Накормила Аксинья сына чем могла, за куском хлеба к соседке сбегала, картошка своя, правда, без масла, зато с яичком. Вымыла мать Гришу возле печки, велела на печь лезть, к ребятам, а сама подхватила его ботинки и побежала к деду Самохвалову, сапожнику, Христом-богом просить, чтобы починил к утру парню ботинки, да понадежней.
Дед Самохвалов повертел, посмотрел и сказал: починить нельзя, ботинки не рантовые, на клею, если гвоздями прибить, на два дня хватит, а клея у него нет, да и верха худые. Лучше эти ботинки бросить.
Аксинья загоревала: и так бед хватает, а тут еще с обувкой. Где ее взять? Закряхтел дед, полез па чердак, вернулся с крепкими башмаками — кожаные, на толстой подошве. Немецкие. С убитого немца снятые.
Аксинья говорит сапожнику — не знаю, подойдут ли, а про себя думает: “Ну как не захочет Гриша этих ботинок”. Спрашивает деда, что он с нее возьмет. А дед ей: “С ума сошла, баба, чтоб я тебе, солдатской вдове, немецкие ботинки продавал? Тащи домой, пускай малец померяет, а эти фезеушные я как-нибудь на гвоздях улажу”.
Пришла Аксинья домой, Гришенька ее спит крепким сном. Отерла Аксинья башмаки немецкие, смазала старой корочкой от сальца, поставила на пол возле печки, сама на постель легла, а спать не может. Башмаки спать не дают. Взглянет на них — на сердце нехорошо. А что нехорошо, не знает. Плохо и плохо. Встала, вынесла ботинки в сени. Легла, но опять же не спится. О судьбе своей раздумалась, о детях, о Грише, как ему тяжко пришлось, да и конца не видно, сколько трудного им всем переносить. Еще только война кончилась, еще кругом разорение и горе.
Вот и вставать пора, сынка кормить, да в обратный путь провожать, и к деду Самохвалову за ботинками бежать, за фезеушными.
Гриша проснулся, принесла Аксинья башмаки из сеней. И как угадала: не хочет Гриша их надевать. Заволновался, раскипятился — куда она его ботинки дела, да он лучше проводом подошвы прикрутит, чем с немца убитого ботинки наденет. Она ему: они нас дотла разорили, что значит пару ботинок взять? “А что ребята подумают, что скажут? Не хочу!”
Побежала Аксинья к Самохвалову. А тут вроде подарок ее ждет. Дед говорит: а ну, думаю, как не захочет парень немецких башмаков. Гляди-ко, всю ночь работал и вон что смастерил: из двух пар — одну, советско-немецкие ботинки, и не поймешь, где что. Дед смеется, улыбается и Аксинья, благодарит деда.
Неплохие башмаки получились. В них Гриша ушел и носил их до новой выдачи. А рос парень плохо, расти еще не с чего было.
Даже из тех трех яиц, что дала мать кроме картошки печеной Грише в дорогу, два взял паромщик за перевоз. Я, говорит, тебя туда даром перевозил, у тебя ничего не было, а теперь с тебя двойная плата.
Разные бывают люди.
Вырос Гриша, стал Григорием Федоровичем, знатным машинистом. Практику у него проходят ребята из железнодорожного училища. Эти уже одеты-обуты в лучшем виде — в шинелях ходят, с золотыми пуговицами, да все такие здоровые, в пятнадцать лет усатые, рослые.
И два сына Григория Федоровича, вслед за отцом, пошли работать на железную дорогу. Небалованные выросли, воспитаны в строгости, да и как иначе.
Детство свое Григорий Федорович помнит хорошо.
ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ
Шуба, шубка беличья, нарядная. Теперь просто одежка: днем надеть, ночью — прикрыться. А в дороге и под голову положить.
Уехали из Саратова. Боялись второй военной зимы, хищных немецких самолетов.
И вот первое утро в селе Алтайском...
Дети едят хлеб — по толстому ломтю отрезала Маша каждому. Настоящий ржаной хлеб, хорошо пропеченный, душистый, с поджаристой нижней коркой — подовый. Хлеб она смазала маслом, золотистым топленым маслом в крупинках. У масла свой аромат — свежеистопленного сливочного. Хлеб с маслом — уже чудо.
А сверх масла еще мед — гречишный, густой, темного цвета. Дух меда не заглушал духа ржи и масла, и все три духа наполняли дыхание детей и матери, успокаивали, обнадеживали сытостью.
Маша смотрела на жующих детей, на блаженные лица, перемазанные маслом и медом, и сама наслаждалась щедрым алтайским завтраком.
Хлеб Маша получила по аттестату за три дня сразу, а масло и мед выменяла на базаре, пока дети еще спали, на рубашку Николая.
Что ждет их впереди — неизвестно, и еще надо добраться до места, но голодная саратовская зима позади, кончилась жизнь у чужих безучастных людей, которые выбрасывали в мусорный ящик хлеб, проросший зеленой плесенью, и позади ужасная болезнь Митеньки, которого едва удалось спасти.
Сколько раз за минувшую зиму Маша каялась, что не послушала мужа, не поехала к старому Пылаеву в Казахстан. Она не хотела обременять да и просто побаивалась старика. Конечно, она поступила самовольно, поехав в Саратов, и там все сложилось не так, как она надеялась.