Машу обещала принять жена профессора Лагодина — два пожилых человека жили в большой квартире. На Машин звонок из Москвы профессорша ответила согласием: да-да, они потеснятся, конечно, что делать — война, общее бедствие. Маша не расслышала в ее голосе сомнения, но вскоре убедилась — кто не задет войной, не всегда способен понять тех, кого война прогнала из дома.
В профессорской квартире был свой устоявшийся порядок — и расстановка мебели, и пожилая услужливая домработница, и часы приема пищи и занятий профессора с аспирантами. Прошло десять дней, и все еще не было решено, в какой из трех комнат можно поселить Машу с детьми. Они спали то на одном диване, то на другом, а вещи лежали нераспакованными в прихожей. Тягостным для Маши было и то, что все ее попытки обособиться в еде встречали сопротивление Лагодиной, женщины любезной, светской и для Маши еще более далекой, чем профессор, с которым она была знакома через Николая.
И Маша решилась: пошла в эвакопункт и получила ордер на маленькую комнату в старом одноэтажном доме. Хозяева квартиры, муж и жена Фалюкины, теснились против своей воли, неприязнь их к эвакуированной семье выражалась открыто. Не стесняясь, при Маше, навесили они замки на шкафы в коридоре и кухне.
Совсем бы Маша загрустила со своими ребятами, да нашлась добрая душа, соседка по дому Евдокия Терентьевна. То с детьми посидит, то очередь займет за керосином (за ним стояли сутками), то скажет, где что дают по карточкам, а это бывало редко, надо было ловить.
От Евдокии Терентьевны узнала Маша о своих хозяевах: оба — работники облздрава, он санитарный врач, работает в госпитале, поэтому не на фронте, а сын в военном училище, в другом городе. Когда началась война, кинулись Фалюкины запасать продукты. “У них масла топленого килограмм с двадцать, соли — полная наволочка, а муку просеивают каждый месяц — боятся червей. Про что другое не знаю, а это сама видела, случаем”. Пайки, которые получали Фалюкины, они не съедали, в кухне на керосинке часто сушились ломти черного хлеба, но пересушить все излишки не удавалось, заплесневелый хлеб выбрасывали в мусорное ведро. Маше с детьми хлеба не хватало, остающийся у соседей пригодился бы им, но Фалюкины проходили мимо Маши с таким неприветливым, хмурым видом, что просить она не осмелилась. А тут еще появился на кухонном шкафчике замок, глиняный горшок с солью, стоявший сверху, заперли. Нет, что просить, если они с ней не здороваются, не говорят.
В первую военную зиму Маше пришлось трудно, аттестата за мужа не было, ополченцев еще не перевели в кадры. Деньги присылал старый Пылаев, но их было мало, и Маша, договорившись с Евдокией Терентьевной, пошла работать в университетскую библиотеку на три дня в неделю — из-за карточки. Хлеб — главное их пропитание, да еще по детским иногда вместо хлеба пряники, единственное сладкое, заменявшее сахар.
Хлеб. Хлеб наш насущный. Теплая круглая буханка, которую прижимаешь к груди. Верхняя корка в трещинках и складках — слипушках. Нижняя, прижженная на поду, с мелкими угольками. Ржаной родной запах хлеба.
Первое время после революции у нас не хватало хлеба. Москва жила на скудной пайке: ежедневно в домовом комитете выдавали каждому жильцу восьмушку ржаного хлеба, из которого торчали колючие остья и соломины. Пекли лепешки из картофельной кожуры и гущи ячменного кофе, оладьи из мороженой картошки на рыбьем жире или касторовом масле.
Хлеб, хлебушко, хлеб-батюшко.
Помню хлеб детства, хлеб дореволюционных, хлеб предвоенных лет. Мирный хлеб.
Ситный — высокий пшеничный каравай, мягкий, с тонкой хрустящей корочкой; пеклеванный — из сеяной ржаной муки, светлый, но с запахом ржаного, блестящая светло-коричневая корка присыпана тмином: бублики, круто замешенные, тугие, чуть солоноватые. И просто ржаной, пористый, пахнущий хлебом хлеб!
Военные годы и два года после войны хлеб выдается по карточкам. В годы войны он тяжелеет, клекнет от примесей, быстро черствеет, превращается в камень. Таков был голодный хлеб Ленинграда.
Не было хлеба в селах, где выращивали рожь и пшеницу. Колхозы отдавали государству все — хлеб нужен фронту. Деревня ела картошку.
Теплая душистая буханка, я прижимаю ее к груди, она согревает, от нее идет сытый запах — благополучия, согласного труда, мира.
Родной наш хлеб, будь везде, будь всегда, корми всех досыта.
С осени, после выселения немцев Поволжья, опустел саратовский рынок. Изредка появлялись овощи, да торговали из-под полы хлебом и водкой.
Наступила зима. Женщины с раннего утра жались у ворот рынка, ждали, не приедут ли деревенские розвальни — хоть с чем-нибудь. И как только увидят сани, бросались, чтобы уцепиться за оглобли, за грядку, быть первыми, а за них цеплялись остальные и так бежали за старичком, привезшим по крайней нужде в деньгах мешок картошки или примороженную капусту, прикрытую армяком. Шумели, кричали, спорили, кто первый. Маша первой не была никогда, даже если случалось ухватиться раньше других за сани, ей доставались обычно последки.