мишей в кошки-мышки играть. Заковыки разные строить и подоплеки на него возводить, можно сказать. Очередной немолодой хрен на очередном допросе с несладким чаем на подозрительно хорошем русском языке сказал Мише, что если подпишется он вот тут… и собственноручно напишет еще кое-что, мы продиктуем… Миша немедленно учуял запах жареного, то есть воздуха свободы, и ничего дальше слушать не стал, а начал торговаться. Подписаться он, мол, подпишется, но чтобы под диктовку — ни-ни. Повисла неловкая тишина. Миша понял, что дал маху: надо бы сперва узнать, что же именно тут ему за измену Родине предлагают? Даже в ответ на вопрос косоглазого, признает ли он себя императором Михаилом Третьим, ничего остроумного не придумал. Сказал только, что не признает. Тогда его вежливо попросили изложить эту мысль в письменной форме. Миша посомневался и отказался. Тогда ему предложили изложить в письменной форме что угодно, на выбор — или что Михаил Третий, или что он не Михаил Третий. Миша подумал: идти в сознанку? Он твердо знал по службе, что сознаваться не надо до самого последнего момента, покуда к стенке не припрут, а когда припрут — опять же не сознаваться. Так что признавать себя Михаилом нельзя, а кстати, с какой такой радости Третьим, где первые два? Вот и сказал он следователю, чтоб тот ему чернуху не лепил, потому что никакой он, в общем, не третий, раз выпить не дают. Тогда следователь этот вопрос с повестки дня снял и стал выяснять, женат ли Миша, есть ли у него дети, или, наоборот, склонности. Миша ответил, что не женат и детей не имеет, а склонности у него только к хорошим лошадям. Следователь побагровел, явно принял слова Миши как оскорбление на свой счет и допрос прервал. Потом Мишу допрашивал другой, на лошадей уже не обижавшийся. Он предложил Мише жениться, детей завести, а уж потом писать всякие документы, отрекаться тогда, может быть, и не понадобится, а если понадобится, то все равно женатому человеку это приличней, можно это сделать, к примеру, в пользу своих же детей. Миша и жениться, и отрекаться отказался. Следователь принял это почти спокойно, но спросил, как насчет Уссурийского края, Сахалина, Камчатки, Чукотки, Таймыра? Миша ответил, что ему все это добро сто лет не нужно. Эту фразу косоглазый не понял и попросил написать документ о том, что в течение ста лет данные территории России не потребуются. Миша тут же вспомнил, что, хотя он и фон и цу, но все же русский патриот, которому Таймыр и Камчатка дороги, как родной карман, и по этому вопросу писать что бы то ни было отказался. Тогда косоглазый с сомнением спросил, умеет ли Миша вообще писать. На всякий случай Миша отказался отвечать на этот вопрос и объявил его грубой провокацией. На следующий день следователя снова поменяли, но и он ничего, кроме отрицания и контр-отрицания, а также больших сомнений, от Миши не добился. Вот так прокантовался капитан Синельский в неведомых куньлуньских краях до тех пор, когда просунулась поздней ночью в окно его камеры небритая и седая морда цыганского найденыша, типа грубого, бесцеремонного, но хоть не щурящегося.
Соколя понемногу поворачивал на северо-запад. Где-то там, как чудилось ему, за лесами и морями скрывается родной сарай-кузница, кузнец с бутылкой, Бомбардычиха с яйцами, все уютное, привычное. Тоска по дальним скитаниям понемногу утихала в душе цыгана, сменившись убеждением, что и оседло тоже иногда жить хорошо. Было раннее утро, высоту бензопила держала небольшую, облачность была пустяковая, летелось просто замечательно. И тут Соколя увидел впереди что-то огромное и сказочно прекрасное.
Было оно блестящее и обтекаемое, без крыльев, только с какими-то отростками снизу и сзади. Оно сверкало в лучах чуть показавшегося солнца, было оно сигарообразное, с пятью округленными гранями, и было оно, судя по отблескам, бронированное. Это была воплощенная, плывущая в небесах гармония, и, кажется, она заметила Соколю, медленно шла на сближение с ним, собираясь не то приветствовать его, не то брать на абордаж. Соколе это было даже без разницы, его душа всецело прониклась красотой исполина, одновременно необычайно мужественной и совершенно исключительно женственной. «Любовь моя! Бронированная моя любовь!» — пропело сердце Соколи. Он все глядел, глядел и не мог наглядеться. Пассажир под ногами тоже поглядел и благополучно отправился в обморок, но даже это было прекрасно! Соколя пристроился в воздухе под хвост чуду, и оно не обидело его, а даже что-то из-под хвоста высунуло, на этом чем-то какую-то цветную тряпочку повесило и Соколе ласково так помахало. Рампаль и вправду высунул яйцеклад и поднял на нем, — точней, опустил, но иначе не получалось, — звездно-полосатый флаг своей второй родины. Снизу больше не стреляли: опохмелились, кажется, приняли приказ министра обороны к сведению, да и ветхость нового вождя вселила в сердца ракетчиков надежду, что скоро снова повод для выпивки будет.