Замазали щели, разобрались, стали жить. Бывает жизня и жизня, а такой не пожелаешь никому. Печку топили к ночи, на нее клали младших, а двоих брали с собой на полати. К утру все выдувало, просыпались от холода, дети за свою песню: мамка, дай хлебца. Холод да голод, голод да холод — такая была теперь жизнь.
Нашу ораву чем накормишь? Боже ж мой, ходили по дворам, копались в отбросах, очистки собирали, а когда случалось Грише и стащить, что плохо лежит. А я смолчу, не ругаю. Вскорости привалили немцы, стали располагаться, как видно, на долгую жизнь. Баб, стариков и парнишек согнали рыть окопы, землянки строить. Баню мы им сладили, большую, не как наши, и печь с трубой. Покуда мы копали, да бревна таскали, да глину месили, они нас подкармливали: отдавали, что в солдатских котлах оставалось,— суп, каша, а то и кости с хрящами, и чтоб котлы выскрести, вымыть и вычистить. Брали нас, баб, белье солдатское стирать, тогда и обмылочек оставался — помыться. Тонька приносила кой-что пожрать получше. Откуда — не спрашивали, но догадывались: из немецкого вещмешка. Ко мне фрицы тоже налаживались, я ведь красивая была, только быстро отваливали. Главное дело строгость в лице иметь, а у меня лицо было сильно злое — ненавидела я их крепко.
Проклятые, видно, тут надолго устраивались — весной посеяли рожь, овес, картошку посадили. Все нашими руками. И тут нам удавалось кое-что урвать. И все равно были мы голодные, отощали и ослабли очень.
В Селихове с нами случалось разное, все больше страшное.
Гриша бегал с ребятами, однолетками, разве удержишь такого — мальчишки. Увидел как-то лошадей во ржи, стал их гнать, он мальчик умный, большой, понимает. Прибег немец, давай орать, руками махать — помстилось ему, что Гриша лошадей загнал в рожь, поле топтать. Схватил проклятый мальчишку, кричит “шиссе”, значит “стрелю”, и тащит на край поля. Закричала соседка: “Беги, твово мальца немец стрелить хочет”. Боже ж мой, как я побегла, дух занялся, ноги подламываются, а я бегу и бегу. Немец распалился, автомат снял, мальчика мово толкает, за село гонит.
Обхватила я сына руками, как закричу: “Стреляй обоих, не отдам его, не пущу!” Проклятый аж позеленел от злости, стал меня от Гриши отрывать, а я не даюсь, и вдруг за горло схватил — душить. Я захрипела, за руки его хватаю и уж дышать не могу — конец. Гришенька как закричит “мама, мама” да на немца с кулаками. А я падаю и немца за собой тяну. И тут проклятый меня выпустил, сапогом пнул и зашагал прочь. Долго у меня шея не заживала от его когтей.
И еще был случай — напугалась я сильно. Проснулась как-то ночью от шороха. Сначала подумала, кто из наших во двор вышел, а тут вдруг в сенях засветило, и крадучись вошел в избу немецкий солдат с фонариком. Тихонечко посветил на печку, на полати, вроде искал кого или что проверял. Испугалась, аж вздохнуть не смею, глаза открыть боюсь, гляжу в прижмурку, замерла. А он на столе что-то пошарил, вышел и дверь притворил.
Спать не могу, так до утра глаз не сомкнула, думаючи, что б это значило. А стало светать, встаю — на столе миска перевернутая, а под ней полбуханки хлеба и три куска сахару. Мы с Тасей этого хлеба испугались. Уж нюхали, нюхали, вертели, вертели. Кажется мне — пахнет нашим хлебом, сельповским, а Тася говорит: “Хлеб хлебом и пахнет”. Говорю Тасе: “Это наш хлеб, советский”. А она мне: “Так ведь ты видела, что немец”. А я про себя думаю: может, он вовсе не немец.
Дверь у нас без запора, так, кой-чем закладывали. Стали еще доской припирать. Но через неделю пришел тот солдат опять и снова нас всех проверил фонариком, и опять положил под миску хлебушка и сахарку. И так еще два раза. Разглядела я его: немолодой, лицом строгий, большеносый. Мы голову сломали, думаючи: что за человек, что ему надо было в нашей похилившейся избенке?
Может, был то наш разведчик, переодетый в ихнее? А можно и так подумать: был то немец, но не зверь, не мучитель, а хороший человек. Может, сам отец, и нас пожалел, детишек наших. Только хлеб, сдается, был наш.
Так и не знаю, что за чудеса были с этим немцем, но было точно так, я тут ничего не сбредила.
В половине лета, в сорок третьем, пошли наши в наступление. Сперва прилетели вести, потом услышали, как бьют пушки. Заволновались, зашевелились немцы в Селихове. А бои, слышно, все ближе. Разговор пошел, что немец крепко окопался возле наших Зуйков, на краю, на взгорье, и бои там будут страшные — высоту надо брать. Селиховские немцы стали сворачиваться, и тут случилось вот что.
Провода ихние телефонные кто-то перерезал, кто — неизвестно. Зашипели проклятые, как змеи: “Шиссен, тотен”. Схватили на улице трех мальчишков, первых попавших, утащили к себе за ограждение. Пропали ребята — сгубили их немцы. Остальные попрятались, сидят по домам. Слух пошел, что немцы облаву сделают на ребят за повреждение связи. Мстить будут.