Радио как бы служило противовесом духовной деятельности, которой увлеченно занималась мама, — она была членом Национального евангелического благотворительного общества, участвовала в молитвенных собраниях, в посылочных аукционах для миссии. Торстен и сам поддерживал контакт с иным миром, но, так сказать, более современным, научным способом. (Хотя зимним вечером, когда, невзирая на ионосферный фединг, удается минут десять слышать Братиславу, невольно возникает вопрос, кто именно из них занят более сверхъестественными вещами.) Вокруг маминых сверхъестественностей и ее загадочного Иисуса, по крайней мере, всегда веяло легким ароматом кофе. Его же горняя жизнь одиноко витала сама по себе в незримом зимнем воздухе.
Другое дело фотоаппарат. Он раздвигал зримое пространство. Мама к тому и другому относилась отрицательно. Не одобряла ни фотоаппараты, ни детекторные приемники. Ведь все это чепуха, выброс заработанных тяжким трудом денег. (Ах, в ту пору он был убежденным трезвенником, главным образом оттого, что не имел опыта по этой части. Если бы мама увидела его сейчас, то сетовала бы по совсем другой причине. Но она умерла еще в сороковых годах.) Правда, по сути, дело было не в деньгах, ей просто не нравилась нежелательная духовная конкуренция.
Первая фотокамера была самодельная, с отверстием вместо объектива, вторая — цейсовская, с затвором. Сюжеты для съемки отсутствовали или же, наоборот, имелись в избытке; голая, по-зимнему пустая улица в сугробах, облетевшие клены на Кнектбаккен (с клочьями порванного змея), красивое новое здание почтово-телеграфной конторы. Самое интересное и важное вовсе не съемки. Проявлять — вот что замечательно.
На чердаке, при свете красной лампы, когда из подвешенной лейки тихонько бежала звенящая струйка, а в ванночке с проявителем начинали проступать первые тени, его охватывало блаженное чувство — счастье, наверное. Переход от белизны и легких теней к изображению совершался неторопливо и постепенно, как рост растений. Удивительно, что мир способен быть таким. Почему-то все это напоминало ему самого себя, хоть он не мог выразить это словами.
Где-то теперь эти пожелтевшие старые фотографии, отпечатанные на дешевой бумаге? Может, и правда на дне какого-нибудь ящика у него на чердаке? За долгие годы туда много чего отправили и никогда больше не доставали.
Представление о черноте, медленно проступающей в проявителе, как-то связано с детством, с теми днями, когда медленно выздоравливаешь от простуды. Первое непривычное ощущение, что температуры уже нет, и мир в такие дни — чуть тусклый и неопределенный.
В детстве Торстен без конца болел. Началось все с испанки, которую он подхватил в два года. По неведомой причине он не умер, но с тех пор постоянно хворал, лет до четырнадцати, когда его тело — неожиданно и для него самого, и для одноклассников, которые по-прежнему считали его хлюпиком, — стало крепнуть, сделалось жилистым и выносливым. Но как же так? Зачем тогда, собственно, были нужны все эти долгие дни, когда ты, лежа в жару, глазел на коричневые обои, когда часы ползли один за другим, вместе с тенями за окном, все эти тонзиллиты и бронхиты, странные высыпания и прыщи? И без того учился маловато, а из-за бесконечных хворей в голове вообще полный ералаш остался, и уверенности в себе от них тоже не прибавилось, ведь на школьном дворе по причине слабости и вялости любой младшеклассник запросто мог его поколотить. Но с другой стороны, эти дни подарили ему тайную жизнь, где он был единственным хозяином.
Разве бы он выдержал без своих других, тайных жизней?
ОБЕДЕННЫЙ ПЕРЕРЫВ
Сильный шум очередного дождевого шквала захлопнул двери фантазии, вернул его в пустоту. И он разом прекратил работу, занес было молоток для удара — и опустил руку.
Ну вот, еще и желудок опять заболел, будь он неладен.
Согнувшись от боли, прямо по хрустящим осколкам плитки, которых набралось уже порядком, он прошагал к лестнице и прислушался. Не иначе как ветер хлопнул дверью? А может, яростно сорвал с какого-то окна защитную бумагу?
Что же до карточки на двери, так она небось висит тут с незапамятных времен. Кто знает, куда девалась эта Софи К.? Возможно, много лет назад.
Он подошел к входной двери, открыл ее. Тишина. Только ветер шумит в ветвях, да урчит мимоезжий автомобиль.
Может, подняться еще разок на второй этаж, поискать Софи К.? Ведь он теперь вроде как немножко знает ее.
Желудок болит совершенно нестерпимо. Может, стоит все-таки пойти перекусить? Строго говоря, через часок-другой он с этим делом покончит. Сбивать будет нечего. И если никто из начальников не придет, сидеть ему сложа руки, коль скоро он не придумает, как разжиться специальным цементом и затиркой. И мастерком. А где, кстати, рихтовочный шнур? Брал ведь, кажись, с собой — или только подумал?