— Брат Лука, —тихо ответил Теодосий, — что было бы, если б господь наш Иисус Христос бежал от сатаны, когда проклятый в пустыне его искушал? Подумай только, как он пугал господа нашего, какие J — Аминь, аминь! — подтвердил Лука и слегка потянул уходящего за подрясник. — Отец, отец! — прошептал он. — Я ведь сказал тебе: старик спит, а может, и в лихорадке. Оставь его!
Теодосий, ни слова не говоря, смело подошел к развалинам башни и остановился у притворенной двери в келью, где спал старик. Толкнув дверь, заглянул внутрь. Было уже темно, и мерцающий свет лампады озарял лежащего на кровати у противоположной стены старого монаха. Теодосий прислушался. Доносилось тяжелое дыхание спящего. Он открыл дверь и вошел. Некоторое время стоял неподвижно, задумавшись, потом встал на колени перед лампадой и принялся читать молитву. Лука остался на пороге, не двигаясь ни вперед, ни назад, — хмурый, встревоженный. Уже совсем стемнело, и за плечом его блестели первые звезды.
Вдруг Лука заметил, что старик медленно открывает один глаз. Быстро наклонившись, он шепнул Теодосию:
— Вставай! Амирали смотрит.
Прежде чем Теодосий успел встать с колен, старик открыл другой глаз и, тяжко кряхтя, приподнялся на постели, устремив на пленника удивленный взгляд. Он как будто не узнавал его.
Сотворив два глубоких поклона перед иконой, Теодо-сий повернулся к Амирали. В то же мгновенье глаза старика загорелись огнем, лицо его искривила судорожная гримаса, и он, угрожающе подняв правую руку, дрожащим голосом крикнул:
— Вон, вон, сатана! Изыди, окаянный! Чтоб духу твоего здесь не было! Сдохни, валяйся падалью на перепутье! Вон, псоглавец!
Схватив со скамейки, стоявшей у его изголовья, какую-то книгу в тяжелом переплете, старик швырнул ее
прямо в лицо Теодосию. Тот принял удар, не шелохнувшись. Тонкая струйка крови потекла у него из лево'й: ноздри. Он вытер кровь полой рясы и попятился к двери.
— Прости тебя боже за то, что ты творишь, — печально промолвил он. — Я ухожу.
И он, немного ссутулившись, вышел из кельи, а вслед ему продолжали нестись бешеные проклятия и ругательства злобного Амирали. Теодосий пошел по той же тропинке, по которой пришел с Лукой. Подойдя к ограде, увидел перед собой человеческую фигуру. Это был Лука. Послушник держал за повод мирно щипавшего траву белого осла.
— Ну как? Попрощался? — с усмешкой спросил он.
— Ему я простил, а сатане, который в него вселился, показал, что не боюсь, — возразил Теодосий.
— Сам он и есть сатана; еще злей сатаны; а ты одно заладил, — грубо прервал послушник. — Оттого я и не могу в Парарии оставаться. Человек уродился таким, а они знай свое: «в
него нечистый вселился», «злое наваждение». А коли добрый — так «ангел божий в сердце у него».— Разве ты не веруешь в ангелов божьих, брат? — строго спросил Теодосий.
Лука ответил не сразу; по своему обыкновению он сперва отвернулся и поправил деревянное седло на осле.
— Верую, верую, — наконец ответил он. — Только ни сатана, ни ангелы мне не являлись. Другой раз просишь, чтоб явились. И ничего. То Рогушка заблеет: «травы давай», то филин в лесу заухает.
Сделав несколько шагов вниз по тропинке, Теодосий обернулся и, словно вдруг вспомнив, спросил:
— Ты прежде, кажется, и отца Григория бранил?
Лука пошел за ним, ведя осла в поводу. В темноте
человек и животное казались двумя близкими, родными существами.
— Нет, его я не бранил, — ответил он. — Это — хороший человек. 5I бранил Добророманова старца Иллариона.
— А кто такой Добророман? — осведомился Теодосий, которому это имя показалось странным.
— Увидишь, как только будешь подъезжать к обители. Он живет отдельно, возле речной запруды. Его дело — рыбу ловить для своего старца.
— За что же ты бранишь этого праведника, отца Иллариона? Нехорошо, нехорошо, — укоризненно промолвил Теодосий и опять стал спускаться вниз, по белеющей в ночной тьме, словно посыпанной мукой тропинке.
— За что браню-то? —сердито переспросил Лука. — Да как же мне его не бранить, не ругать, хоть я и простой, неученый человек? Мало того, что Руско — Добророман этот самый — круглые сутки рыбу ему ловит, да не какую-нибудь, не плотву, не карасей, не окуня, а все форель да усача. Даже зимой, когда запруда льдом и снегом покрыта, — и тогда он Доброромана за рыбой посылает. Ну, вернулся раз Добророман с рыбалки поздненько что-то: замерз, бедный, закоченел весь. Стучит в дверь к старцу и тихо просит: «Пусти, отец наставник, опоздал я, замешкался, лед пришлось прорубать. И ни усача, ни форели не попалось, одни раки да плотва». Старец-то как рассердится; ни на рыбу, ни на раков и глядеть не стал; перед носом у него дверь захлопнул. Истинная правда! А Добророману стыдно стало: старца, мол, оскорбил. Он — на колени: прости, дескать. Всю ночь так простоял, да на коленях и заснул. Утром нашли: ни жив ни мертв... Погоди, отец! Нам не по этой тропинке, а направо, — вдруг оборвал Лука свой рассказ. — Так мы на поляну выйдем, где вчера вечером костер горел. Того и гляди еще хусара встретим! А по этой вот тропинке хоть дальше, да безопасней.
И послушник первый пошел направо, а Теодосий — за ним, опираясь на палку. Вокруг стало просторней, леса не было, только кусты да низкий кизил. Всюду царил полумрак: месяц словно не собирался всходить, и только несколько звезд тихонько дрожали на небе.
Лука и Теодосий прошли молча шагов пятьдесят. Вдруг они очутились перед громадным столетним дубом.
Лука, резко остановив осла, обернулся к монаху. Лицо его казалось смутным бледным пятном.
— Ну, как по-твоему, отец? — начал он опять сердито. — Справедливо браню я старца Иллариона или нет? Скажи! Что молчишь?
Теодосий подошел и положил руку ему на плечо. Темная сень столетнего дуба над ними застилала небо.
— Не стану я отвечать на твой вопрос, прав ты или неправ, брат Лука, — тихо, ласково промолвил Теодосий. — Сказано: «Не осуждай ближнего своего». Но вот
что: мы вступаем в лес — ты, я и осел. Мы одни, только божье око бдит над нами. И кабан может нам повстречаться и лихой человек. Помолимся пресвятой богоро-дице-путеводительнице, попросим ее помощи. Прочти молитву о путешествующих, брат!
— Не знаю, отец, — виновато признался послушник.— Да и ни к чему мне ... Не боюсь я ни человека, ни зверя.
— Так я прочту, а ты повторяй за мной.
И, подняв голову, Теодосий начал:
— «Пресвятая владычица наша, богородица-дева путеводительница. Усердно молим тебя: да не запнется нога наша на сем пути! ..» Аминь! —произнес он в заключение.
— Аминь! — повторил послушник, делая движение, чтоб идти дальше.
— И святой Пантелей-путник будь нам в помощь! — смиренно прибавил Теодосий и, перекрестившись, поглядел на небо.
Маленькая блестящая звездочка светила сквозь сучья дуба прямо над ним. Он вдруг подумал, что, может быть, именно на эту звездочку взглянул сейчас и преподобный в Парории, возведя очи к небу для молитвы. И, словно восприяв через ее кроткое сияние силу его молитвенных слов, Теодосий почувствовал уверенность в том, что путешествие совершится благополучно.
— Гряди, господи, осанна! — воскликнул он тихо, восторженно, как там, на горе, сидя пленником в хлеву у злого Амирали.
Потом сел на осла и погнал его к темнеющему внизу, на склоне холма, лесу.
Лука последовал за ним, что-то бормоча себе под нос, сгорбленный, хмурый. 29
иноки
Пустыня — мать безмолвия.
1. У ДОБРОРОМАНА
Гора, к которой держал путь Теодосий, находилась на границе между греками и болгарами и носила название Парории. Она высилась вдали от мирских дел, чуждая человеческим распрям и земной суете. Вековые леса, студеные горные реки и озерки, с первым снегом замерзающие на всю зиму, дикость местности — все это делало Парорию настоящей пустыней, непроходимой, необитаемой. В ущельях и лощинах находились обширные пустоши, либо совершенно голые, либо покрытые таким густым лесом, что только дикие звери протаптывали себе тропы между сплетшимися древесными ветвями. Там, где почва была каменистая, зияли страшные пещеры, чернели расселины, бездонные, словно уходящие в преисподнюю; глубокие пропасти открывали взору самые недра земли, летом иссохшей и пепельно-серой, в зимнюю пору мерзлой и покрытой льдом. Когда над крутизнами и теснинами влажные испарения близкого моря встречались с сухим дыханием фракийского чернозема, гору орошали бурные ливни, отчего она становилась похожа на сидящего огромного волка с мокрой, слипшейся шерстью. Мутные ручьи бежали день и ночь, не переставая, озерки переполнялись водой, нахлынувшей из соседних озерков, и часто целые семейства выдр появлялись на равнине, где крестьяне убивали их ради драгоценного мягкого меха. Но вскоре опять начинало печь солнце, туман расходился, и над влажным зеленым телом горы снова вздымался синий купол небосвода, под которым реяли одинокие нары белоголовых орлов, зорко всматривающихся вниз: нет ли где трупа животного, утонувшего в волнах потопа.
В этой дикой, пустынной глуши с незапамятных вре-м.ен жили отшельники, иноки, и с незапамятных времен бродили здесь также всякие грабители и разбойники, хусары из равнинных областей. Пустынники молились богу и пели псалмы, а разбойники занимались своим делом: подстерегали возле редких в том краю дорог едущих на ярмарку купцов, а иной раз отнимали золото и серебро у самих монахов. И годы с одинаковой равномерностью текли над теми и другими.
На другой день, простившись с Лукой, Теодосий около полудня достиг высокого хребта, покрытого редкой дубравой и белыми камнями, лежащими в кучах там и тут, словно кости давно погибших животных. По ту сторону хребта тянулась небольшая долина, на дне которой блестела речка. За купой старых дубов спокойно подымалась к небу тонкая струйка дыма, словно копоть горящей свечи.
— Сойди вниз, а потом вдоль речки, вдоль речки — вон до тех деревьев. За ними монастырь, — сказал ему на прощанье послушник.
Приложив руку козырьком ко лбу, Теодосий поглядел в ту сторону. На глазах его выступили слезы. Солнце светило ему прямо в лицо; ветер, дуя с реки, отвевал в сторону его длинную бороду. День был настоящий летний— светлый, радостный.
Но Теодосий видел только эту купу деревьев и думал о том, приветит ли его отец Григорий, полюбит ли его, как свое духовное дитя. От монахов Эпикерииева монастыря, которые первые сообщили ему о дивном старце, он знал, что Григорий Синаит со всеми ласков и добр, что для каждого у него найдется наставление или душеполезное слово, что он не чуждается молчальников негреческой национальности и, хотя сам грек, разрешает болгарам, сербам и валахам читать по-славянски. Но в то же время, расспрашивая странствующих монахов подробнее, он узнал, что старец доверяет не всем подвижникам в обители без разбора, а лишь немногим, которых часто приглашает к своей трапезе и читает с ними какие-то особенные, тайные книги.
Перебирая в памяти все эти сведения, Теодосий все сильнее распалялся ревностью попасть в число избранных духовных чад Григория Синаита. И его охватило нетерпение: поскорей бы увидеть старца, обло
бызать его руку, в первый раз получить от него благословенье. ..Он отнял руку ото лба, поднял сумку и посох. Надо идти! Отыскал глазами дорогу. Видно было, что сюда часто ходят из обители то за бревнами, то за желудями, из которых бедные монахи нижут четки. Теодосий заметил отпечатки конских или ослиных копыт; возле узкой дороги тянулся даже свежий след бревна, которое волокли по земле. Он перекрестился и стал спускаться вниз. Теперь, когда цель путешествия была уже близка, им овладел смутный страх, как бы кто не помешал ему попасть в монастырь.
«Что, если в обитель явились другие хусары и встретят меня там? — При этой мысли у него сжалось сердце.—Господи, господи, помоги мне увидеть преподобного, а там — да будет воля твоя!»
Дойдя до поворота к реке, он заметил, что от монастыря навстречу ему идут двое, ни по одежде, ни по походке нисколько не похожие на монахов. Они о чем-то разговаривали и еще не заметили его. Только поровняв-шись с ним, путники подняли глаза и, увидев его, сразу остановились. Лицо одного, более старого, носило след ожога. Лохмотья на них были покрыты сажей. «Углежоги»,— подумал Теодосий и, видя, что они глядят на него с удивлением и смущенно, первый подошел к ним. Это в самом деле были углежоги, те сам^-. Постол и Трифон, у которых Райко с дружиной д\л::.л по дороге из Чуй-Петлева короткий привал.
— Добрый вечер! — приветливо промолвил Теодосий.
Углежоги поклонились так же смиренно, каккланялись уезжавшим хусарам, и ответили в один голос:
— Бог в помощь, отец!
— И вам тоже! — сказал монах и, на ходу благословив встречных, продолжал свой путь.
«Они только
что из монастыря; значит, там все спокойно», — подумал он.— Отец, отец, помоги нам, не проходи мимо! — воскликнули углежоги ему вслед.
Теодосий обернулся.
— В чем дело, люди добрые? Чем я могу помочь вам?
Они подошли к нему и, упав перед ним на колени, стали целовать полу его рясы.
— Встаньте, встаньте, христиане, — смущенно забормотал Теодосий, стараясь их поднять. — Кто я такой? Чем я лучше вас? Ну вот так, — промолвил он, когда они поднялись на ноги. — Теперь скажите, чего просите, и я, с божьей помощью, сделаю, что могу.
Углежоги, держа истертые шапки в руках, глядели на него покрасневшими глазами.
— Внука мы в монастырь отдали, — первый начал Трифон. — Вздумал читать-писать учиться, а мы — люди простые, углежоги, ни аза, ни буки не знаем. Прости, отец!
— Больно набожный мальчонка. «Пойду, говорит, в монахи, стану служителем божьим». Вот как рассуждает, — прибавил Постол. — Думали мы, думали и решили отдать.
— Хорошо сделали, христиане, — сказал Теодосий. — А звать как?
— Климентом. Ты, отец, тоже в монастырь идешь?
Теодосий кивнул.
— Так мы и думали, оттого тебя остановили. Уж ты не сердись, отец! А будешь в монастыре, не забудь про нашего внучка-то, наставляй его, просим тебя, — заговорили оба, волнуясь, перебивая друг друга. — Он — паренек покорный, ласковый. И видения у него бывают. Ты его спроси, он тебе все расскажет.
— Я не забуду, — успокоил их Теодосий.
Углежоги снова кинулись было целовать полы его рясы, но он их остановил. Трифон вытер рукавом выступившие на глазах слезы. Потом словоохотливо пояснил:
— Он у нас один, отец, — и за сыночка и за товарища. Тяжко нам без него будет, да видно — воля божья! Был бы только жив-здоров, — да и с нас бы тревога долой! Ведь в лесах наших на что уж пусто да безлюдно, а все случаются лихие люди; того и гляди обиду ему какую сделают. Нынче, к примеру, до чего страшно было. Перво-наперво приезжают хусары. Ну, ничего. Посидели они, попотчевали мы их чем бог послал, потолковали с ними... А через два дня откуда ни возьмись царские ,люди — хусаров ищут. Давай нас расспрашивать, му-пить: когда приходили, куда yIJV!H да зачем мы их принимали. Натерпелись мы страху. И потом все вверх дном перевернули: скирды раскидали, кошару развалили, трех барашков зарезали. «Чего вы ищете?» спрашиваем. А они: боярышню, мол, хусары увезли, из Одрина в царском поезде ехала, дочка какого-то великого боярина Петра, вельможи царского. Так не здесь ли, мол, не у вас ли ее спрятали? А где у нас спрятать, куда схоронить? Что у нас есть-то? Прутья да листья, только всего.
— Хлебнули мы горя, — отозвался и Постол, качая седой головой. — Спасибо, живы остались.
Теодосий опустил голову, побледнев еще больше. У него дрожали борода и усы. Он, видимо, шептал молитвы.
— Прощайте, христиане. Счастливого пути, — вдруг промолвил он и повернулся, чтоб идти дальше. —А насчет внука будьте спокойны!
— Спасибо, отец, — в один голос воскликнули углежоги. — Коли братья и сестры есть, пусть за твою доброту бог им воздаст! Сам-то ты божий, тебе ничего не надо.
Они еще раз, сняв шапки, смиренно отвесили ему глубокий поклон и зашагали дальше.
Пошел своим путем и Теодосий, опустив голову на грудь. «Сестру мою хусары похитили, Елену!» — твердил он сам себе, и жалость к Елене, к отцу росла в его груди. Но печаль эта была какая-то тихая, далекая, словно речь шла не о живых людях, а о покойниках, — так привыкло его сердце сжиматься при мысли о страданиях святых мучеников и молчать в минуты собственной скорби. Но как бы ни была эта скорбь тиха и далека, она поселилась у него в душе и точила ее, как капля, падая на одно и то же место, точит камень.
«Отец уже стар; он не перенесет этого известия, — поднимался в нем голос, сливаясь с журчаньем реки, по берегу которой он теперь шел. — Надо пойти к старику, поддержать его на старости лет и закрыть ему глаза. Надо, надо!» И Теодосий готов был остановиться и уже оглядывался назад; но при мысли о том, что, значит, придется пройти обратно весь этот длинный путь, ночевать в тех же самых лесах и доедать остатки хлеба, так и не повидав отца Григория, не услышав ни слова из его уст.
у него подкашивались ноги, и силы покидали его. И он попрежнему держал путь на монастырь, слепой и глухой ко всему остальному.
«Мой родной отец зовет меня, а духовный отец мой — здесь, в нескольких шагах. Господи, что же мне делать?» — думал он. Потом вспоминал в свое оправдание слова апос 'ола Луки о том, что человек, последовавший за Христом, не должен иметь ни братьев, ни сестер. Или вдруг ему казалось, что царские люди найдут Елену. Да еще неизвестно, верно ли поняли углежоги: можег, похищена вовсе не дочь боярина Петра, а кто-нибудь другой?
Он останавливался, даже разговаривал сам с собой. На нем лица не было.
Находясь в таком состоянии, Теодосий не заметил, как очутился на лужайке, поросшей высокой травой, и прямо перед ним возникли деревья, на которые указывал Лука. Здесь в реку вливался ручей, вытекавший из запруды, полускрытой шелестящим орешником и вербой. Ручей перегораживала полуразрушенная плотина, и по ту сторону реки стоял шалаш из хвороста, крытый соломой и конопляным стеблем. Как раз в этот момент из шалаша вышел высокий, рослый монах, босой, с засученными рукавами, без шапки. Подойдя к плотине, он наклонился было, видимо собираясь возобновить какую-то прерванную работу, но вдруг увидел Теодосия, который медленно брел, погруженный в размышления, нахлобучив шапку. Тогда он оставил тяжелую лопату, которую нес на плече, повернулся прямо к незнакомцу и молча уставился на него. Лицо его, румяное, здоровое, обросло русой бородой. Синие, как васильки, глаза глядели на Теодосия приветливо, прищурившись от солнца.
Уже подойдя к реке, Теодосий очнулся от своей задумчивости и со вздохом поднял голову. На него глядел незнакомый инок. Когда взгляды их встретились, монах подошел к самому берегу и замахал рукой.
— Иди сюда, брат. Куда тебя бог несет? Заворачивай сюда, сюда! — крикнул он грудным голосом.
Теодосий остановился и стал смотреть по сторонам, — нет ли где моста или упавшего деревца, по которому можно было бы перейти на тот берег. Только тут заметил он полуразрушенную плотину, шалаш, на котором сохли рыбацкие сети, и спрятавшуюся за вербами запруду.
«Это Добророман, о котором говорил Лука», — подумал он.
Но никакого мостика поблизости не было видно.
— Добрый вечер, брат, — промолвил Теодосий. — Ты случайно не брат Добророман?
Монах добродушно осклабился.
— Да, да, это я. Откуда ты меня знаешь, брат?
— Слухом земля полнится. О добром человеке всюду говорят, — ответил Теодосий, ласково глядя в синие детские глаза Доброромана. — А как попасть в монастырь, к отцу Григорию?
— Монастырь вон там, за деревьями, — опять улыбнувшись, поспешно ответил Добророман. При этом он махнул рукой в сторону той самой купы деревьев, на которую указывал и Лука. — Ты перейди сюда, брат, я тебя угощу, а потом сам отведу к преподобному. Переходи, переходи!
Теодосий опять поглядел вокруг и покачал головой. Река, разделявшая обоих монахов, отличалась стремительным течением и довольно большой глубиной; вода струилась, сонно журча, такая ясная и прозрачная, что видно было каменистое дно и маленьких рыбок, подплывающих то к одному, то к другому берегу, словно перенося слова одного человека к другому и обратно. От нее веяло приятной прохладой и запахом влаги. Теодосий поставил ногу на самый край; ком земли оторвался с легким плеском, и большая лягушка тяжело шлепнулась в воду.
— Как же перейти, брат, когда нету моста? — про-'молвил, наконец, Теодосий.
— Да, я и забыл, — крикнул в ответ Добророман, оглядываясь по сторонам. — Тут был мостик, да приехали хусары, в воду его спихнули. И плотину разрушили,— я вот теперь поправляю. Да ничего, ничего, я тебя на закорках перенесу.
И прежде чем Теодосий успел помешать этому, монах, приподняв рясу, вошел в прозрачный поток.
•- — Что ты делаешь, брат? Зачем это? Я и сам могу,
как ты, — стал возражать Теодосий, когда Добророман был уже возле него и выходил на берег.
Он даже попятился назад.
• — Ради смирения, во имя Христово. Святой Христо-
-фор всю жизнь так делал! Влезай, влезай ко мне иа спину.
Я крепкий, за меня не бойся, — быстро проговорил монах с прежним ласковым и веселым выражением.
Он так горячо уговаривал Теодосия, что тот, как ни стеснялся и ни смущался, в конце концов уступил.
Встав опять на ноги, Теодосий поклонился своему переносчику, после чего они с ним, по монашескому обычаю, перекрестили друг друга и поцеловались в уста.
— От всего сердца целую тебя, брат, — сказал Теодосий. — Теперь понимаю, почему тебя нарекли Добророманом.
Добророман покраснел, как девушка, и опять улыбнулся.
— А тебя как звать, брат? — спросил он. Теодосий ответил после небольшого молчания.
Монах, видимо поняв причину этого молчания, больше ни о чем не спрашивал.
— Сядь, брат Теодосий, сядь вот тут! Устал, наверно?.. Я тебе парочку. форелей на углях изжарю, чтоб ты подкрепился.
Добророман принес из шалаша треногий стул и поставил его перед гостем. Теодосий на самом деле чувствовал усталость; он сел. Дверь шалаша осталась открытой, и он невольно заглянул внутрь. Там стоял широкий, чуть не двуспальный топчан, покрытый мхом и сеном; были удочки, сети, топор, прислоненный к стене... Но были и такие вещи, присутствие которых удивило Теодосия: на маленьком столике перед топчаном он увидел утиное перо, чернильницу, толстые книги в переплетах,
— Ты, как я вижу, всячески богу угождаешь, брат?— обернулся Теодосий к Добророману, после того как монах, сходив к запруде, вернулся с двумя большими рыбами, еще трепетавшими у него в руках. — На столе у тебя книга и перо. Верно, житие какого-нибудь угодника божьего составляешь или псалтырь для монастырских надобностей переписываешь? Трудолюбивая ты пчела ...
Но Добророман махнул свободной рукой и. слегка покраснев, тихо промолвил:
— Прости, брат Теодосий, это мне не по разуму. Читать yMeK^ а вот писать — не умудрил господь. Туг я на это. Книги и перо, которые ты видишь, брату Григорию принадлежат. Вот борзописец!
Добророману не хватало слов для воспевания брата Григория. Это он — грамматик и зодчий — выстроил храм божий, исполненный благолепия снаружи и духа святого внутри.
— А если бы ты видел, как он книги расписывает. В каких только хитростях не искушен! И киноварью заглавную букву вырисует, и позолоту на нее наведет, и чем только не изукрасит! Воистину чудно и дивно, брат! И убранство миловидное, и слова все такие подобраны — душа, будто в горняя возносясь, от радости играет: «Большеокая, белоцветная юница, нарцисс добролист венный, древо доброплодное, благовонное и сладкоухан-ное...» Да все сам, все своими руками. Только светать начнет, уж он в поле, в лесу — за былием разноцветным. А потом варит его, толчет и такие добывает краски, будто прямо с небесной радуги...
Вдруг Добророман спохватился.
— Что ж это я болтаю! Ведь ты голоден и устал, — промолвил он озабоченно. — Как тебе рыбок-то приготовить? Погляди-ка! Такой форели больше нигде не найдешь. Видишь, у них красные звездочки? И не густо налеплены, а редко, аккуратно посажены. Это — настоящие.
И монах стал поворачивать рыб то спинкой, то мягким белым брюшком перед глазами гостя. Голос у него зазвучал теперь еще мягче и нежней, большие руки касались красивых блестящих рыб осторожно, словно боясь их раздавить.
— Как знаешь, брат, — ответил Теодосий, и прежнее доброе чувство к новому знакомому уступило место подо-* зрению. «Видно, чревоугодник. А таким хорошим казал^ ся!» — удивился он в душе, отводя взгляд от монаха с его рыбами. И как прежде, когда зашла речь об имени Теодосия, Добророман опять понял причину уклончивости гостя и отошел от него. Присев на корточки возле шалаша и достав из-за пояса нож, он принялся молча чистить рыб.
Некоторое время ни тот, ни другой ничего не говорили.
— Видно, рыбы у вас много; с голоду не помрете, — заговорил, наконец, Теодосий, попрежнему с недобрым
чувством глядя то на большие руки монаха, быстро, ловко чистившие рыб, то на его детски-простодушное лицо.
Добророман поднял голову и, как-то печально поглядев на гостя, кивнул:
— Нет, нет, не умрем!
Теодосию стало стыдно.
— Ты — рыбарь, как святые апостолы Петр и Андрей, — поспешно прибавил он. — Сам господь наш в земной жизни своей походил на рыбаря. Откуда ты?
Монах, кончив чистить рыб, поднял на Теодосия прежний печальный взгляд.
— Из Бдина, — ответил он. —Там в Дунае рыбу ловил; а потом, как в Тырново перебрался, на Янтре рыбачил. С детства полюбил это занятие. Родитель у меня — купец, грек. А рыбарем не был.
И он скрылся в шалаше, откуда послышался треск ломаемого хвороста и разводимого огня. Вскоре запахло дымом.
Слова Доброромана заставили Теодосия снова вспомнить о Тырнове и об отце. Ему опять как будто послышался низкий, глухой ропот Янтры. В то же время перед ним, как это было в хлеву у Амирали, возникло нахмуренное, встревоженное лицо великого прахтора. «Повидаю преподобного, поклонюсь ему и вернусь обратно в Тырново, — вдруг решил Теодосий. — Чего мне здесь ждать? Скорей в монастырь».
Но, вспомнив добрые глаза Доброромана и подумав э том, как огорчит последнего уход гостя, решил все-таки подождать. Устав сидеть на одном месте, он встал и пошел посмотреть, нельзя ли чем помочь монаху. Заглянул в шалаш и увидел, что хозяин раздувает огонь, а рыба жарится на тонком противне. Добророман был так поглощен своим занятием, что даже не заметил гостя. Теодосий отошел незаметно и, так как ему не сиделось, отправился к плотине, а потом вдоль ручья к водоему. - Водоем был круглый, глубокий, прозрачный. Си кишел рыбой: поминутно т.о тут, то там среди плавающих ивовых веток и листьев из воды показывалась остренькая головка. В одном месте на земле лежала поваленная старая верба,- и в широком дупле ее был пчелиный улей. Пчелы жужжали вокруг, хлопотливо сновали взад и вперед в горячих лучах послеполуденного солнца. У Теодосия стало легко и тепло на душе;, сам того не заметив, он
обошел вокруг всего водоема, глядя то на воду, то на лес, в этом месте не особенно густой. Иногда над самой водой с громким щебетом проносились ласточки, словно желая поймать рыбку. Кругом царило такое спокойствие, такая тишина, что Теодосий остановился в изумлении, как вдруг заметил вонзившуюся в дерево стрелу. Она торчала опереньем к реке.
«Верно, хусары охотились», — подумал он. Вытащив стрелу, он разломал ее на мелкие куски и кинул их в водоем. Какая-то крупная рыба жадно накинулась на оперенный конец и утащила его под воду.
Вдруг Теодосий увидел по ту сторону водоема между деревьями Доброромана: приставив руку козырьком ко лбу, он, видимо, искал гостя. Теодосий поспешил обратно к шалашу. Монах встретил его радостно и усадил за столик, который поставил на открытом воздухе, возле реки, под стрехой.
-- А ты, брат? — спросил Теодосий, видя, что нет второго стула.
— Я постою и буду тебе прислуживать, — ответил Добророман, хлопоча вокруг стола.
Он поставил на стол муравленую зеленую тарелку и кувшин с водой, положил круглый маленький каравай. Но когда все было принесено и жареная рыба положена на тарелку, Теодосий заставил его перевернуть вверх дном крепкую ивовую корзинку и сесть на нее. Потом прочел молитву. Оба монаха перекрестились.
Проглотив несколько кусков, Теодосий вспомнил о козьем молоке, которым угощал его Лука, и о том, что послушник говорил ему насчет Доброромана. Подняв глаза на хозяина, Теодосий тут только заметил, что гостеприимный инок даже не притронулся к рыбе, а макает хлеб в ^тупку с петрушкой и мятой. Перед ним лежал кусок брынзы и немножко луку.
Теодосий, перестав есть, обратился к нему с вопросом:
— Что это значит, брат? Гостя потчуешь, а сам, я вижу, скоромного в рот не берешь?
— Я не ем рыбы, — тихо, стыдливо ответил Добророман.
Тео
досий поглядел на него с удивлением.— Постишься?
— Пощусь? Нет, нет, брат. Я не хочу слыть более усердным, чем братия. А так, сам себя наказываю. Бог
дал жизнь всем тварям своим — и земным и водным. А я ловлю бедных рыбок, на огне их жарю, чреву человеческому в угоду. -
— Так не лови рыб и себя не наказывай. Коли это грех, лучше беги соблазна, — сказал Теодосий, еще более удивленный.
Добророман покачал головой.
— Ладно ли получится? Греха убегу, а братское сострадание и сыновнюю любовь нарушу? Чем же духовный отец мой, старец Илларион, и отец Аарон — слепец, даром прорицания наделенный, хоть неученый и незрячий, а ты ему священное писание на любом месте раскрой, он тебе скажет, где оно раскрыто, — и отец Вар-сонофий, да иной раз и сам преподобный питаться будут? Я-то здоров, мне что? Господь и петрушку дал, и лучок, и порей, а самое главное — хлебушко. А ведь они старые, больные. Прости, брат, что я так говорю, будто хочу с лучшей стороны себя выставить, очень нужным изобразить. Но как же отнять у них радость что-нибудь тепленькое скушать, прямо с огня: усача либо форель или там уклейку? Утром встанут они, откроют дверь, а на гвозде горшочек висит со снедью. Видишь, брат, вот эти горшочки? — продолжал Добророман, наклонившись и показывая гостю расставленные на лавке горшки. — Сколько радости приносят они больным старцам! Хорошо ли эту радость отнять? И ради чего? Чтобы чрево свое успокоить, дни свои послабленьем греховным усладить... Что, что такое, брат? Почему ты так глядишь на меня?
Теодосий встал и промолвил дрожащим голосом:
— Прости меня, Добророман, что я принял тебя за чревоугодника! Бог открыл мне глаза. Не чревоугодник ты, а божий угодник. Воистину, воистину станешь святым. Велика, неизмерима доброта твоя, брат милый!
И Теодосий сотворил ему поясной поклон. Тут Добророман совсем растерялся: просто не знал, что делать, что говорить.
— Сядь, сядь, — твердил он только, сам стоя на ногах перед гостем.
Оба монаха долго глядели друг на друга полными слез глазами, сияя от радости.
Наконец они сели, и Теодосий доел рыбу, заставив и Доброромана отведать. Они потолковали о монастыре и
о преподобном, а поев, кинули крошки чирикавшим вокруг воробьям...Теодосий первый встал из-за стола и, поглядев на солнце, сказал Добророману:
— Спасибо тебе, брат, за обед и сотрапеэование. Мы теп
ерь узнали друг друга и будем вперед истинными братьями. Но мне пора в обитель.Они прочли краткую молитву, и Добророман убрал со стола.
Потом добрый монах повел Теодосия по тропинке, тянувшейся вдоль берега реки.
Больше они ни о чем не говорили. Войдя в купу деревьев, тропинка стала отклоняться в сторону; река эдесь шумела, пенясь вокруг обрушившихся в нее обломков скалы. Лесок начал редеть, и скоро с обеих сторон открылся продолговатый луг, пестреющий синими колокольчиками и алым маком.
— Стой, брат! Вот Парорийская обитель! — промолвил Добророман. — Вон там, налево от реки, под утесом, что похож на человеческую голову.
Теодосий замер на месте, посветлев лицом.
— Слава тебе, боже, слава тебе! — промолвил он взволнованно и перекрестился.
Парорийская обитель, куда стремились в то время монахи и постники отовсюду — не только из Византии и Болгарии, но и из Сербии, Валахии и даже далекой Ар-банашской земли *, — не походила на другие монастыри и обители, которые приходилось посещать Теодосию. Издали трудно было даже отличить ее от деревни или становища пастухов и углежогов. Не было видно ни стены, за которой прячутся монастырские здания, ни даже частокола. Да и никаких больших строений тоже не было: ни кухонь, ни овчарни, ни хлева для скота. Там и сям под сенью вязов рассыпанными зернами белели маленькие келейки, а вокруг них — другие, еще меньше и ниже, словно грибы после дождя. У самой реки келий 30
не было; они теснились главным образом возле скалы, в самом деле похожей на человеческую голову. В скале виднелись три пещеры: две — рядом, у самой вершины, третья — пониже, с широким и как бы придавленным сверху входом, похожим на приоткрытый рот. В скале были высечены ступеньки, а на самой вершине ее белела часовня и рядом торчала деревянная колоколенка с клепалом. Как раз в это время на колоколенку поднялся монах и зазвонил к вечерне. Отрывистые, тупые звуки клепала раздались по окрестности, вызывая протяжное двойное эхо, как будто на том берегу тоже стоял монастырь. Несколько аистов взлетели над обителью и, медленно, лениво покружившись, опустились на землю у самой реки.Глядя на белые келейки, Теодосий забыл и усталость и тревогу о Елене, об отце. Он вспоминал другие монастыри, в которых ему приходилось бывать: нет, нигде такая радость не согревала его сердца. Все здесь ему нравилось, все как будто нарочно было так устроено, чтобы дух не смущался мирской суетой и мирскими соблазнами. Окрестные горы были дик-и и безлюдны, тихую долину широким поясом охватывал лес, звери и люди здесь, казалось, только что вышли из рук создателя, солнце глядело с неба добрым отеческим взглядом. В этой маленькой долине не могло царить зло, а только одна благодать, как в раю, где жили Адам и Ева. И, вновь охваченный нетерпеньем, Теодосий зашагал по тропинке, отлого поднимавшейся к монастырю. Добророман догнал его и указал ему одну келью, прислонившуюся к столетнему вязу, ближе всех к реке.
В тот же вечер Теодосий лежал на низкой жесткой постели в келье старца Иллариона, куда его привел добрый Роман. За тонкой перегородкой спал сам больной старец. Теодосий долго слышал, как он стонет на кровати, а когда боль немно'то утихала, молится — то вслух, то про себя, о чем свидетельствовало постукиванье четок. В щели перегородки проникал свет лампадки. С другой стороны, из комнатки двух келейников — отца Иосифа и послушника Сергьо, — доносился легкий шелест, словно там двое тихо шепчутся в ночном мраке. А снаружи, издали лился глухой, убаюкивающий ропот: там текла река.
Ралость, испытанная Теодосием днем на полянке перед обителью, наполняла его сердце и теперь, отгоняя сон, хоть ему и не удалось видеть отца Григория. Но он уже не чувствовал прежнего душевного спокойствия, словно в нем что-то перевернулось, как прочитанная страница. Братья встретили его с неподдельной лаской и гостеприимством, дали ему приют и накормили его, рассказали ему о доброте и мудрости преподобного, но жаловались на хусаров, которые вот уж третий раз ограбили монастырь и мучили монахов, вымогая у них деньги. Иное было бы дело, говорили они, если б монастырь был богат и держал больше батраков, сторожей или построил башню, где монахи могли бы скрываться в случае нападения. Но у него нет людей для пахоты и сева, жатвы и косьбы; скот, какой был, весь передох от болезней и плохого ухода; не хватает богослужебных книг, все архиерейское облачение похищено хусарами. И чем дольше они говорили, чем больше перечисляли свои нужды, тем больше новых нужд вылезало на свет. Тревога, боязнь за завтрашний день омрачали лица братии. Уста их твердили об уповании на бога, но только по привычке, без внутреннего убеждения. Теодосию стало неприятно, хотя он ясно видел, что монахи хлопочут не ради себя, а об общем благе. Несмотря на это, в душе он их упрекал. В его глазах все эти заботы были продолжением той же суеты мирской, которой он убегал. Ему хотелось, чтобы все было так, как он представлял себе сегодня, когда смотрел на обитель издали. Потом, в келье, отец Илларион, кашляя и охая, долго расспрашивал его, где он родился, откуда пришел, когда принял постриг и как его звали в миру. Старик был любопытен и болтлив и никак не хотел оставить его в покое. Не понравилось Теодосию и то, что отец Илларион питается отдельно от келейников и лучше, чем они. Тут ему вспомнились елова Луки о Доброромановых рыбах и весь рассказ послушника.
Ему стало не по себе. Он встал с постели, опустился на колени лицом к лучам лампадки и принялся читать молитвы.
Он долго молился. Но оттого ли, что ему мешало тяжелое дыхание спящего старца, или он сам не сумел должным образом сосредоточиться, молитва не дала ему полного умиротворения. Все же, когда он встал с колен, у него было спокойней на душе, и он прилег с намерением заснуть. Перешептывание келейников прекратилось, а река шумела однообразно, убаюкивающе. Теодосий закрыл глаза и скоро забылся, даже увидел сон: хотя он знал, что шумит маленькая монастырская речонка, в которой Добророман ловит форелей и усачей, ему вдруг показалось, что это Янтра, и она уже не просто шумит, а бушует, как во время весеннего половодья или после ливня. Он ясно увидел бурные, мутные волны, бьющие в прибрежные камни и мчащиеся, как бешеные кони, вниз, к полю.' Потом — откуда только вдруг взялось столько народу! — один берег реки почернел от толпы. Эти люди от чего-то убегали, какая-то опасность гнала их к реке, но какая — неизвестно. Толпа зашевелилась, люди стали переходить реку вброд. Теодосию даже показалось, что ему знакомо то место, где они пытаются это сделать, и что там глубоко даже в летнюю жару. «Они потонут, их унесет водой», — в ужасе подумал он. Не успел он это подумать, как почувствовал, что какая-то сила оторвала его от земли и понесла над водой к противоположному берегу, словно под ногами у него протянулся незримый мост. «За что, за что мне такая милость? — подумал он, и сердце его задрожало. — Другие тонут, а я ...» При этом он почувствовал такую боль в груди, что вздрогнул и проснулся.
В самом деле, сердце его билось часто и тревожно. «За что такая милость, когда тонут мои братья и сестры? — повторил он наяву то, что сказал во сне. — Что значит это сонное видение? Не грозит ли какое-нибудь несчастье Тырнову? Или болгарский народ ждут беды и напасти впереди?»
Долго ли длился его сон, Теодосий не знал, но ему показалось, что скоро уже рассвет. Он встал с постели и поглядел в окошко. Небо посветлело, мрак немного рассеялся. На душе у Теодосия было так тревожно, что он больше уже не ложился, а опять встал на колени и начал молиться.
Окончив молитву, он открыл дверь в комнату келейников, — выйти наружу можно было только через нее. В очаге тлели угли, покрытые белым пеплом; в комнате царил полумрак. Теодосий пошел на цыпочках, прислушиваясь к сонному дыханию послушника и монаха. Вдруг он споткнулся обо что-то вроде протянутой веревки; шум разбудил послушника; он поднял голову.
— Куда ты, куда ты, отец? — сонно спросил юноша, с удивлением глядя на Теодосия.
Тот сделал ему знак не вставать и, подняв крючок на двери, вышел из кельи.
С глубоким наслаждением стал он вдыхать свежий утренний воздух, ласково на него повеявший. Рассвет уже близился; было видно кельи. Теодосий пошел по тропинке, которая вчера привела их с Добророманом в обитель. Скоро он вышел к реке. Но вместо того чтоб идти вдоль реки вверх по течению, он пошел по покрытой росой траве в обратном направлении. Долго шагал он, чувствуя, как роса мочит его ноги. В одном месте путь ему преградила скала. Он не стал ее обходить, а взобрался на нее и сел, свесив ноги над водой.
Тут ему опять вспомнился сон и то, что в этом сне его выделили среди других, как избранного. Вместо того чтоб радоваться этому, он опечалился, и знакомая боль засосала его сердце. «Я вью себе гнездо вдали от ближних, отвернулся от них ради спасения своей души», — с горечью подумал он.
«Да ведь не себе одному только, но и им, по примеру святых угодников, жизнь вечную у господа бога вымолить хочу, — продолжал он, оправдываясь. — Каждому свое от бога определено. Я молитвословлю на ниве господней, как земледелец пашет, сеет и жнет на ниве земной. Ни я не выше сеятеля, ни он не ниже меня».
Но другой голос возражал неумолимо:
«Ты не выше сеятеля, но не умней ли его? На что же тебе дан разум от бога? Зачем скрываешь сокровище в пустыне, зачем таишь светильник под спудом? У тебя есть отец, — на кого ты покинул его? Есть сестра юная,— не должен ли ты быть заступником ей? А город твой и народ... Неужели ты оставишь их на дурных и ленивых пастырей, которые впустят волков в овчарню? Разве не сказал Христос, что добрый пастырь жизнь свою положит за овец своих? Ты — пастырь. Где же стадо твое?»
Чем больше старался Теодосий примирить эти два голоса, тем противоречивей и несогласней они становились. Каждый из них был прав, каждый звучал как труба провидения, — привести их к миру и согласию было невозможно. И, уже не в первый раз видя душу свою раздираемой этой невидимой бранью, он стоял молча, склонив голову, погруженный в себя.
«Погляди, ты, закрывающий глаза, послушай,- ты, глухой ко всему, что вне тебя! Что сталось с церковью христовой? Что сталось с верой православной и с верующими? Пойди по стогнам града, преклонив ухо: смятение и тьма в душе каждого. Где истина? Где правда? Кто утешает страждущего, ободряет угнетенного? Во всем мире растет зло».
Чем громче и внятней говорил голос сердца, тем ниже склонял Теодосий свое лицо.
«По одну сторону — люди, которые живут, ни о чем не думая, плодятся, как звери лесные, умирают, не покаявшись, не причастившись, с душой, погруженной во тьму, с челом, на которое не упал ни единый луч света ... И таких множество! По другую сторону — ряды избранников и угодников божьих, которые после смерти сядут одесную отца. А между теми и другими — бездна, река, словно море, широкая, пустыни и леса непроходимые», — горестно размышлял Теодосий, не замечая ясной улыбки весеннего утра и склоняя все ниже голову на грудь.
«Господи, господи! Сжалься над народом болгарским, просвети его! Сжалься надо мной и просвети меня!»
Колокольчики коров вывели Теодосия из задумчивости. Уже совсем рассвело, и в обители между кельями мелькали черные рясы монахов. Теодосию не хотелось ни с кем встречаться, а идти к отцу Григорию было еще рано. Он быстро слез со скалы и, наклонившись, плеснул себе в лицо холодной речной воды. Потом вытер лицо платком, который был у него в кармане подрясника, обошел вокруг скалы и опять зашагал по высокой траве. Направился к лесу, чтобы ни с кем не встречаться.
Сам того не замечая, он углубился в лес; но лес был редкий, молодой, вроде заповедника, и между деревьев все время виднелась то келья, то белая часовня на холме. Во все стороны тянулись тропинки, и так как он шел погруженный в свои мысли, тропинка то и дело заводила его в непроходимую чащу кустарника. Он пробовал вернуться назад, но, не узнавая дороги, отклонялся вправо и влево, обманутый какой-нибудь маленькой полянкой или дуплистым деревом, которое как будто уже видел раньше. Подобно тому как переплетались между собой и разбегались в разные стороны тропинки, так и мысли в голове его сновали туда и сюда, потеряв цель и направление. Это угнетало его, вызывая такое чувство, будто на спину ему взвалили какой-то ненужный груз. А когда он останавливался, ища прохода в кустах ежевики и опутанных сетью ломоноса ветвях, прекращалась и его внутренняя борьба.
Во время одной из этих кор отких остановок он сел на пов а л е н ное дерево и неподвижно застыл. Он не чув -ствовал времени — раннее ли утро или уже близок полдень, не видел, что делается вокруг. Наверно, он долго просидел бы так, если бы тихий шум не заставил его очнуться. Подняв голову, он увидел на тропинке лисицу. Зверек глядел на н его хитр ы м и м а лен ькими гл а зка м и, не двигаясь, насторожив уши. Лисица держала во рту какую-то птичку, а пушистый хвост ее лежал на земле, как ржаной снопик. Теодосий убрал свои протянутые ноги, чтобы дать ей пройти, но она юркнула в кусты и исчезла. Однако вскоре появилась опять — но подальше и еще более осторожно. Ее острая мордочка с птичкой во рту следила за ним зорко, с любопытством.
«Может, у нее тут м ал енькие, норка под деревом », — подумал Теодосий, вставая.
Он опять пошел бродить по лесу; от встречи с лиси-цей в душе у него осталось какое-то умиление. Мало-помалу тропинки стали теряться в кустах. Осталась только одна, очень отчетливая, широкая и прямая. Лес тут был глуше, старее. Потому ли, что умиление от встречи с лисицей что-то смягчило в его сердце, или потому, что больше не было тех запутанных тропинок, а осталась только одна, мысли его тоже слились воедино. «Пора идти к пре подо бно м у», — сказал он себе и сейчас же поч ув -ствовал, что все противоречивые мысли улеглись в глубине его души, и от той невидимой брани, что терзала его всю ночь и все утро, оста лось только усталое воспоминание. Он без слов, даже без мыслей понял, что он не один, и, как в шалаше у Доброромана, сказал себе: «Паду на колени перед преподобным, раскрою ему всю свою душу. Как он решит, так и будет». Ему стало легко и радостно. Он ускорил шаги, но скоро остановился. «Куда ведет эта тр о пи нка ?» — вдруг пришло ему в голову, и сердце его пронзил жестокий страх, что он заблудился в лесу и будет нелегко найти дорогу в мона-стыр ь. Он опечалился. О с мотр елс я по сторонам. Нигде — ни кельи, ни одного знакомого признака, а тропинка, вместо того чтобы подыматься в гор у, сбегала вниз, в ов р а г, откуда слышалось журчанье воды. «Может, та же монастырская река?» — подумал он и пошел дальше.
Не успел он сделать несколько шагов, как тропинка повернула направо. Поглядев вперед, он увидел, что она ведет к какой-то покосившейся лачуге, видимо заброшенной, необитаемой.
Перед лачугой был дворик, поросший бурьяном; в углу на траве валялся большой жернов. «Это мельница,— мелькнуло у него в голове. — Мельник покажет мне дорогу!»
Теодосий спустился в овраг и вблизи увидел, что мельница — совсем брошенная, обгорелая, и шумит не река, а бурный ручей, журчащий среди больших камней и упавших деревьев. Теодосий толкнул дверь, но она оказалась запертой. Он несколько раз постучал. Гнилая доска издала глухой звук, но внутри никто не отозвался. Немного подождав, он постучал еще раз: нет ответа. Тогда он пошел вокруг мельницы. Она со всех сторон обросла высокой крапивой, желоб был расшатан и разбит, на земле не было ни одного ржаного зернышка, никаких следов помола. «Может, тут живет ворожея какая-нибудь, знахарка?»—подумал Теодосий, и сердце его сжалось — не от страха, а от того, что нечистая сила может застать его слабым, неподготовленным. Оказавшись по другую сторону лачуги, он вдруг увидел почерневший дуплистый пень толщиной в два обхвата. Но внимание Теодосия привлек не самый пень, а нечто другое. Передняя часть пня была срезана, а сзади возвышался огромный темный обрубок несрезанного ствола высотой в человеческий рост. Этот обрубок, гладко выструганный, был увешан, словно иконостас, большими и малыми иконами, а местами разрисован углем прямо по дереву какими-то фигурами, но так плохо и неясно, что трудно было различить, святые это или изображения лукавого. На плоском срезе ствола имелось углубление, видимо для лампады, которая отсутствовала. Пень хранил следы ожогов, и поверхность его пропиталась маслом. Был там также железный крест, потемневший и облупленный; на дереве и на соседних ветках висели лоскутья всевозможных цветов и размеров.
Внимательно все осмотрев, Теодосий перекрестился. Ему расхотелось кого-либо искать: было что-то отвратительное, нечистое в этой часовне, похожей на бесовское капище. Он уже собрался было уходить, как вдруг в одном из отверстий в стене мелькнула косматая человеческая физиономия. Рассмотреть как следует было невозможно, так как она тотчас скрылась в темноте. Теодо-сий пошел прочь, не оглядываясь, крестясь и шепча молитвы. Но только он сделал несколько шагов, как за спиной его раздался громкий насмешливый голос:
— Батька, батька, зачем бежишь? Чего боишься?
Он застыл на месте и обернулся.
В черном отверстии мельницы, заменявшем и окно и дверь, стоял человек, вперивший в него взгляд. Он был страшно космат: усы, борода и волосы на голове представляли сплошной густой лес. На нем ничего не было, кроме какой-то власяницы, спереди разодранной, так что наружу выступали грудь и живот до пупа. Тело тоже обросло волосами и цветом было как черное дерево. Ухватившись руками за две подпорки окна, незнакомец глядел на Теодосия блестящими черными глазами, не мигая.
Посмотрев на него строгим взглядом, Теодосий сказал:
— Что ты сидишь в темной мельнице? Какими занимаешься там бесовскими делами? Кто ты? Заклинаю тебя, говори! Коли христианин, назови свое имя! Коли слуга сатанаилов, скройся в свое мрачное убежище, да не будешь посрамлен святым символом страдания господня!
И Теодосий поднес руку ко лбу, чтобы осенить себя крестным знамением.
Незнакомец поглядел на сложенные для креста пальцы монаха, поглядсл ему в лицо, попрежнему строгое, суровое, и ехидно засмеялся.
— Струсил, батька, струсил, — спокойно, чуть не по-приятельски ответил он. — За врага рода человеческого принял меня. Ишь ты! А я христианин, да получше тебя. За каким ты добром сюда пришел, коли думал, что место нечистое?
— Кто, кто ты? — повторил Теодосий прежний вопрос, и бледные щеки его покрыл румянец.
— Кто я? А тебе зачем? Лучше скажи, кто ты и от-кудова? Я-то дома у себя. Сижу и свет созерцаю, от бога исходящий, как учит наш преподобный Симеон Ксерокеркийский.
Кто был этот преподобный Симеон, Теодосий не знал! Но растерзанная власяница страшного незнакомца и его слова зародили в нем одно подозрение.
— Вижу, вижу! — закричал уже в исступлении незнакомец. — Вижу свет. .. Это ты стучал только что? — спроси л он вдруг совсем другим голосом, ласковым, вкрадчивым, глядя на Теодосия подобострастно.— Видно, меня искал? Входи, входи! Вместе будем свет созерцать, а остальные придут, — тогда ...
И он, подмигнув, тихо засмеялся.
— Надоело небось в монастыре-то, батька? — спросил он потом, лукаво посмотрев на Теодосия. — Надо не надо — молись! Ни дня, ни ночи не видишь. А тут хорошо. Входи, входи!
Теодосий ничего не говорил: он молча молился. Ему становилось все ясней, что здесь делается. Лицо его искривила гримаса отвращения.
Еле удержив аясь от того, чтоб не з а кр и чать и не кинуться на безумца, Теодосий поднял на него глаза и промолвил:
— Где видишь ты свет?
Странный человек засмеялся прежним гортанным смехом. Но смех этот сейчас же оборвался.
— Так тебе все и скажи? Вот что говорит преподобный Симеон: «Севши один в углу, точно исполни предписанное: закрой хорошенько дверь и отринь от души своей всякий праздный помысел. Потом, уперев подбородок в грудь, со всей силой духа своего направь взгляд в середину живота, сиречь в...»
Он произнес это с важным и гордым видом, но Тео-досий не стал слушать дальше. Он повернулся и быстро пошел вверх по той самой тропинке, которая привела его на мельницу. Безумец несколько раз звал его, уговаривал вернуться, смеялся, но Теодосий шел, не останавливаясь, печально опустив голову на грудь.
Только когда больше ничего уже не было слышно, запыхавшись от быстрого подъема, он о становился, упал на колени и положил земной поклон.
— Господи, господи! Что творится во имя твое1 — несколько раз с горечью воскликнул он.
Он долго молился, чувствуя, будто по телу его пробегает какое-то нечистое дыхание. Встав, поглядел вокруг, отыскал глазами солнце. Место было попрежнему незнакомое, а солнце стояло уже высоко: близился полдень.
Долго еще бродил Теодосий по лесу, спотыкаясь о корни деревьев, покрытый пылью, измученный, с тяжестью на сердце. Он шел быстро, избегая широких, утоптанных троп, словно каждая такая тропа вела к пустой мельнице. Не зная, в какой стороне находится монастырь, он уже не выбирал направления, а положился на бога: пусть приведет куда хочет.
Вдруг близко, совсем близко от него послышался звон клепала. Он как безумный кинулся в ту сторону. Вскоре лес поредел, и он вышел на каменистый горный луг, посредине которого белела часовня с деревянной колокольней. На колокольне стоял старичок монах и бил в клепало.
Дождавшись, когда тот слезет, Теодосий с поклоном осведомился у него, как пройти к келье преподобного. Звонарь, невольно отступив, окинул усталого, покрытого пылью монаха недоверчивым взглядом.
— Кто ты, отец? — спросил он испуганно.
— Я — Теодосий из Эпикерниевского монастыря, — тихо ответил Теодосий, снова кланяясь.
— А, так ты гость Доброромана и отца Иллариона? — спросил монах уже ласковей, однако попреж-нему с удивлением глядя на измятую рясу Теодосия.
— Сюда, сюда, — указал он ему на тропинку со ступеньками. — Преподобный в пещере.
Тропинка в самом деле привела Теодосия к пещере, которую он видел еще накануне. Как ему уже тогда показалось, пещера была большая, длинная. Келья ютилась у самого входа, прижавшись к скале. Теодосий остановился. Сердце у него билось так, будто готово было разорваться. Проведя рукой по бороде и усам, отряхнув приставшие к одежде листья и колючки, Теодосий подошел к двери, тихо промолвил:
— Господи Иисусе Христе боже наш, помилуй нас!
И, затаив.дыханье, стал ждать.
В келье послышался легкий шум, словно там кто-то встал на ноги, и слабый старческий голос ответил:
— Аминь!
Теодосий толкнул дверь.
S. НАСТАВЛЕНИЕ БЕЗМОЛВНЫМ
Посредине кельи, прилепившейся к одной из стен пещеры и не имевшей с этой стороны своей стены, которую заменяла сама почерневшая гладкая скала, стоял старец в широкой длинной рясе, с непокрытой головой, засунув руки в длинные, свисающие рукава. Он был низкого роста, худой, сгорбленный; лицо его, на пер в ый взгляд некрасивое, еще больше портила толстая губа над редкой седой бородой. Но глаза у него были живые, горящие и такие черные, влажные, что напоминали две терновые ягоды под нависшими бровями. Насколько морщиниста и беспокойна была у него нижняя часть лица, настолько же правильна, гладка и невозмутима верхняя. Лоб — высокий, белый — расстилался подобно равнине, лишь слегка изрезанной глубокими бороздами, в которых как бы зрели посеянные зерна.
Старец, видимо, только что оторвался от работы: справа от него находился низенький столик с наклонной доской, заваленный свитками, а немного позади — большое кресло с подлокотниками и подушкой на сидении. Солнечный луч, проникавший в келью через маленькое окошко в кирпичной стене, освещал раскрытую страницу большой книги с широкими белыми полями и маленькими буквами — то красными и золотыми, то черными. Книга лежала на аналое, меж двух незажженных свечей, прилепленных к его перекладине. Кроме столика, кресла и аналоя, были еще прикрепленные к стенам деревянные сидения. В углублении скалы горела лампадка, и так как углубление было неправильной формы и очень узкое, желтый огонек масляного светильника кидал в пещеру лишь длинную полосу света, в глубине же царил полумрак.
Теодосий медленно направился к старцу, оступаясь на неровном каменном полу кельи и ясно слыша стук собственного сердца. Окружающее он видел как бы сквозь сон; перед ним были только черные глаза пустынника, смотревшие на него не м и гая, пристальным, сосредоточенным взглядом, подобные двум лучистым пламенникам, которые существуют сами по себе, отдельно от тела. Старец не шевелил ни губами, чтобы о чем-нибудь спросить гостя, ни руками, чтобы сделать приглашающий жест. Красноречив был только его неподвижный, молчаливый взгляд — добрый и в то же время испытующий. Теодосий не выдержал и, не дойдя до старца на расстояние протянутой руки, упал ему в ноги.
— Благослови, отче! — сдавленным от волнения голосом промолвил он.
Еще не успев оШутить холода пола, на котором он простерся ничком, Теодосий почувствовал, что две руки подхватили его подмышки и потянули кверху. В то же время старческий голос тихо произнес:
— Встань, встань, брат! Не создавай призраков ни из себя самого, ни из себе подобных. Я — твой брат, и раб, и данник всех преподобных, живущих во Христе. Не повергайся ниц перед последним из последних, но только перед единым господом богом. Встань, дитя мое!
Продолжая держать Теодосия подмышки, старец подвел его к одному из сидений возле аналоя, а сам сел на жесткую кровать под лампадой. По привычке или от старости он некоторое время сидел с закрытыми глазами, потом посмотрел на гостя тем же проницательным взглядом. Но видя, что тот попрежнему стоит неподвижно, не смея сесть, зашевелился.
— Сядь, сядь, Теодосий. Ты — мой гость и пришел издалека. Не удивляйся, что называю тебя по имени. Слышал я, что к отцу Иллариону пришел гость, почитаемый и любимый в своей стране. И как только ты переступил мой порог, я сказал себе: вот он — гость отца Иллариона. Так ведь, брат? А теперь ты у нас хочешь остаться?
— У тебя, преподобный отец, у тебя, — ответил Теодосий, и все тело его склонилось, как будто он собирался снова пасть ниц.
Отец Григорий, протянув руку, остановил его.
— Да будет тебе хлеб наш сладок! — тихим, усталым голосом, гостеприимно и ласково промолвил он. — Побудь у нас, приглядись, и коли наш уклад по сердцу тебе придется, оставайся навсегда. А откуда и чей ты, совсем мне не говори. У всех у нас одна родина: вечный, свободный, горний Иерусалим.
Теодосий сразу поднял голову.
— Отец мой, — сказал он взволнованно, — воистину ты осенен свыше, и нет для тебя ничего тайного, скрытого. Имя мое ты произнес, прежде чем я его назвал, да и о том тебе ведомо, что я место своего рождения и род свой скрываю ... Нет, нет, от тебя скрывать не могу, отец! Я из престольного болгарского города Тырнова, из боярской семьи. Отец мой — великий прахтор царя Иоанна-Александра.
— Хорошо, хорошо, — ответил с кроткой улыбкой старец.
— Милое дитя мое, — начал после небольшого молчания Григорий Синаит, и глаза его снова заблестели. — Многие приходят, подобно тебе, с душой, уязвленной любовью ко Христу, и спрашивают коленопреклоненно: «Ах, когда бог пошлет и нам такое же наслаждение, как тебе, святой отец? Когда переродимся мы, победив в себе ветхого человека?» А чем я лучше их и тебя, Теодосий, или умней? Кто я такой без господа и благодати господней? Возьми в руку воск и держи его вдали от огня: будет тверд и холоден, как камень; но только приблизишь его к источнику тепла, начнет таять, принимая удивительные, необычайные формы. Так же и ум человеческий: пока он один и далеко от бога — не понимает происходящего вокруг, а приблизится к божественному огню духа святого — весь сгорит и уже не может думать о себе. Вот почему, брат мой, творя перед господом умную молитву, и к созерцанию славы его будешь причастен.
— Умную молитву! — воскликнул Теодосий. — Объясни, что означает это речение, отец? Мне уже говорили об этом дивном твоем деянии, но как оно совершается, ясно не разумею.
Отец Григорий ответил не сразу, но во взгляде его появилось такое сияние, что Теодосий опустил глаза.
— Неужели ты думаешь, что я могу объяснить тебе это в двух словах? — промолвил старец медленно и как бы с укоризной. — Разве можно научить неграмотиого сразу всем буквам — от альфы до омеги? И дело не только в том, что трудно все рассказать, а в том, что тут сердцем слушать надо.
— Умная молитва, — начал он, — не писаная, не сочиненная, ни словами не сказываемая, ни голосом не воспеваемая. Но не объяснить тебе ничего, дитя мое, значило бы отказать в гостеприимстве путнику, который стучится в дверь. Выслушай то, что составляет лишь малую часть неизмеримого, уразумей не буквы, но отдельные черты, из которых они составлены.
И еще более сосредоточившись, отец Григорий продолжал:
— Бог есть мир и покой, находящийся по ту сторону шума и суеты. Истинная беседа с богом — безмолвие. Что такое наш голос перед его молчанием? Коли хочешь
сотворить истинную модитву, поступи как гусляр, который, наклонив голову и прибл&зив ухо к струнам, искусно ударяет по ним, наслаждаясь мх напевом. Гусляр ничего не видит и не слышит, кроме гуслей, которыми наслаждается. И ум во время молитвы не должен внимать ничему, кроме бога. Ясен ли тебе этот пример, Теодосий? Молись богу не словами, а помыслами. Зачем просить у бога того, другого, как будто он не в наших сердцах, не в нас самих? Иши бога в сердце своем и через сердце свое с ним беседуй. Истинное начало молитвы — жар сердечный. Повторяй неотступно в уме: «Господи Иисусе Христе, боже наш, помилуй меня!» Этого довольно. Пускай молитва твоя будет кратка, чтобы в душу твою вместе со словами не вкрались прелесть и соблазн и не смутили дух твой. Не меняй слов, ибо не пускают корни деревья, часто пересаживаемые. Изгони ум из головы своей и собери его весь у себя в сердце. Кто умеет собирать мысли свои в одну точку, тот подобен острию. Тупой предмет не может проникать сквозь препятствия, но прежде заостри его — ион пронижет все. И петь не нужно; даже пенье псалмов — не всегда добро. Кто трудится, тот пусть поет; тебе же, безмолвствующему, более пристойно творить умную молитву. Знай, Теодосий: безмолвие пустынника подобно тени. Бога будто и нет, а он как раз там, в нем, неслышимый и невидимый, точь-в-точь как солнце, не греющее в тени, но самое ее создающее.
Стремительно вскочив с места, Теодосий, прежде чем старец успел остановить его, упал перед ним на колени и стал целовать его руки.
— Зачем, дитя мое, зачем ты целуешь мне руки, как родному отцу? — тихо спросил игумен, отняв левую руку от уст монаха и осторожно положив ее ему на голову.
— Слова твои —сама истина, святой отец, — порывисто заговорил Теодосий. — Родного отца я потерял, а духовного отца своего нашел. Ты душу мою из оков освободил, отец. Как же мне не целовать честные руки твои? Куда только я ни ходил, где ни скитался в поисках учителя, отца, камня в основу веры моей! Но вот нашел — и радуюсь!
И Теодосий опять принялся целовать руки старца, и тот не мешал, — только слегка гладил его по волосам. Лицо отца Григория хранило все то же спокойное, лишь слегка озабоченное выражение; благостная улыбка не сходила с его уст. Вдруг Теодосий, как прежде, почувствовал, что мягкая рука старп;а, взяв его подмышку, старается поднять. Покорно и смиренно встав с пола,он сел, — но не на сиденье возле аналоя, а на скамеечку у самых ног преподобного. Когда он успокоился, отец Григорий слегка дрожащим голосом опять заговорил:
— Ты вот сказал, Теодосий: «Родного отца я потерял, а духовного нашел! ..» Как будто отец твой уже предстал пред всевышним. Но, кажется, ты сам, вскоре после своего прихода, поведал мне, что отец твой — великий прахтор при болгарском царе, пресветлом и благочестивом Иоанне-Александре. Что это: память ли мне изменила, или я не так тебя понял?
— И память тебе не изменила, и понял ты меня правильно. Это на самом деле так и есть. Родной отец мой жив, но я ему давно уже не сын и он мне не отец. Я открою тебе эту тайну, отец мой, — продолжал он громче, — ничего не утаю, как делал до сих пор, скрывая свое имя и свой род. Часто, очень часто меня спрашивают, кто я, откуда, кто мои отец с матерью, как звать меня по батюшке. Я молчу, стесняясь, словно блудный сын, сказать правду. Как же я могу сказать ее, как поведать людям, когда отец прогнал и проклял меня и я уже столько лет гляжу на свой родной дом только издали!
При этих словах Теодосий скорбно опустил голову.
— Отец мой, — продолжал он после небольшого молчания, — когда я шел в Парорию, у меня было спокойно на душе. Уже давно, давно не думаю я о своем отце, потому что у меня есть отец там, наверху, и другой — духовный мой наставник на земле, которого я хотел увидеть.— Тут Теодосий с радостным умилением поглядел на старца. — Но сколь же обманно счастье человеческое! Я. уже зрел монастырь впереди и, подходя к реке, думал о тебе, отец мой. Вдруг вижу: навстречу мне два углежога. Из монастыря идут, внука в послушники отдали.
Теодосий остановился, видя, что старец как будто хочет что-то сказать. В самом деле, отец Григорий, кивнув, промолвил:
— Знаю их: Трифон и Постол. Позавчера были у меня. И я внука их Климента благословил. В послушание отцу Варсонофию отдал его. А почему я тебя прервал, почему об этих бедняках заговорил? Вот почему: они рассказали мне, что пресветлый болгарский царь породнился со святым императором Андроником. Не скрою от тебя, Теодоси^ весть эта возрадовала сердце мое несказанно. Прекратятся войны и распри между греками и болгарами, не будет больше проливаться кровь христианская понапрасну.
Поглядев на старца с некоторым удивлением, Теодо-сий промолвил:
— Как ты добр, отец мой, как великодушен-! Ты не отделяешь своих единоплеменников от нас, болгар. Настоящий отец: каждому отдаешь должное!
Кротко улыбнувшись в ответ, отец Григорий продолжал с горящими каким-то новым пламенем глазами:
— С тех пор как я, вместе с отцом, матерью и почти всеми родными моими, побывал в плену у неверных агарян, мне стало ясно, Теодосий, как плохо живем между собой мы, христиане. Один у нас бог и одна церковь — великая православная вера. А как исполняем мы заповедь божию о том, чтобы любить друг друга и прощать врагам? Много я народу в жизни своей перевидал, дитя мое, на многих языках слышал имя божие произносимое и вот что скажу: душа человеческая всюду одна и та же, и сердце человеческое — одно. Нет ни знатных, ни простолюдинов: все мы перед богом равны.
Голос отца Григория вновь возвысился я громко зазвучал, но болезненный старческий кашель потряс его грудь, и он, умолк, борясь с недугом. Только через некоторое время слабым, хриплым голосом опять заговорил:
— Болен я, немощен, и сердце мое терзается, когда говорю об этих предметах. Но, думаю, ты понял мысль мою. Люби каждое творенье божие, как повелел господь, только самого себя не возлюбляй!
Он помоочал, облокотившись на ручку кресла и утомленно закрыв глаза.
— Расскажи теперь о себе, Теодосий! — сказал он наконец. — А я посижу молча: отдохну и тебя послушаю.
— Прости меня, отец, за то, что я, как настоящий вор, присваивающий тайное сокровище, краду у тебя время, посвященное отрадному безмолвию, — тихо, виновато начал Теодосий. — Не горжусь я ни именем, ни родом своим. А если хочу открыть тебе свою тайну и о жизни своей рассказать, то это потому, что невидимая брань раздирает дух мой и смущает его. Ты опытен, ты узнаешь, не козни ли это лукавого, который, видя мою великую радость от того, что я с тобой, хочет отклонить меня от правого пути. Со вчерашнего дня ни спать не могу, ни бодрствовать со вниманием и прилежанием. Как разбойник бродил я в лесу, пропадал в темных, нечестивых местах, но едва только узрел монастырь, вошел и припал к твоим стопам, прося твоего благословения и совета. Отец, отец мой! Если тебе дано разрешать души человеческие от пут, разреши и мою душу, смиренно молю, возлагая на тебя все свое упование!
— Расскажи все спокойно, по порядку, — промолвил старец. — Часто, очень часто лукавый искушает нас, да так коварно, что иной раз трудно распознать его присутствие.
— С юных лет Иисус овладел душой моей, сладко ее волнуя, — дрожащим голосом снова заговорил Теодо-сий. — Я не думал ни об играх, ни о шалостях, а только о том, как вырасту и стану подвижником, служителем божьим. Мать одна знала об этом моем желании и радовалась — бедная кроткая женщина, вечный ей покой и царство небесное! Я рано научился читать и писать и читал все, что попадалось под руку, но больше всего полюбил святого Иоанна Лествичника. Он был первый мой наставник и учитель. Возьму книгу, забьюсь с ней куда-нибудь и читаю, читаю, только ночь заставляла меня оторваться от страницы. Иной раз даже о еде забывал: и голод и жажду утолял духовной пищей. Мать сама приносила мне в комнату чего-нибудь поесть, зная, что ей не откажу. А как пообедаю, оставалась послушать мое чтение. Я читаю, она слушает, — а потом попросит меня попеть ей псалмы Давидовы. Сидит под иконостасом, молчит; я взгляну — вижу, слезы на глазах у ней, и она мне сквозь слезы улыбается. А надо тебе сказать, что родитель мой — вспыльчивый, суровый человек: только и знает, что войну да охоту. Сам ли он догадался, донес ли ему кто, — приказал он книги у меня отнять, а учить меня, чему учат других боярских сыновей: верхом ездить, мечом владеть, копье в цель метать. Но книги я опять достал и, вместо того чтобы ходить, куда отец посылает, стал тайком дома сидеть. Отрадней мне было об Иисусе думать, книги читать да псалмы и тропари петь.
Вот как-то раз, когда мы с матерью сидели в горнице и я пел псалом, вдруг дверь открылась. На пороге... отец! Мать побелела как полотно, а я так и замер с открытым
ртом. Отец затворил дверь, поглядел на менл нахмурившись, увидел книгу и совсем распалился. «Так исполняешь ты мои прИКазания, сынок? — начал он как будто кротко, но голос его дрожал. — Я-то думал: мой сын на ристалище, объезжает жеребца, чтобы род свой прославить. А это что такое? Копье? Меч?» Он поднял посох, на который опирался, и ударил по лежащей у меня на коленях книге. Она упала на пол и рассыпалась. Я — на колени, собирать листы! Тогда отец опять поднял посох — и меня по рукам. «На колени передо мной, на колени!»— закричал он, как безумный. Вижу, мать встает с места. «Оставь ребенка, кричит, не наказывай. Брани меня. Это я виновата, что его поощряю. В чем его вина, бедного? Бог отметил его своим перстом; он божьему велению повинуется». Но отец не дал ей договорить. «Боярыня,— твердо промолвил он, — ступай к себе в горницу: там плачет твой ребенок». Он не сказал больше ни слова, но матери и этого было довольно. Бедная вышла, понурившись, — только поглядела на меня заплаканными глазами да перекрестила издали.
Когда мы остались одни, отец долго молчал, опустив голову и как будто забыв обо мне. Наконец поглядел на меня и спросил тихим пологом: «Скажи, Алдьо, мать правду говорит, что ты только богу хочешь покоряться?» Я кивнул. «Постником хочешь стать?» — «Да, отец». — «Постник дает богу три обета: нестяжания, послушания и целомудрия. Ты готов исполнить их?» — «Да, отец, я обрек себя Христу на всю жизнь». — «На всю жизнь? — повторил он с улыбкой. — Иди за мной, Алдьо!» И, повернувшись, вышел вон из горницы, а я — за ним.
Мы вошли в горницу отца, полную сундуков. Он взял с полки: два ключа и протянул их мне. «Возьми, открой вот эти два сундука!» Я взял, отпер. Чего только в них не было! Будто солнце озарило комнату, так засияли находившиеся там груды серебра и золота! У меня руки задрожали, я отвел глаза. Мне показалось, будто лукавый тысячью глаз глядит на меня ^уда. «Это не все, — промолвил с улыбкой отец. — Это только мое. А теперь посмотри на материнское. Отопри вон тот длинный зеленый ларец». Я отпер и его. Там были только грамоты, пожелтелые, потемневшие, с золотыми и серебряными печатями. «Почитай, почитай!» — сказал отец, садясь на один из сундуков. Я развернул одну, развернул другую,
третью, четвертую ... Там были грамоты, выданные и византийскими базилевсами и болгарскими царями. И все села дарились с прониарными 31
людьми или лесами, пастбищами, лугами... После того как я прочел четвертую грамоту, отец тронул меня посохом. «довольно, — сказал он. — Всего сразу не прочтешь. Все это тоже твоим будет. Только что захочешь за сестрой в приданое дать, то отдашь». — «Все ей отдам», — прошептал я и почувствовал какую-то душевную твердость. Отец еще сильнее нахмурил брови. «Теперь слушай! Всего у меня хоть отбавляй, — бог не обидел. Одного только мало дал: мужского потомства. Ты, Алдьо, и первородный сын мой и самый младший. Умру я, кто без тебя будет род наш продолжать?» Видно, болело сердце у него; он тяжело вздохнул. А сам глядит на меня испытующе . .. «Алдьо, — опять начал он, — ты дал богу три обета, а забыл, что я — твой родитель и ты должен прежде всего меня слушаться». — «Отец, отец! — воскликнул я, не в силах больше сдерживаться, заливаясь слезами и целуя ему руки. — Не по душе мне ни богатства, ни почести, ни оружие. Отпусти меня!»Только я это сказал, как он вырвал у меня руку, которую я поцеловал. «Ты мне не сын, нет. В жилах твоих — не наша кровь! — промолвил он, грозно сверкнув глазами. — И отец мой, и дед, и прадед — все дорожили богатством и владели мечом. С тех пор как над Царевцем и Трапезицей развевается знамя болгарских царей, кто-нибудь из нашего рода всегда был правой рукой царя. Появлялась ли нужда в золоте и серебре, чтоб откупиться, мы давали золото и серебро, а когда было нужно, отдавали и кровь свою. Ты —отступник, а не сын мой!» «Слушай, — сказал он мне наконец, сурово на меня глядя, — коли я не увижу тебя на ристалище с мечом и копьем в руке, ты мне больше не сын, а чужой всей нашей семье, и дом мой не будет больше твоим домом!» Сказав это, он отпустил меня и заперся у себя в горнице.
Так, отец мой, отверг меня мой родитель. Испугавшись ли угрозы, или оттого, что мне трудно было оказать ему непослушание, только я на другой день, по примеру своих сверстников, явился на ристалище. Вместо креста в руках моих были колье и меч, вместо лсалмов и трола-рей мне пришлось леть воинские песни да слушать разговоры о звериной травле, о сече. И так длилось до тех пор, пока я, с благословения матери, лоехал не на Марно-поле, где мы объезжали коней и метали дротики, а гораздо дальше, в Бдин.
Я вступил в Арчарский монастырь послушником, и там отец Иов постриг меня. С того времени, отец мой, я стал чужим для своего родного отца. Перейдя потом в обитель Пресвятой богородицы-лутеводительницы в Тыр-нове, я начал тайком встречаться с матерью, а отца своего видел лишь издали, на улице. После этого искал я мира душевного и поучения духовного в других святых местах. Был в Червенском скиту на Дунае, но дольше всего жил в Эпикерниевом монастыре под Сливеном. Оттуда, услыхав о твоих подвигах и доброте, к тебе пришел. Вот как текла, отец мой, до нынешнего дня жизнь моя. Ничего я от тебя не утаил. Так почему же такая брань раздирает душу мою? Откуда это раздвоение? Сладко мне погружаться в безмолвие и созерцание, но вдруг начинает говорить и упрекать меня какой-то голос во мне самом! Зачем, мол, я оставил город и народ свой, бежал от людей и, подобно скупому, таю сокровище под спудом. А с тех пор как узнал вчера, что сестру Елену хусары в лес увезли, покоя не знаю. «Иди в Тырново, пади в ноги отцу своему! Ты теперь один у него, единственная его поддержка и утеха», — говорит мне голос. Но как же, отец мой, сделаю я это теперь, когда я нашел тебя? Как?
У Теодосия пресекся голос, глаза налились слезами. Он повернулся к старцу. Глаза преподобного были тоже влажны и горели, как прежде, внутренним огнем.
— Дитя мое, — заговорил отец Григорий после продолжительного молчания голосом, дрожащим от волнения, — я выслушал тебя внимательно и с умилением в сердце. Ты дал мне заглянуть в душу твою и порадоваться; душа твоя чиста, как у ребенка, и сердце у тебя доброе. Ты блажен, Теодосий, ибо не запутываешься в хитросплетениях духа своего. Блажен не щадящий ближних своих во имя Христа, а самого себя — еще меньше! Блажен, трижды блажен оставивший родителей, братьев и сестер во имя отца, но не перестающий лить о них слезы! За что же будем мы возвеличены после смерти, если забудем тех, кто родил и любит нас, хотя, по неведенью, не знает нам цену? Кто кому должен прощать? Тот ли, кто все презрел и суету человеческую превозмог, или же тот, кто рабствует здешнему миру, не разумеет божьего промысла и живет по-земному? Иди, Теодосий, иди, духовное дитя мое! Голос, говоривший в тебе, — не голос врага рода человеческого. Не сатана искушает тебя, а сердце твое тебе повелевает. Приголубь своего родителя, порадуй старость его и вернись скорее ко мне, коли воистину возлюбил меня как отца своего духовного. Ибо сказано: возлюбивший бога в высшей мере может с полной безопасностью следовать склонностям сердца своего. С моим благословением — иди!
Теодосий встал было с места, чтобы поцеловать руку преподобному и получить его благословение, но тот сделал ему знак подождать.
— Погоди, — сказал старец, не сводя с Теодосия сияющего взгляда. — Я хочу сказать тебе еще кое-что и потом отпущу тебя. По твоим словам, голос корит тебя за то, что ты бежишь от народа своего, от людей и думаешь только о своем спасении. Это опять — от сердечной доброты твоей, дитя. Мы тоже — люди, и сердце у нас человеческое: слабое, любящее. И так лучше. Впасть в каменное бесчувствие — все равно что умереть, подобно тому как впасть в ослепление ума — все равно что утратить зрение телесное. Молчальник, ведущий созерцательную жизнь, полагает, будто приближается к богу лишь тот, кто удаляется от себе подобных. Знай, Теодосий, что это — лишь одна сторона подвижнической жизни. Нет, нет, истинно подвизается тот, кто, день и ночь ища бога живого, не забывает о людях. Бог хочет от нас не одного лишь созерцания, но и любви. Но любить бога, Теодосий, не значит ли это возлюбить и все его творения, в которые он вдохнул жизнь? Да, да, мое дитя, сердце твое любит, а не алчет. И потому говорю тебе: не бойся, не терзайся. Придет время — и ты со словом на устах войдешь в Город, чтобы раздать там свое богатство. Теперь ступай, ступай, а завтра перед уходом зайди: я благословлю тебя на дорогу. И пока ты не вернешься, буду молиться за тебя, подкреплять тебя в духе. Иди!
Старей встал первый и кивнул, ласково, приветливо улыбая сь. Теодосий подошел и по целовал ему руку, онео мев от волнения и благодарности. Потом поклонился и стал отступать, спиной к двери. Но как раз в это мгновение снаружи послышался возглас: «Господи Иисусе Христе боже наш, помилуй нас!» и стук посоха о порог.
Отец Григорий сделал Теодосию знак подождать и громко ответил: «Аминь!» Потом, обращаясь к нему, промолвил:
— Погоди немного, Теодосий. За дверью —отец Вар-оонофий. Надлежит сперва пройти ему. Ты с ним познакомишься, примешь его благословение.
Дверь распахнулась, и в келью вошел высокий сухопарый старик с величественной осанкой и белой бородой до пояса. Рядом с вошедшим отец Григорий показался низеньким, тщедушным. И лица и манеры их были совершенно различны: отец Варсонофий выступал медленно, даже как-то торжественно, в то же время все оглядывая испытующим оком, словно купец, который хоть и не купит, а все, все осмотрит, оценит: ладно ли сделано? Заметив книгу на аналое, он, казалось, мог тотчас сказать, не только кто ее написал и о чем в ней идет речь, но и где она создана, какой писец расцвечивал ее киноварью и золотом и сколько заячьей кожи пошло на каждую страницу. А отец Григорий просто открыл бы ее, прочел бы несколько строк и кротким, слабым голосом принялся бы их толковать.
Старцы поклонились друг другу, причем отец Варсонофий отцу Григорию ниже, как игумену; а отец Григорий поеле поклона тотчас указал гостю то же самое кресло с подушкою, стоявшее возле столика, и сам сел лишь после него — из уважения к его глубокой старости.
— Чему обязан я посещением, твое преподобие? — спросил игумен после небольшого молчания, по своему обыкновению полузакрыв свои усталые глаза. •
— Тому же самому, что привело меня сюда и третьего дня! — загудел в ответ отец Варсонофий, обводя взглядом келью и не замечая Теодосия, стоявшего в темном углу позади него. — Как дальше будет с этими безбожными хусарами? Что нам с ними делать? Как быть? Просто покоя нет от них. Позавчера, пока я тут сидел, разрушили плотину у Доброромана, ниву вытоптали, двух ягнят утащили. Мы и так бедны, а из-эа них совсем разоримся. Ни воску для свечей не на что будет купить, ни ладана для кадильниц.
Отец Григорий поглядел на Теодосия и кивнул ему, чтобы тот подошел.
— Отец, — обернулся он к гостю, — благослови брата Теодосия. Ты, наверно, знаешь, что это гость из Эпикерниевского монастыря возле Сливена; имеет желание в нашей обители подвизаться. Он как раз собирался уходить, когда ты молитву произнес. Подойди, подойди, брат, — обратился он к Теодосию, видя, что тот стесняется.
Отец Варсонофий обернулся, окинул монаха с головы до ног испытующим взглядом и, благословив его, протянул ему руку для поцелуя. Теодосий подошел и поцеловал.
— Теперь мне можно идти, отец игумен? — тихо промолвил он.
— Ступай, ступай, дитя мое, — ответил отец Григорий. — А завтра зайди за благословением.
— Куда же ты, брат? Вчера только пришел, а завтра уже уходишь? —спросил отец Варсонофий, поглядев сперва на Теодосия, потом на игумена.
— Он идет в благословенный град Тырново, — с некоторой неохотой ответил отец Григорий.— А потом сюда вернется — надолго, навсегда, ежели господь пожелает.
— В Тырново? — быстро переспросил старец, вскакивая на ноги с несвойственной его возрасту живостью. — Отец игумен, господь меня во-время сюда послал. Мы хотим в Константинополь, к патриарху и императору, гонцов отправлять — спросить: не обратиться ли нам в Тырново за поддержкой? Ведь мы на самой границе, отец игумен, — ни на болгарской земле, ни на греческой. А я слыхал, что болгарский царь тоже к церквам и монастырям щедрый радетель. Так не поможет ли нам башню построить и монастырь стеной оградить? Как мыслишь, отец игумен? Не перст ли тут божий?
Отец Григорий помолчал, наклонив голову и наморщив лоб.
— Да, отец Варсонофий, — твердо, вдумчиво промол -вил он наконец. — Это можно.
Теодосий, стоявший уже у двери, сделал несколько шагов обратно. Взгляд его, устремленный на преподобного, был исполнен радости.
— Отец мой, — тихо промолвил он, — зачем ты стыдишься выразить вслух то, что таится в сердце твоем? Разве я чужой в этой святой обители, где нашел и дом свой и отца? Не тревожься. Я все понимаю. Сам вижу нужды здешних святых подвижников. Не уйду от царя с пустыми руками.
Отец Григорий поднял голову. Лицо его сияло.
— Будь благословен, дитя мое! Из уст моих взял ты эту просьбу, так меня тяготившую. Воистину великая беда для нас, ведущих молчальническое житие, терпеть утеснения и грабежи от безбожных хусаров. Поведай обо всем всемилостивому, благочестивому и правоверному мужу — царю Иоанну-Александру, и да поможет он нам, как рассудит за благо его царская воля. Иди, Теодосий, иди, дитя мое.
И он перекрестил Теодосия издали.
— Подойди ко мне, я тоже благословлю и обниму тебя, брат и дитя мое, — промолвил отец Варсонофий, растроганный.
Высокий старец обнял гостя и отечески поцеловал его в лоб.
Теодосий с порога поклонился им обоим. При этом он глядел не на отца Варсонофия, а только на Григория Си-нанта. Преподобный проводил его все тем же сияющим взглядом, в котором дрожали слезы благодарности и отцовского умиления.
Теодосий приближался к родным местам перед самой троицей. Он похудел; лицо и руки у него почернели от солнца и обветрились, как у жнеца; новые мысли и новые огорчения волновали душу его: многое вышло не так, как он хотел, другое совсем не осуществилось.
На другое утро после разговора с отцом Григорием Теодосий нашел преподобного лежащим без сознания на низкой кровати, на которой тот обычно сидел; вокруг испуганно и растерянно хлопотали несколько молодых монахов. К вечеру игумен стал шевелить языком и веками, но изо рта его не вылетало ни звука, и по выражению глаз нельзя было предположить, что он узнает окружающих. Только на четвертый день Григорий Синаит пришел в себя. Первое, с чем он обратился r Теологию, как только узнал его, была просьба не плакать и сожаление о том, что бог оставил его, Григория, на земле; потом он ласково пожурил Теодосия за то, что тот еще не уехал в Тырново. И вот, по настоятельной просьбе самого преподобного, Теодосий в тот же день после полудня ^а-вил Парорию, полный страха о том, что уже не застанет преподобного в живых, но в то же время немного успокоенный беседой со старцем и видимым улучшением его здоровья.
В Эпикериневском монастыре, через который лежал его путь, монахи не утаили от него, что из Тырнова недавно прибыл гонец с печальной вестью: отец его, великий прахтор Петр, скоропостижно преставился, а дочь его Елена похищена каким-то хусаром; гонец прибавил, что похищенная боярышня на третий день после смерти отца вернулась живая и невредимая, в сопровождении какой-то монахини, и что она разослала по окрестным монастырям . людей с приказом разыскать брата и позвать его в Тырново.
Но И1 на этом тревоги Теодосия не кончились. Недалеко от Тырнова, когда с горной дороги была уже видна вздымающаяся на вершине Царевца и поблескивающая в раскаленном воздухе колокольня церкви Вознесения, его вдруг нагнал какой-то незнакомый монах с изрытым оспой лицом, толстый, потный и красный, верхом на осле. Он без лишних церемоний тотчас заговорил с Тео-досием.
Толстяка звали отец Герасим; он занимал должность эконома великой лавры Сорока мучеников. Насколько молчалив и скрытен был Теодосий, настолько же болтлив его новый спутник. Сообщив, что он ездил по делам своей обители — принимал мед и воск от крепостей и сел, — он стал жаловаться на крестьян: мальчишки науськивали на него собак, женщины грозились избить коромыслами. Да не отставали и бояре: одни потчевали его кислым заячьим листом среди лета, другие клали опать в помещении для батраков да псарей и отпускали ни с чем. Поняв по недомолвкам Теодосия, что тот — из престольного города, но долго там не был, отец Герасим совсем разговорился. Теодосий молча смотрел вперед, наблюдая, как за каждым поворотом, за каждым холмиком открывается то Орлов верх, то какой-нибудь угол
Святой горы, и у него перехватывало дыхание, и сердце билось бурно, тревожно. Как сквозь сон доходила до него речь словоохотливого монаха, который, все больше краснея и потея от жары и болтовни, без умолку передавал ему городские новости и сплетни. Теодосию пришлось опять выслушать рассказ о похищении Елены и смерти отца. Только одно явилось для него неожиданностью: оказывается, Елена дала какому-то боярину Драгшану из Одрина перстень и будто бы согласилась выйти за него.
— Сказать по правде, отец, — продолжал монах, вытирая потный лоб рукавом рясы, — плохие, плохие времена наступают! Звездочеты говорят — знамения на небе появились, звери хвостатые — не то к мору, не то к брани великой. Да и на земле не лучше. Ереси, ереси, каждый день новая, как грибы растут; бог их нам в наказание и предостережение посылает. Злоумные и богомерзкие богомилы опять на святую православную церковь походом пошли; а среди них теперь и такие появились, что голыми ходят, как праотец наш Адам. Так и называются: адамиты. А есть теодориты и жидовствующие. И каких еще только нету!
Не успел отец Герасим произнести эти слова, как позади раздался конский топот.
Монах, ждавший ответа Теодосия, быстро оглянулся и промолвил:
— Царское войско, конница. Куда ж это в такую жарищу?
Приставив руку козырьком ко лбу, он стал внимательно всматриваться в облако пыли и знойное марево.
— Пресвятая троица! — вдруг воскликнул он. — Не только конница, а и колесница едет. Уж не из царской ли семьи кто? Скорей с дороги, отец! Она узкая, всем не поместиться.
Он погнал осла в сторону и остановил его под грушевым деревом у дороги.
— Гляди, гляди, отец,—снова затараторил он, когда Теодосий присоединился к нему. — Лошади играют, будто рыбки. А копья-то так и сверкают, так и сверкают! А вот и колесница и в ней — не то царица сама, не то царские дочки. А! — изумленно воскликнул отец Герасим, выпучив глаза.
Скоро головная часть отряда поровнялась с монахами, которые находились теперь над дорогой и, скрытые кустарником и ветвями дерева, все прекрасно видели, сами не заметные ни для кого. Теодосий стал невольным зрителем целой процессии. Впереди ехали десять всадников в кожаных доспехах, с длинными копьями, на которых развевались узкие красные флаги. Их смуглые лица и острые черные усы говорили о том, что это половцы. Покрытые пылью, они, однако, имели веселый, довольный вид. Так как ветер гнал пыль вслед процессии, колесница ехала прямо за ними. Дорога шла в горы, и две упряжки лошадей цугом ступали медленно, понукаемые и подхлестываемые идущими рядом погонщиками. Пурпурное покрывало, украшенное большими шитыми золотом львами, простиралось волнующимся шатром над всей колесницей, узкой и высокой, с решетками черного дерева по бокам. Только в двух местах вместо покрывала висела густая бахрома: спереди, где в почтительной позе стоял, одетый тоже в пурпур, тучный колесничий, и посредине, где решетки не было, а болталась похожая на стремя золоченая лесенка.
В тот момент, когда царская колесница поровнялась с монахами, покрытая перстнями и запястьями пухлая женская ручка раздвинула бахрому, и показалось лицо с откинутой лиловой фатой. Но монахи не успели как следует рассмотреть, кто эта женщина и какая она из себя: лицо тотчас скрылось, и рука выпустила бахрому. предоставив шнуркам болтаться, ударяясь друг о друга. В память Теодосию врезались только необычайная белизна кожи да взгляд влажных черных глаз, в одно и то же время боязливый и гордый. По собственному ли почину, или по какому-нибудь знаку, сделанному женщиной, погонщики принялись сильнее стегать лошадей длинными бичами, конники дернули поводья, и колесница помчалась в гору, а потом покатилась вниз, тяжело подскакивая по камням и неровностям дороги.
Когда процессия удалилась, скрывшись в облаках пыли, отец Герасим некоторое время молча смотрел на Теодосия.
— Едем, едем, отец, — промолвил он. — Пор а. Теперь нам путь открыт. А знаешь, кто эта белолицая боярыня, которая испугалась, как бы мы ее не увидели и не узнали?
Он опять поглядел вслед колеснице и, подгоняя ослика к дороге, шепнул на ухо спутнику, словно боясь, чтобы кто-нибудь не подслушал:
— Я говорю «боярынЯ>>, хоть она вовсе не боярыня и вообще никто. Она — еврейка; зовут ее Сара. Но вот, представь ты себе: эта самая Сара, видно, царицей скоро над нами станет. Что ты так на меня смотришь, отец? Или не веришь? Чтоб мне ни дна ни покрышки, коли вру! Все Тырново об этом только и шепчется. Говорят, царица Теодора все глаза проплакала ... Но откуда же это она, да еще в царской колеснице? — задал сам себе вопрос любопытный монах, на этот раз оборачиваясь назад, в ту сторону, откуда появились всадники, как бы рассчитывая, что на дороге остались отчетливые следы.
У Теодосия лицо потемнело.
— Только не хватало, чтобы еврейка села на болгарский престол! — прошептал он.
Стегнув ослика, чтоб не отставал, отец Герасим промолвил:
— Да, отец, дело скверное, но против царской воли разве пойдешь? Царь уж не молод, и детей сколько царица, валашка, ему народила, а распалился так — слышать ничего не хочет. Да говорят, перед тем как ей с царем венчаться, крестится она, христианкой станет. Впрочем, и добра и умна. А насчет красоты, ты сам видел: красавица писаная. Ох-хо-хо, святая троица, помилуй нас! Царская воля, ничего не поделаешь...
И оба монаха продолжали свой путь — Теодосий опять молчаливый, задумчивый, отец Герасим попреж-нему болтливый. Эта новость прибавилась к прежним тягостям, угнетавшим сердце Теодосия, сделав бремя их почти невыносимым. Боль вызывалась не какой-либо определенной, ясной причиной, а была похожа на боль от старой раны: у него мучительно ныло глубоко внутри. Поэтому прежнее умиление, вызванное видом родного города, сменилось горечью и досадой, словно город. открывавшийся взору невдалеке, с расположенным на Царевце царским дворцом, с церквами Трапезицы и жилыми домами вдоль реки, был не престольный город болгарского царства — Тырново, а какой-нибудь Содом или Гоморра. Теодосий смотрел на него, но перед глазами его стояли дикие дебри Парории, рыбный водоем Доброромана, скит в скале с тремя пещерами. И небосклон ка-зался ему низким, тесным, и земля вся в струпьях, будто тело прокаженного.
В ушах его опять раздался голос отца Герасима, радостный, полный восторга:
— Погляди, погляди, отец. Погляди на нашу столицу! Воистину царь-город, преславный, богоспасаемый. Я 1 ри дня не видал его, и то душа затосковала. Каково же тебе, отец, после долгих-то странствий! Ведь это не просто город, а божье чудо. Взял господь и сотворил его своими руками, с дворцами и храмами, стенами и башнями, и Янтре обвиться вокруг него повелел змеем огненным.
Вдруг монах, оборвав свои елейные хвалы Тырнову, выпучил глаза и всплеснул руками.
— Господи, что ж это такое? Неужто она через Главные ворота въедет?
И, обращаясь к Теодосию, взволнованно заговорил:
— Да-а, отец, по всему видать: у нас — новая царица. Погляди-ка, погляди скорей. Колесница уж за поворотом. Видишь, пыль поииже монастыря Пресвятой богородицы-путеводительницы? Не мостом возле Балдуи-новой башни поехали, а на Царскую дорогу свернули. А знаешь, что это значит, отец? По Царской дороге и через Главные ворота только цари, царицы и патриархи ездят. Вон их уже на башне заметили, мост на Сечену скалу опускают. Вон уж колесница на холм въезжает. Гляди, гляди, отец: сейчас царица-еврейка в Царевец вступит!
Но после того как отец Герасим упомянул название монастыря, Теодосий больше ничего не слышал. Он вытянул шею и впился взглядом в Святую гору. Там, на верхнем краю полянки, белел маленький монастырь. Приземистое строение с низко спускающейся красной кровлей весело, приветливо выглядывало из кудрявой зелени дубравы. Полянка и монастырь были так близко, что глаз ясно различал и расхаживающих по двору монахов и ручей на полянке, блестевший на солнце как лезвие кривой сабли.
Выпрямившись во весь рост, Теодосий поднял руку и благословил лес и монастырь. Из глаз его брызнули слезы. Он не стал скрывать их от спутника или утирать рукавом, а предоставил им течь по усам и длинной черной с легкой проседью бороде. Потом, устремив полные слез глаза к расстилавшемуся вдали городу, благословил и его.
В сердце его что-то перевернулось; его пронизали жалость и нежность — и не только ^гого, что он снова попал в те места, где прежде жил: перед умственным взором его замелькали образы других людей, другие судьбы мгновенно вступали в связь и разлучались с божьим промыслом и судьбой болгарского народа. И монастырь был уже не только местом отдыха и молитвы, и город — не многолюдным стогном, где можно быть одному среди тысяч, а перекрестком душ, который указан ему божьим перстом между горним и дольним миром. Да, перст божий указал ему этот перекресток, и смысл указания ясен: отдели здоровых овец от больных, — посох у тебя в руке, пастырь! И словно стадо, порученное ему богом, окружило его, мелькавшие перед ним образы встали вокруг во плоти, как живые, и вот он уже не прежний, не тот, кому казался тягостным этот путь и все было докучно и постыло, кроме мирного созерцания под сводом пещеры, где безмолвствует старец Григорий. Глубоко в его сердце блещущим даже сквозь мутную воду драгоценным камнем затаилось воспоминание о Парории, и он, не думая об этом, знал, что придет время, когда можно будет вынуть этот камень и снова обрести душевный покой. Тогда он останется наедине с богом, и скорби и радости будут его собственные; а теперь ему приходится делить чужие скорби и радости, идти рука об руку с другими человеческими существами. Вот почему у негольются слезы из глаз: эти слезы — и скорбные и радостные, как два ручья, вытекающие из одного родника... Слезы его текли, а он глядел на город. И сквозь кристальную влагу, застилавшую его зрачки, Тырново представало как видение, окрашенное в семь цветов радуги. И так оно и было. ..
С того места, где он стоял, были видны только Ца-ревец да более низкая и пологая Трапезица, составлявшие вместе центр Тырнова, отделенный рекой от равнинной части, где скрывались пока еще недоступные взгляду жилые кварталы. Теодосий не смотрел ни на прямую, как копье, Царскую дорогу и трое увенчанных башнями ворот, через которые должна была проехать колесница еврейки, ни на расположенный в низине, между квадратной Балдуиновой башней и серповидно изогнувшейся здесь широкой рекой, Фряжский город •• Царская дорога 32
вела к высокому куполообразному холму, над которым вонзалась в небесную синеву высокая белая колокольня. Это была та же самая колокольня, которую Теодосий видел еще издали: он глядел на нее теперь полными слез глазами. Выше ее ничего не было; она забралась на самое высокое место в Царевце между двух низких зданий: церковкой Вознесения Христова и патриаршими палатами. Чем дольше глядел на нее Теодосий, тем она казалась выше, и ее островерхая свинцовая кровля блестела в необъятном просторе, как сошедший с неба огненный язык. Далеко за нею, слева и справа, кругозор замыкали вздымающийся ввысь Орлов верх и плоский Гарван, оба головокружительно высокие, поросшие темнозелеными вековыми дубами. Словно склонив нахмуренные лбы над пропастью, где извивалась река, они глядели через Трапе-зицу на белоствольную колокольню и любующегося ею покрытого пылью, заплаканного инока. Ему хотелось упасть на колени, целовать землю и, как блудный сын, просить прощенья за свою долгую отлучку. Но присутствие постороннего человека смущало его, и он стоял неподвижно.Наконец взгляд его оторвался от колокольни и заскользил дальше по неровным очертаниям крепости. Вместо безлесья, пустыни — масса зелени; на каждом клочке свободной земли — ветвистые плодовые деревья. Ему бросился в глаза скрытый за второй крепостной стеной царский дворец с мраморными, отделанными красным кирпичом, стенами и повисшими над Янтрой крытыми галереями, вокруг которых порхали белые голуби. При виде крепостных стен и царского дворца Теодосию показалось, что с Царевца на него глядит другое лицо: ни потемневшие от времени грозные стены, ни роскошный дворец не взволновали его так, как стройная, словно свеча, белая колокольня. Он опять повернулся в ту сторону и стал искать ее глазами, но на этот раз, вместо того чтобы поднять их вверх, опустил вниз, к Янтре. Там, в темнозеленой воде широко разлившейся, полноводной реки, отражался в опрокинутом виде весь Царевец, и в глубине этого потонувшего- города, словно на дне огромной крестильной купели, меж изогнутых стен и щербатых башен дрожал светлый образ колокольни, еще более белой и чистой, чем в действительности, дробимой набегающими гребнями голи.
Монах опять поднял руку и благословил город; потом слез с коня, пал ниц и сотворил троекратный земной поклон. «Придет время — и ты со словом на устах войдешь в Город, чтобы раздать там свое богатство. Теперь ступай, ступай... И не бойся, не терзайся», — прозвучали в ушах его слова отца Григория, исполнив его сердце великой мощи, словно сам старец изрек их вторично в его присутствии.
Теодосий поднялся с земли; слезы его' перестали литься; на сердце сделалось ясно и спокойно. Он взял посох и зашагал прямо по дороге в город, ведя коня в поводу. Он совсем забыл о своем спутнике и даже не удивился, увидев, что того нет. Сам не заметил, как оказался на берегу реки, и усталое животное, наклонив голову, принялось жадно пить воду, бурлящую среди прибрежных камней. Только' когда копыта коня застучали по мосту и со всех сторон послышались крики других путников, спешащих переехать через Янтру, Теодосий опомнился.
На другом берегу перед ним воздвигалось огромное туловище Балдуинавой башни с блестящими копьями стражи в бойницах. В то же время пахнуло холодом, тень от крепости легла на мост, вода внизу потемнела и, клокоча, словно начала перекидывать мутные пенистые волны. Тут только Теодосий понял, почему путники так торопились скорей переехать на тот берег: солнце клонилось к закату, а ворота с наступлением темноты запирались на всю ночь.
Скоро Теодосий повернул направо, к Царевцу, и, так как сам боялся, что ночь застигнет его под открытым небом, сел на коня. Дорога стала извиваться вдоль толстых крепостных стен Царевща, поднимаясь в гору, к Балдуи-иовой башне. Пока конские копыта стучали по крутой каменистой дороге, мысли вереницей проносились в голове Теодосия: весь пройденный путь вставал в его воображении, со всеми своими встречами и опасностями, образы покинутых следовали за ним по пятам. Он думал о Елене, которая теперь ждет его в родительском доме. ..
Теодосий все больше уходил в свои мысли, как вдруг чья-то рука ухватилась за повод его коня и над ухом его послышался голос:
— Стой, отец! Куда путь держишь? Вот я с божьей помощью догнал тебя. Видел, как ты крестишься да плачешь, и говорю себе: к Богородице-путеводительнице ночевать едет. Я не в обиде, что ты от меня уехал. Да вот беда! Ведь ворота в Царевец-то заперты уж. Как попасть туда, не знаю. И до темноты далеко, а уж заперты.
Теодосий поднял глаза: перед ним был отец Герасим, попрежнему потный и красный.
Толстяк крепко держал поводья Теодосиева коня, пугливо сторонящегося пропасти, на дне которой блестела Янтра. Другой рукой он показывал на ворота, к которым стоял спиной. Две кованые железные двери перегородили мощенную камнем дорогу, грозно чернея под темным сводом башни, охраняющей вход. Узкие окна, нестройными рядами прорезанные в ней, были ярко освещены, а из самого нижнего, слегка выступающего вперед и забранного снаружи железной решеткой, похожей на извивающуюся трехногую ящерицу, торчало длинное копье. Оно было направлено на группу людей, состоящую из монахов, боярских слуг и трех мастеровых с покрытыми сажей лицами и клещами в руках. Поодаль, под самым окошком, стоял пожилой боярин в поношенном плаще; он махал рукой и ругался с кем-то, находящимся в башне. У самой стены перебирал ногами по плитам конь под высоким красным седлом с широкими стременами, принадлежащий, видимо, этому же сердитому боярину, так как вокруг него хлопотал боярский конюх. Конюх вытирал клочьями сена потные бока животного, время от времени останавливаясь и с улыбкой прислушиваясь к гневной речи хозяина. У боярина голос дрожал от гнева.
Из окна высунулся воин в шлеме, с хмурым лицом.
— Чего надо, боярин? — спросил он сердито, но сдержанно.
— Чего мне надо? — закричал тот, окончательно потеряв терпение. — Ты что? Оглох и ослеп, что ли? Боярин честь тебе оказывает, говорит с тобой. Отворяй.
— Нельзя, твоя милость!
— Как это нельзя, песий сын?
— Царский приказ, — был короткий ответ.
— Царский приказ — для отроков и ремесленников, а не для светлых бояр и владетелей. Ты ведь знаешь, собака! — гордо возразил боярин.
— И не для нас, служителей божьих, нахлебников царских, — вмешался отец Герасим, выставляя вперед свое огромное брюхо. — Ты, видно. не разглядел нас как следует, воин!
Остальные монахи тоже зашевелились, подняли ропот.
Только трое ремесленников да слуги не промолвили ни слова и стояли, сбившись в кучу.
Боярин обернул красное от гнева лицо к монахам, поглядел на них злым взглядом и опять крикнул воину:
— Эй ты! Позови кастрофилакта!
— Нет его. Он у царя.
— Вызови сотника Главных ворот, боярина Тихомира. Будешь знать тогда старого аллагатора 1
Белослава! — запальчиво промолвил боярин.— Воля твоя, боярин, —ответил воин, пошевелив копьем. — Только боярин Тихомир тоже у царя.
— У царя! Все у царя! — зашептал отец Герасим Тео-досию, попрежнему молча, бесстрастно сидевшему на коне. — Эге, отец, это неспроста! Что-то нынче вечером в Тырнове затевается. И скажу тебе прямо, пусть меня большой молитвенник на Сорок мучеников по голове двинет, ежели все это не из-за еврейки, той белолицей Сары, что нам на дороге встретилась. Попомни мои слова!
— А где десятник стражи? — хрипло кричал боярин.
— Да что может десятник! Он хоть и тут, а то же самое скажет: царский приказ! Хоть мы тебя в крепость впустим, как ты в нижний город попадешь? Малые ворота тоже ведь заперты. Теперь птичка в Царевец не впорхнет и оттудова не выпорхнет. А прикажет кастро-филакт — и тебя впущу и остальных. Мне что? Я — не райский привратник.
Оказав это примирительным тоном, воин ушел внутрь помещения; в окне осталось только торчать копье. Косой луч солнца на мгновенье зажег его плоское острие красным огоньком и потом растекся, словно выплеснутый из ведра, по большим шероховатым камням стены. Лик башни потемнел.
— Вот тебе раз! Выходит, так и ночевать на воле? Что ж это такое, честные отцы? — удивленно и растерянно промолвил отец Герасим, глядя то на монахов, то на Теодосия. — В монастырь постучаться, что ли? А ты, ал-лагатор, что думаешь делать? -обернулся он к сердитому боярину.
А л л а г а т о р — начальник отряда
Вдев ногу в стремя, тот кинул злой взгляд на группу монахов и с раздражением ответил:
— Вам что за дело? Всякий знай свое! Бейте поклоны да пойте «многая лета» царю Александру. Авось кто» из царсшх блюдолизов услышит. А обо мне получите весть!
Он проворно вскочил на рыжего коня и, резко повернув его к Фряжскому городу, так сильно дернул поводья, что конь встал на дыбы. Но всадник словно прирос к седлу; ноги его впились в ребра животного, как пиявки. Глаза его еще раз стрельнули в монахов из-под надвинутой собольей шапки и растрепанных ветром седых кудрей.
— Многая лета, многая лета... Славьте Сару, во Христе благоверную, новообращенную царицу, самодержицу всеболгарскую и греческую, — с хриплым смехом злобно вскрикнул боярин Белослав.
Прежде чем смущенные монахи успели опомниться, он пришпорил коня, и тот помчался вниз по крутому склону. Искры так и брызнули из-под копыт; плащ алла-гатора затрепетал, как крыло, в окружающем Балдуи-нову башню сумраке.
Монахи переглянулись с отцом Герасимом, слуги и ремесленники зашептались. Один слуга, высокий и стройный, повернулся к конюху, который не последовал за своим господином, а, стоя на месте, глядел в ту сторону, куда скрылся старый владетель.
— Больно сердит на царя твой хозяин. Злобится, видно, что аллагатором быть перестал, как при покойном Шишмане был. А ты почему не поехал за ним, конюх?
— Какой он мне хозяин? Я и знать-то его не хочу, — возразил тот и перестал глядеть вслед уехавшему. — Мне жеребца жалко. Славная скотинка пропадает.
— Разве это не его конь? — с любопытством спросил слуга, а остальные сгрудились, чтоб лучше слышать.
— Откуда у него такому быть? .. Боярина Панча лошадка.
— Старика Панча? Протосеваста?
— Понятно, его. А то чья же? У кого же еще такие огневые жеребцы? —ответил конюх, кинув гордый взгляд на собеседника.
Лицо у конюха было круглое, как подсолнечник, кругом обросшее косматой и щетинистой черной бородой.
— Неужто у протосеваста украл? — вмешался отец Герасим, позабыв в эту минуту все свои тревоги.
— Нет. Сам боярин дал его аллагатору — по соседним крепостям и селам ездить. Теперь вот из Сергювца едем.
— Ну, — воскликнул толстяк, — ежели сам протосе-васт лошадкой его снабдил, чтобы всюду разъезжать да царя корить-хулить, видно, сам Панчу маленько не в себе!
— Скажи, преподобный отец, а насчет С ары, насчет еврейки-то, про которую^ сумасшедший боярин толковал, — правда или нет? — робко спросил один из ремесленников.
Немного помолчав, будто не сразу поняв вопрос, отец Герасим громким голосом бойко ответил:
— Царская воля — божья воля! Все — у ног земного владыки, христиане, и что он ни содеет, на том почиет благословение господне. Недаром и в евангелии сказано: «Ходите по царскому пути, по божьему пути». Аминь!
— Аминь! — повторили остальные монахи.
Ремесленник больше не раскрыл рта.
— В себе протосеваст или не в себе, это дело не мое, а государево, — только тут возразил конюх. — Для рабов и слуг своих он предобрый, а для царя — то сам царь знает и бог с небес видит. Я о другом болею: ушел от меня жеребчик, ушел, вот горе! Ведь я его с рожденья в ыхаживал.
Он сел на камень и, качая головой, что-то забормотал.
Отец Герасим открыл было рот, чтобы что-то сказать, как вдруг по ту сторону ворот послышался топот многочисленных копыт и позвякивание оружия. Из решетчатого окошка башни высунулась голова того же воина.
— Вот кастрофилакт! — крикнул он.
Загремели железные болты, обе створы ворот затряслись, медленно-медленно пошли врозь и, наконец, раздвинулись. В расширяющемся проеме показался свет факела. Державший его воин чтоло говорил дородному русому боярину на белом коне; конь фыркал и бил копытом о каменную мостовую. Когда ворота открылись настежь, позади боярина обнаружился целый отряд конницы. На шлемах и латах всадников плясали красными змейками отсветы факела и горевшего внутри башни огня. Уже почти совсем стемнело, так что лица всадников были чуть видны.
Боярин на белом коне, выслушав воина, выпрямился и поглядел на монахов и ремесленников. Слегка тронув коня, он подъехал к самому окошку; воин с факелом последовал за ним. Пламя лизнуло оконную решетку, оставив на стене черный след. Глаза боярина забегали по группе горожан, словно кого-то ища.
— Войдите, горожане! — ласково промолвил кастро-филакт. — А где боярин, о котором ты говорил, Игнат?— спросил он воина с факелом.
— Рассердился и не стал ждать, — ответил вместо последнего тот, что смотрел из окна.
— Ну, это его дело! — сказал боярин и опять окинул взглядом группу ожидающих.
Монахи, в том числе и отец Герасим, пришли в движение. Кланяясь кастрофилакту, они стали входить в ворота. Шествие замыкал Теодосий верхом. Вдруг кастро-филакт вздрогнул, быстро наклонился, схватил факел и приблизил его к Теодосию.
— Алдомир! Теодосий! Отец! — радостно' воскликнул он, чуть не уронив факел на землю.
Но воин успел подхватить.
Кастрофилакт подъехал вплотную к Теодосию.
— Это ты, ты, милый! Я тебя узнал. А ты меня, видно, не помнишь? — прибавил он, заметив не без огорченья, что лицо Теодосия совершенно спокойно.
— Я — Костадин, Костадин, сын протоспатора Симеона. Помнишь? Мы с тобой вместе играли когда-то. Ты и в то время был такой же тихий, смирный, — продолжал он дружески.
— Теперь вспомнил, — с улыбкой промолвил, наконец, Теодосий. — Пути господни неисповедимы, Костадин. Дал бог опять свидеться! Радость великая!
Кастрофилакт хотел было обнять друга детства, но, видимо смущенный его рясой, наклонился, чтобы поцеловать ему руку.
— Все-таки узнал меня, милый! Спасибо тебе! — растроганно промолвил он.
Теодосий выдернул руку, притянул его к себе и поцеловал в лоб.
— Да благословит тебя господь, Костадин! Да пошлет он тебе довольство и счастье! — сказал он.
По лицу статного кастрофилакта пробежала тень.
— Довольство и счастье, милый Теодосий? — переспросил он задумчиво и вздохнул. — Дай бог, дай бог!
Потом, въезжая рядом с Теодосием под свод башни, уже веселее прибавил:
— Едем скорей! Меня царь ждет. Сегодня ты — мой гость, я тебя не отпущу. И сестра твоя Елена тоже в Царевце.
— Сестра моя в Царевце? — удивился Теодосий, строго взглянув на боярина. — В отцовском доме запах ладана не успел выветриться после похорон, а она уж его покинула!
Они выехали из-под свода, и ворота за ними закрылись. Монахи, с отцом Герасимом во главе, слуги и ремесленники, снова сбившись в кучу между всадниками, беседовали с ними. Факел некоторое время качался вверх и вниз, потом застыл на месте. Державший его воин подошел к кастрофилакту.
— Что делать с горожанами и монахами, воевода? — спросил он, бодро глядя в глаза боярину.
Тот немного подумал.
— Царским приказом воспрещен вход в Царевец и выход из него сегодня ночью, — тихо промолвил он. — Всем без исключения: от великого боярина до последнего отрока... Вот что, Игнат: оставь их в башне. Пусть они вашими гостями будут. А завтра, как только зазвонят к заутрене, выведи их через Малые ropvra и отпусти по домам. Накормите их, напоите, как полагается. Царь хочет, чтоб вы веселились. Вам принесли вина?
— Принесли, принесли! —весело ответил воин. — Да здравствует царь! — воскликнул он.
— Да здравствует Иван-Александр! — закричали остальные воины, высыпавшие из башни в таком же веселом настроении.
— Да здравствует и новообращенная царица! — вдруг послышался дерзкий голос.
Остальные переглянулись, засмеялись, стали перешептываться, поглядывая на воеводу.
Кастрофилакт внимательно посмотрел на них.
— Не спросивши броду, не суйся в воду, Продан,—промолвил он. — Не к месту речь твоя. Какой царице здравствовать, не знаю, а только ваше дело нынче ночью одно— кричать: «Да здравствует Иван-Александр!» Слышите?
— Слышим! Слышим! — отвечали воины.
Махнув рукой в сторону башни, боярин направил коня к темному проходу, отлого поднимающемуся в гору между двух стен. Одной рукой он взялся за поводья своего коня, другой — за поводья Теодосиева.
— Едем, милый, — сказал он своему мотчаливому спутнику. — Ты слышал, каков царский приказ? Хочешь не хочешь, придется тебе ночевать в Царевце. А почему сестра твоя Елена здесь, об этом ты узнаешь и от меня и от нее. Все узнаешь, все.
Теодосий ничего не ответил. Белый жеребец кастро-филакта и покрытый пылью вороной конь Теодосия дружно зашагали по дороге; остальные всадники двинулись за ними. Слева от прохода обозначились очертания темного холма, увенчанного белым зданием. Вдруг наверху ударил колокол. В сгустившемся ночном мраке звон этот прозвучал одиноко, странно. Через мгновенье издали ему ответил другой, более звонкий и радостный.
б. В ЦАРЕВЦЕ
Первый колокол находился на высокой белой колокольне, при виде которой Теодосий не удержался от слез, а второй принадлежал дворцовой церкви св. Петки. Вскоре к их пению присоединили свои голоса колокольни нижнего города. По звуку и направлению можно было различить, какой церкви принадлежит тот или иной голос. Почти тут же рядом, за патриаршей церковью, раздалось низкое гуденье Сорока мучеников, а откуда-то издалека долетал частый певучий перезвон св. Димитра, за рекой, и Митрополичьей. Некоторое время колокола звучали то хором, то один за другим, потом стали замолкать в том же порядке, как начинали, и продолжал звонить только колокол св. Петки, взывая к кому-то мерными, торжественными ударами. И словно по данному знаку, на крепостных башнях вспыхнули яркие огни, взметнув красные языки в темную синеву ночного неба.
Когда кони выехали вместе к подножию холма, боярин Костадин выпустил поводья Теодосиева коня. Здесь дорога как раз огибала колокольню церкви Вознесения Христова. В церкви и в самих патриарших палатах дрожали огоньки. А впереди, там, где находился царский дворец, алым заревом играло сияние сотен свечей и факелов. Меж темных ветвей виднелись тут освещенные окна, там кусок крепостной стены, по которому бродили тени. Ночь была тиха, но временами с Янтры тянуло холодом и ветер доносил глухое клокотанье реки.
— Брат Теодосий, — тихо промолвил кастрофилакт, указывая на дворец впереди. — Ты слышишь колокол? Знаешь, что совершается нынче ночью в Царевце?
Он вздохнул и, не дожидаясь ответа, воскликнул:
— Счастлив ты, счастлив и блажен! С ангелами и праведниками божьими беседуешь. Что подумал, то у тебя на устах: ты не пятнаешь сердца своего греховными помыслами и делами. А я-то, горький!
Он остановился, прислушался.
— Едем, Теодосий! Пора. Царь не может без меня. Да и патриарх, кажется, вышел из дворца, к святой Петке идет. Верно, крещение окончено.
Потом, наклонившись к Теодосию, стал шептать ему на ухо:
— Раз уж я начал, расскажу все. Слышал ты о Саре, еврейке, по которой царь вот уж полгода с ума сходит? Да что я спрашиваю! Откуда тебе знать? .. Так вот, сегодня ее во дворце крестят; там и владыка со всем своим клиром, и логофет 1
Филипп с женой — крестные отец с матерью, и кого только нет! .. Как обряд кончится, царь пойдет с ней к святой Петке — венчаться и на царство свою молодую жену короновать. Еврейка на болгарском престоле! Где это слыхано? Где это видано?— Да, Костадин, в великий соблазн впал царь Иоанн-Александр! — промолвил, помолчав, Теодосий. — Но неужели нет благочестивых мужей, чтоб удержать его, вразумить? Что же смотрят великие бояре?2 Что смотрит патриарх?
— Что смотрят, спрашиваешь? —опять зашептал с горечью боярин. — Позавчера Боярский совет и патриарх не дали царю развода с первой женой, и бояре отказались признать еврейку царицей. А сам царь молчал, не гневался ни на кого, словно тихий ангел его осенил. От страха ли, от стыда ли он и Сару из Тырнова услал. Но знаешь, Теодосий, чем кончилось? Пока все вместе держались — сильны были, а разделились — другим ветром подуло. Кому царь пронии увеличил, кому подарки 33
34 послал; кто малодушней, того Душаном, зятем своим, припугнул, а легковерных и простой народ застращал тем, что от престола отречется и в монастырь уйдет. Один только не склонил израненной в честном бою седой головы своей: протосеваст Панчу. Говорят, заперся у себя дома на Трапезице — не ест, не пьет. Того и гляди заболеет с горя.— А ты, Костадин? — спросил Теодосий.
Кастрофилакт, тяжело вздохнув, опустил голову.
— Что же мне делать? Идти против царя? Бунтовать народ? — еле слышно возразил он. — А что будет с государством, с Болгарией? Или лить воду на мельницу сербиянки Неды? Думал я, думал, голову себе ломал и в конце концов решил: с ним беда, а без него еще хуже! Да и дал Ивану-Александру клятву верности. И слово свое сдержу, — выпрямившись, уже громко прибавил он. — Но тяжко мне. И прежнюю царицу жаль. Нынче же ночью, когда царь венчается, колесница доставит ее в женскую лавру Пресвятой богородицы Темнис-ской. Вчера — царица, сегодня — инокиня!
— Дай бог ей мирного жития в новом месте! — соболезнующе промолвил Теодосий. — А с детьми своими царь как думает поступить?
— Царские дети останутся во дворце; с ними он не будет разлучаться. Но старших он на время удалил, пока венчанье не кончится. Михаила-Асеня с молодой женой послали к тетке его, сербской королеве Елене; а Иван-Асень — в Несебыре, у родственника их Синадина. Здесь только маленький Срацюшр, с матерью вместе плачет, да Кератамар. Ради нее, милый, и сестра твоя тут. Они хоть и не однолетки, да царевна очень ее любит. Сам царь за боярышней послал. Видишь вон то узкое окно, что одно с этой стороны дворца светится? Там теперь царица Теодора, а сестра твоя с детьми ее богу молится и слезы покинутой царице утирает.
Промолвив это дрожащим голосом, кастрофилакт показал на освещенный дворец. Они находились на пригорке, откуда все было хорошо видно и слышно. В самом деле, тогда как в левой части дворца были освещены все окна, в правой светилось только одно. Там и сияния никакого не было; весь шум и блеск сосредоточились слева, где на дворах и деревянных галереях мелькали человеческие тени. У самых ворот ограды расхаживали царские телохранители; было видно, как они время от времени останавливаются, черпают кружками из открытых бочек и жадно пьют. Возле одной сторожевой будки горела дегтярная веха, раскидывая огненные брызги, от которых распространялся сильный чад и загоралась сухая трава вокруг.
— Вот царь обрадуется, когда увидит тебя, Теодо-сий! — сказал кастрофилакт, и лицо его посветлело. — После того как умер твой отец — царство ему небесное! — он несколько раз спрашивал о тебе: где ты? Почему не возвращаешься в Тырново? Твоя слава дошла до него. Въедем во двор; как только он покажется, я сообщу ему радостную новость.
Боярин уже дернул поводья, но Теодосий, осторожно положив руку ему на плечо, прошептал:
— Не торопись, Костадин. Подожи.и немного. Царю сейчас не до меня. Да и как предстану я перед ним весь в пыли, усталый с дороги? Мне никого не хочется видеть, а хотелось бы уйти куда-нибудь подальше и помолиться богу — о царе и царице. Я привык к тишине и одиночеству, Костадин.
Последние слова Теодосий произнес таким слабым голосом, что добрые глаза кастрофилакта с участием остановились на нем.
— Да здоров ли ты, милый? — осведомился он и поспешно прибавил: — Я не скажу ничего. Только отведу тебя к сестре твоей — повидаться, и потом иди, отдыхай в моей опочивальне.
Теодосий молча кивнул головой и тронул коня вслед за кастрофил актом. «Чего они радуются, шумят, снуют во все стороны? — недоумевал он, глядя на дворец. — Царь, царица ...» Перед умственным взором его промчался целый вихрь бледных образов, мелькнувших, словно гонимые ветром искры, и тотчас исчезнувших во мраке. «Кто они такие? Что за люди? — прозвучал голос внутри него. — Христолюбивые и благоверные самодержцы всех болгар, поставленные богом над болгарским народом? .. » «Да, да, — подтвердил он. — Это нужно, необходимо для государства, для соборной болгарской церкви, для народа. Как же без них?.. » «Нет, нет! — перебил прежний голос и, словно вторя ему, послышался отдаленный удар грома. — В глазах господа бога, перед престолом всевышнего какова цена их? Воссияет ли слава земного царя в песнопениях херувимских, прозвучит ли в трубах, возглашающих мир и любовь? Царь земной, к тебе вещает голос! Отвечай, ибо кому много дано, с того много и спросится, а земной владыка—должник небесного». «Это о Саре, о еврейке», — подумал Теодосий с трепещущим сердцем, и образ белолицей боярыни мелькнул перед ним. «Мне отмщение, я воздам!» — загремел страшный голос и тотчас умолк, а в груди у Теодосия все перевернулось: от безнадежной скорби сердце его сжалось в ком. «Господи, господи! — мысленно взмолился он, чувствуя, что последние силы покидают его, так горьки были слова его молитвы и так пламенна мольба о всепрощении. — Прости впавшим в прегрешения, прости соблазненным, прости опутанным страстями земными и не воздавай злом престолу и народу! Человек слаб, а лукавый силен!»
— Теодосий, милый, — послышался голос за его спиной. — Подайся назад! Патриарх идет.
— Где царь, где царь? Покажи, Костадин!—дрожащим голосом спросил Теодосий, только тут поняв, чем вызваны и его теперешняя душевная мука и слезы, пролитые днем, а главное, кому принадлежал голос, только что прозвучавший в душе его. Словно с глаз его упала повязка и он узрел невидимые пути провидения — узрел их и узнал, куда они ведут. Перст божий указал ему путь в Тырново, и тот же перст указывает ему теперь на Ца-ревец, подобно тому как некогда Лоту послужила указанием гибель Содома и Гоморры.
«Горе тебе, Вавилон, город крепкий!» — вспомнил он слова пророка. Ему показалось, что прорицание это относится к Тырнову, к Царевцу, и страх и смущение овладели его душой. «Да не будет день сей последним днем милосердия божия!»
— Царь? Где царь? — снова прошептал Теодосий, ища глазами Костадина.
Но в это время из открытых ворот потянулась длинная процессия, состоящая из священников, дьяконов и иноков, с патриархом во главе; кастрофилакт, с которым оживленно разговаривали несколько воинов, оказался по ту сторону. Патриарх с клиром спешили к освещенному двору, откуда слышался шум, и поэтому не обратили особенного внимания на незнакомого изможденного монаха, пытающегося пробраться через запруженную шествием дорогу. Рядом с Теодосием, одетым в пыльную черную рясу, они производили впечатление царей-волхвов, так пестры и богаты были их одежды и плывшие над их головами хоругви и кресты. Патриарх, низенький, худенький старичок с желтым, пергаментным лицом и безжизненным взглядом, неподвижно устремленным в одну точку впереди, еле передвигал ноги под тяжестью покрытой черными крестами длинной мантии и надвинутой на самые брови митры. Два богатырски сложенных дьякона поддерживали его под локти, а впереди и по бокам позвякивали кадильницы, испуская густыми клубами дым ладана. Сопровождавшие процессию церковные служки оттеснили Теодосия на прежнее место, к сторожевой будке, и ему пришлось дожидаться, когда пройдут последние монахи, чтобы пройти в ворота. Оставив коня у воинов, он смешался с наполнившей дворцовый двор толпой.
Усталый с дороги и вследствие пережитых волнений, он отдался приливу и отливу толпы, ища глазами то кастрофилакта, то царя. Кастрофилакт куда-то исчез, а царь должен был появиться в распахнутых настежь больших дверях в глубине двора. Все глядели в ту сторону; возле этих дверей толпились бояре, воеводы с вороновыми перьями на шлемах, царские телохранители, вооруженные особенными кривыми секирами на длинных древках. От золота, драгоценных камней, шитья шло такое сияние, что было светло, как днем. Но главным источником света являлись окна второго этажа, большею частью открытые, со свешивающимися вниз коврами, узкими и пестрыми, как священнические епитрахили. На галереях развевались длинные красные знамена с изображением льва. Разбуженные голуби, тревожно воркуя, летали во все стороны над головами толпы или садились на выступающие углы крыши.
Вместе со следовавшими за патриархом иноками Теодосий добрался до открытых дверей, и почти в ту же минуту оттуда вышли несколько рослых воинов в островерхих шлемах, широких нашейниках и чешуйчатой броне. Как только они показались на верхней ступени, бояре и воеводы расступились в стороны, образовав перед дверями проход. В проходе остановился патриарх со священниками в златожелтых фелонях. В руке у патриарха зазвенело кадило, из которого шли такие густые облака ладана, что перед глазами присутствующих словно возникла завеса. Патриарх запел слабым голосом; дьяконы, вместе со священниками, подхватили низким гнусавым речитативом. Вдруг патриарх, склонив голову, слегка замахал кадилом, и бояре, воеводы, все присутствующие поклонились — кто в пояс, а кто в землю.
Когда Теодосий поднял глаза после поклона, на площадке перед дверями стояли мужчина и женщина в ярких багряницах. Это были Иоанн-Александр и его жена; она стояла слева от царя, красная как пион, стыдливо опустив глаза в землю; Теодосий узнал в ней белолицую боярыню.
Иоанн-Александр поклонился патриарху, потом — не так низко — боярам и воеводам.
Это был высокий здоровый мужчина, румяный как девушка, с волосами, чуть тронутыми сединой. К его красивому круглому лицу с раздвоенной бородой очень шла золотая корона, похожая на митру патриарха, осыпанная зелеными и красными каменьями, украшенная двумя жемчужными подвесками по бокам. Багряница, облекавшая его крупную, упитанную фигуру, была вся в крестиках, шитых жемчугом. Через левую руку его свешивался конец перекрещенного на груди златотканного шарфа, а правая держала у самого плеча скипетр. Кланяясь, Иоанн-Александр опустил скипетр ниже серебряного распятия патриарха и принял от^ последнего продолговатый красный мешочек с черной землей, как символ преходящего характера земной власти. При этом он поцеловал патриарху руку и, улыбнувшись, что-то сказал ему на ухо. Тогда патриарх повернулся к еврейке и благословил ее, произнеся при этом нарочито громким голосом:
— Будь благословенна ныне, присно и вовеки, раба божия новообращенная Теодора!
Он сделал два шага по направлению к ней. Сара еще сильней покраснела, но, подняв свои длинные ресницы, поглядела на старца. Глаза у нее были действительно прекрасные. Они сияли, подернутые влагой, словно глядели из глуби двух прозрачных колодцев. От жары или от волнения на верхней губе ее, слегка выпяченной вперед, блестели капельки пота. Слушая обращенные к ней слова патриарха, она не выдержала и опять опустила глаза. Багряница ее была еще гуще усыпана жемчугом
и драгоценными каменьями. Все ее тело было завернуто, словно в лист, в длинный алый плащ на желтой подкладке, с крупными сапфирами вместо пуговиц. Маленькие ножки в черных башмачках выглядывали из-под сборчатого платья. Но в то время как на царе тяжелые богатые одежды сидели свободно, легко и удобно, на ней они производили впечатление чего-то непривычного, стесняли ее, как ребенка новый костюм. Но ее тяготил и обременял не только царский наряд. Ее голову еще не украшала корона, но в гладко причесанные волосы были вплетены три нити мелкого жемчуга, обвивавшиеся и вокруг шеи. Уши ее казались совсем маленькими благодаря большим звездообразным серьгам, осыпанным жемчужной пылью, от одного уха до другого тянулся серебряный подбородник. При каждом повороте головы тонкие чешуйки чистого серебра звенели, как кимвалы. Обрамленное серебряными украшениями, лицо ее казалось детским, кукольным.
Наконец патриарх окончил свою речь. Сара наклонилась и горячо поцеловала поднесенное им распятие. Потом подняла голову и окинула взглядом разноцветное море плащей, священнических облачений и позолоченных лат. Взгляд этот был такой же боязливый и в то же время гордый, как тогда на дороге, при встрече с Теодо-сием и отцом Герасимом.
Царь и Сара спустились по ступенькам и медленно пошли за патриархом, который пятился лицом к ним, непрерывно им кадя. За царской четой толпились воеводы, бояре, царедворцы обоего пола — один другого нарядней, пышней разодетые. Особенно бросалея в глаза коренастый, толстый боярин в зеленом плаще, гордо выступавший позади царя. Рядом с ним шла такая же толстая и разряженная боярыня, неся на золотом подносе корону царицы. Это .были посаженые родители царской четы и крестные родители Сары — логофет Филипп с женой Деспиной. ^
Глядя из-за монашеских спин на счастливые лица Иоанна-Александра и Сары и напрасно ища среди воевод кастрофилакта Костадина, Теодосий чувствовал, что силы оставляют его. Он представлял себе, как он закричал бы, как все обернулись бы к нему, как после первого же его слова царь приказал бы запереть его, объявив сумасшедшим. «Да и в самом деле, надо быть сумасшедшим, чтобы думать, что царь отошлет еврейку обратно в Жидовское село пересчитывать отцовские червояцы, а сам посыплет пеплом главу», — говорил он себе, в то же время обвиняя себя в трусости, малодушии. Однако он чувствовал, что не страх, а какая-то другая причина мешает ему произнести перед владыкой земные слова обличения. «Я отвык от людей, от людской сутолоки, — размышлял он, качая головой. — Одно дело молиться о прегрешениях человеческих, другое — быть судьей в их делах». Когда звучал тот страшный голос и ему казалось, что грех, совершенный Иоанном-Александром, навлекает небесное возмездие на Тырново и болгарский народ, все было ясно: он знал, что ему делать, что говорить. А теперь — иное дело. Царь и Сара стояли перед ним во плоти; они казались совсем другими: земньши, близкими; поэтому корить и обличать их было гораздо труднее. Сколько он ни вематривался в лицо царя, на нем нельзя было прочесть, ничего, кроме обычных человеческих грехов. Да и Сара не производила впечатления иноверки: хорошенькое девичье личико ее так мило краснело от посторонних взглядов.
Вдруг в толпе произошло движение, все вытянули шею, стараясь что-то получше рассмотреть.
— Панчу, Панчу протосеваст, — послышались голоса.
Теодосий поглядел на царскую чету и чуть не вскрикнул от радости: боярин Костадин, наклонившись, что-то говорил на ухо царю, а тот, нахмурившись, глядел налево, в сторону неосвещенной части дворца. Оттуда подходил высокий старик в темносиней боярской одежде, без шапки. Это в самом деле был протосеваст Панчу, но до того изменившийся, одряхлевший, что в нем трудно было узнать того самого боярина, который испугал Михаила-Асеня своим пророчеством на постоялом дворе у Большого рва. Правой рукой он опирался на высокий посох, а левую положил на плечо четырнадцати — пятнадцатилетнего подростка с круглым румяным, как петровское яблочко, лицом и шустрыми, задорными глазами. Только взгляд у старого боярина был такой же прямой и острый, как прежде, да над бровью все так же алел шрам старой раны.
В десяти шагах от царя протосеваст остановился, снял руку с плеча хорошенького мальчика и поклонился.
— Вот я, царь! — произнес он голосом, еще не утратившим былой силы; только нижняя губа у него была как-то перекошена на сторону и слова он произносил не совсем отчетливо. — Прикажи меня связать и посадить в темницу! Или снести старому Панчу с плеч непокорную голову! Я — больше не протосеваст и не великий боярин. Возьми перстень с печатью!
И, сняв с пальца правой руки крупный перстень, он отдал его подростку. Тот покорно отнес перстень царю и с поклоном вернулся на свое место.
— Не искушай бога и царя, Панчу! — заговорил толстый красный логофет Филипп, с трудом переводя дух через каждые два-три слова. — У царя есть верные слуги... чтоб удалить тебя из крепости... ежели будет на то воля самодержца ... Ступай своей дорогой! Не задерживай свадебной процессии!
Панчу вперил в него свой острый взгляд.
— Не бога искушаю я, а тебя, Филипп, и великих бояр, слово свое не сдержавших! Пусть сам господь судит вас на праведном суде своем! Мой путь — божий путь, и вы мне не указ. А ты, Александр, — повернулся он к царю, — решай, погибнуть мне или жить вдали от Царевца. Что я тебе в совете говорил, на том и ныне стою: введи пресветлую христолюбивую царицу Теодору в покои свои, а эту женщину отошли туда, откуда пришла, как честь и вера православная повелевают.
Он поднял посох и указал им на Сару, ни на миг не' спуская глаз с Иоанна-Александра. Сара, побледнев, испуганной птицей прильнула к мужу. Царь наклонился и что-то сказал ей; жена логофета тоже стала ей что-то говорить, кидая злобные взгляды на старого боярина.
— Стыдно, стыдно, Панчу! — послышались крики в толпе бояр, и шитые золотом, драгоценные плащи зашевелились.
Иоанн-Александр поднял голову.
— Не будь ты так стар, протосеваст, и не имей вот этой раны на лбу, нынче же ночью за такие речи полетел бы стремглав в Янтру, — спокойно, но твердо промолвил царь. — Ступай в башню! Завтра узнаешь мою царскую волю.
— Завтра, Александр? — возразил Панчу и остановился. — Когда взойдет солнце, не будет больше прото-севаста и боярина, а только чернец и раб божий. Великая лавра Сорока мучеников станет моим убежищем.
— Что ты грубишь царю, старик? — послышался суровый голос протовестиария Раксина, который только что вышел, один, паследним из дверей, глядя на Панчу сердито, враждебно, как в горнице Хубавелы. — Коли ты бунтовщик и смутьян, воины тебя и из царской пресвятой лавры вырвут. А другого такого бунтовщика и смутьяна еще свет не видывал! Прикажи, царь, — обернулся он к Иоанну-Александру с поклоном, — прикажи тотчас бросить его в темницу! Панчу был у прежней царицы и о чем-то с ней говорил! Ее протокелиот 35
Драган клятвенно уверяет, что он уговаривал ее не идти в монастырь, а бежать к ее отцу Иванку Басарабу в Валахию.— С чьего ведома ходил ты к Теодоре, протосеваст?-спросил Иоанн-Александр, грозно глядя на боярина.
Царь даже в лице изменился: прежде румяный, он вдруг пожелтел, как сухоцвет.
— Эх, царь! Кабы ты видел, как царица целует детей своих, как убивается, у тебя сердце сжалось бы, — после небольшого молчания ответил Панчу, качая головой. — Как в писании сказано: «Голос слышен в Раме; Рахиль плачет о детях своих и не мож<ет утешиться». Да, Александр, я был у царицы. А почему бы мне не быть? Ничего я ей не говорил, а только горе ее почтить хотел. Игрил, Игрил, где ты? — вдруг крикнул старик, ища глазами миловидного отрока и не находя его возле себя.
На лице старика выразилось беспокойство. У него, видимо, даже ослабли колени, и это заставило его сильней опереться на посох. Но он опять обернулся к царю, который говорил о чем-то с Филиппом.
— Какова бы ни была твоя воля, Александр, я буду ждать ее в башне. Только еще одно выслушай от старого протосеваста. Крепко держи скипетр и не разделяй силы Болгарии! Скоро, скоро они понадобятся, да будет господь нам защитой! Кровь, кровь польется, христианская кровь! С юга надвигается гроза...
Протосеваст с такой стремительностью поднял вверх свободную руку и указал направление, что все как один посмотрели в ту сторону.
— О какой крови ты говоришь, Панчу? — спросил царь, все так же сердито глядя на него. — Только что выступал моим судьей, а теперь вздумал пугать меня пророчествами? И что это за намеки на силы Болгарии, которых нельзя разделять? Я царь, поставленный от бога, и дам отчет владыке небесному, а не тебе.
Голос царя звучал грозно и гневно. Покраснев, как собственная багряница, Иоанн-Александр замахнулся на старика скипетром, хотя тот стоял довольно далеко.
— Кастрофилакт! — позвал он воеводу Костадина.— Отведи старого боярина в башню и приставь к нему стражу! А завтра чуть свет отправь его в Крестец! Хочет в монахи — пускай пострижется где ему угодно: в Бачкове, у святого Иоанна или в Зографе, — только не в Тырнове! Мне под стенами Царевца не нужны ни судьи, ни прорицатели, — закончил царь, опять хмуро поглядев на старого протосеваста, который стоял, опустив глаза, с трясущейся головой и дрожащей рукой, в которой был посох.
Патриарх опять замахал кадилом, и кастрофилакт Костадин с добрым, похожим на девичье, лицом направился к протосевасту, как вдруг со стороны дворца послышалось испуганное голубиное воркованье, громче прежнего, и вслед за тем несколько птиц заметались во все стороны над самыми головами толпы, словно ища у людей защиты от какого-то преследователя. Многие бояре, особенно из числа любителей птицеловства, на минуту забыли о торжестве и устремили взгляд вверх. В это мгновенье словно прямо с неба слетела и вонзилась в землю у самых ног Сары маленькая, будто игрушечная, украшенная зеленым тетеревиным пером, стрелка. Еврейка и окружавшие ее боярыни с испуганным криком отпрянули, а бояре и воеводы схватились за мечи. Но, прежде чем кто-либо успел опомниться и сообразить, откуда взялась стрела, что-то тяжелое затрепетало в воздухе и упало на это же самое место.
— Голубь! — послышались голоса, и некоторые бояре кинулись подымать упавшую птицу.
У ног Сары лежал большой белый голубь с произен-ной грудью. В ране, откуда яркой струйкой текла кровь, торчал обломок стрелы, в точности похожей на первую. Птица была еще жива и трепыхалась с глухим воркованьем, волоча по земле сломанные при падении крылья. Когда бояре кинулись к ней, она подскочила, собрав последние силы, и из ее пронзенного горла хлынула кровь. Несколько капель упало на расшитый золотом подол Сариного платья.
— Кровь, кровь! — в испуге закричала молодая царица. Глядя широко раскрытыми глазами на уже мертвого голубя и пятна крови на своем платье, она приподняла двумя пальцами багряницу и стала ее трясти, словно желая стряхнуть дурную примету.
— Поднимите птицу! — строго сказал Иоанн-Александр подбежавшим. Потом, грозно глядя вокруг, глухо промолвил: — Кто это стрелял? Видно, метил в меня или в царицу? Раксин, Костадин, схватите злодея, — живого или мертвого!
В толпе зашептались, зашевелились.
— Эй, Костадин, пойди-ка сюда, — послышалось из группы малых бояр 1 — Не этот ли вот мерзавец пустил стрелу?
— Он, он. И лук у него. Не лук, а детская игрушка.
— Да ведь это Панчев внук и воспитанник Игрил! — удивленно, растерянно воскликнул кто-то.
При слове «Панчев» шум утих, и все взгляды устремились к группе бояр, которые, то и дело оборачиваясь, тащили кого-то к царю. Но больше всех удивлен и растерян был, видимо, сам протосеваст.
— Игрил! — с болью в голосе воскликнул он, когда тащившие вытолкнули вперед миловидного румяного подростка. — Господи боже! Неужели это сделал ты, мой мальчик?
Подросток стоял перед толпой испуганный, но живые черные глаза его так и сверкали сквозь опущенные ресницы, шныряя вокруг. В руках у него на самом деле был хорошенький маленький лук.
— И эта стрела из Панчева дома, — злобно прошипела боярыня Деспина.
— Панчева работа, ясное дело, — громко поддержал Раксин, глядя на царя, который тихо успокаивал бледную, испуганную молодую.
Вдруг Панчу выпрямился во весь рост. Подойдя к внуку, он поднял посох над его головой.
— Это ты стрелял, негодный? Говори!
— Я, дедушка, — ответил тот и уже смело тряхнул головой. 36
Посох протосеваста опустился, но не на голову подростка, а на землю.
— Господи боже, Игрил! Ты и себя и честь мою погубил, сынок, — подавленно пробормотал протосеваст, опустив голову.
Весь гнев его пропал; гордая, осанистая фигура словно переломилась пополам. Он пошатнулся и, если б его не поддержал кастрофилакт Костадин, рухнул бы на землю посреди двора. Но он победил слабость и, еще дрожа, все же поднял голову. Блуждающий взгляд его опять устремился к подростку, который глядел на него испуганно, ломая на куски свой маленький лук.
— Кого ты хотел убить? В кого пускал... свою стрелу? — заплетающимся языком спросил Панчу.
Мальчик с удивлением поглядел на деда.
— Убить? Если б я захотел убить. дедушка, так уж не промахнулся бы, — ответил он, гордо глядя на царя и бояр. — У меня верный глаз.
— Тогда зачем же ты метнул стрелу к ногам царицы и ранил голубя? — строго спросил воевода Костадин.
Игрил доломал свой лук и кинул обломки на землю. Дерзко поглядев на Костадина, он вперился сверкающими глазами в Сару. Потом, подняв руку, показал на нее.
— Чтоб испугать Сару, мачеху, — крикнул он со злостью.— Пусть она тоже поплачет, как царевич Срацимир. Я слышал, как он мучается, кричит: «Не хочу мачехи! Не надо Сары!» Вот зачем! Вот зачем!
И он топнул НОГОЙ.
Со всех сторон поднялся страшный шум. Нельзя было разобрать ни слова, в общей сумятице никто не мог понять, что ему говорят, но все глядели с невольной жалостью на пылкого подростка, который продолжал что-то кричать до тех пор, пока Костадин не зажал ему рот ладонью и воины не связали ему руки за спиной.
— В темницу! Царь приказал: в темницу! — крикну.'! Раксии кастрофилакту, который держал подростка, сам бледный как смерть.
Шум и гомон покрыло пение священников и дьяконов. Вновь зазвенело кадило в руках патриарха.
— Царь направляется в церковь! — раздались голоса, и окружавшие подростка малые бояре двинулись вслед за иноками и великими боярами.
Подросток стоял теперь, прислонившись к стене дворца, бледный, со связанными руками. Глаза у него горели, как у пойманного волчонка. Он, видимо, готов был заплакать, но кусал себе губы и хмурил изогнутые, как у девушки, брови, повторяя:
— В темницу, в темницу! Ну, ведите же меня! Дедушка, дедушка! — вдруг воскликнул он, поглядев на старого боярина, который не двигался с места, и тут только слезы хлынули у него из глаз.
Так как руки его были связаны, он не мог отереть эти слезы: они потекли по его красивому лицу прямо на одежду.
— Ты сердишься, что я опять набедокурил?
Протосеваст поглядел на него долгим мутным взглядом, сделал шаг по направлению к нему и еле слышно промолвил:
— Весь в меня, сумасшедший!
Он хотел улыбнуться, но вдруг выпустил посох и повалился навзничь на плиты двора.
— Дедушка! Милый! —как безумный, закричал Иг-рил.
Хоть и связанный, он вырвался из рук охраны и упал на неподвижно лежащего старика.
Первый склонился над двумя трепещущими телами Теодосий. Слегка отстранив рыдающего подростка, он поднял голову боярина. Она тяжело завалилась назад, взгляд был безжизненный. Теодосий закрыл мертвому глаза, сложил ему руки крестом на груди, перекрестил его.
— Приими, господи, душу новопреставленного раба твоего Панчу! — тихо промолвил монах и, опустившись на колени, стал читать молитву.
Окончив, Теодосий вытер краем рясы заплаканные глаза и встал. Первое, что он увидел, было доброе лицо кастрофилакта.
— Что, Теодосий? Что, милый? — спросил Коста-дин. — Протосеваст помер?
Теодосий ничего не ответил. В душе его опять поднялся вихрь, промелькнули, как во сне, счастливые лица Иоанна-Александра и Сары, а возле них, повергнутые наземь, в покрытых пылью одеждах — царица-инокиня, старый протосеваст и хорошенький юный Игрил. «Что станется с бедным ребенком в темнице?.. Палачи задушат его и кинут тело в Янтру», — пронзила сердце
Теодосия страшная мысль. И ему стало так мучительно тяжело, что он забыл и о себе, и о Елене, и о том, что теперь ночь, а в Царевце никому не до печали и слез.
Он не слышал громкого благовеста, вдруг раздавшегося с колокольни царской церкви.
6. НОЧНЫЕ ТЕНИ
Над зубцами Балдуиновой башни взошла, вся красная, луна, явившись словно для того, чтобы придать, хоть и с опозданием, особую важность словам Панчу о христианской крови, которая прольется на юге. Скоро, однако, она начала бледнеть, утратила свой зловещий вид и мирно засияла на небе, поднявшись высоко над крепостными бойницами. Словно за время ее восхождения по небосклону из нее вышел весь красный сок, как из спелого гранатового яблока, в которое воткнули нож. Пройдя чистое пространство, она спряталась за густое облако, похожее на щит. Середина облака потемнела, а края его засверкали, словно обшитые золотым галуном. Между облаком и луной, подгоняемыми, казалось, одним и тем же попутным ветром, началось недолгое, но веселое состязание. То луна, выглянув из-за темной облачной пелены, на миг озаряла сонный Царевец и гребни речных волн, то, в свою очередь, облако, разорвавшись, протягивало вперед черную руку и заслоняло небесное око.
За этим состязанием внимательно следил всадник, спускавшийся по узкой дороге между рекой и лесистой окрестностью Девичьей крепости. Он ехал издалека, так как конь его был весь в мыле и хромал на правую заднюю ногу, хлопая полуоторванной подковой. Кто был этот всадник и каков из себя, нельзя было разобрать, так как он весь, с головы до пят, был закутан в похожий на пастушью бурку темный плащ, скрывавший его одежду. А когда он оборачивался назад, чтоб посмотреть на луну, видно было только несколько кудрявых прядей волос да тонкий нос с горбинкой.
Но глядел он не только на небо. Время от времени взгляд его устремлялся и за реку, к Царевцу, скользя от огней к освещенным окнам дворца. Переезжая вброд Ксилохорский ручей, он подождал, пока конь напьется холодной воды, а сам в это время долго смотрел на крепость, тревожно вслушиваясь в колокольный звон и неясный шум, доносившийся оттуда. Казалось, он был до того поглощен своими мыслями, что не замечал ни усталости коня, ни того, что тот хромает. Дав ему напиться, он тотчас снова погнал его во весь дух. Но в том месте, где дорога поворачивала к Гарвану и впереди зачернела огромная Трапезица, конь споткнулся, чуть не скинув хозяина на землю. Всадник проворно соскочил и несколько раз ударил животное по ноздрям. Потом наклонился, осмотрел копыто и дальше повел коня в поводу. Животное покорно пошло за ним, сильно хромая.
Неизвестный зашагал вдоль ограды св. Димитра и стены нижнего города, спускавшейся с самого высокого места Трапезицы к Янтре. Войдя в проход между Трапе-зицей и Гарваном, в тень, отбрасываемую крепостью, он пошел как будто спокойнее. Дальше дорога поворачивала налево, к Трапезице, склоны которой казались совсем черными. Вскоре неизвестный подошел к группе слабо освещенных низких домишек, ютившихся у самого берега Янтры и принадлежавших к Жидовскому селу, местожительству еврейских купцов и ювелиров.
Миновав несколько кривых уличек, путник остановился возле одной халупы, крупнее других по размерам и лучше освещенной. Ее окружал высокий крепкий забор. Ворота были приоткрыты. Путник толкнул их, вошел сам и ввел коня.
Он был здесь, видимо, не впервые, так как не стал раздумывать, куда ему идти, а без колебаний зашагал по дорожке, вымощенной неровными плитами. Дорожка привела человека и лошадь к цели; это была пристроенная к стене конюшня. Просунув голову в окно, неизвестный увидел при свете месяца привязанного к яслям черного жеребца под высоким красным седлом, как на боярских конях. Почуяв товарища, жеребец поднял голову и вытянул шею к окну; потом с тихим ржаньем опять отвернулся и стал жевать сено. На лице путника выразилось изумление. Не теряя времени, он ввел и свою лошадь в конюшню, привязал ее к яслям, положил ей сена. Потом вышел из конюшни и затворил за собой дверь.
Минуту постоял, размышляя; потом поднял голову, прислушался: где-то близко скрипнула дверь, послышался разговор. Говорили двое. Путник, прижавшись к стене, стал осторожно приближаться. Таким способом он добрался до низкой двери, пробитой в сводчатой каменной нише, к которой вело несколько круглых ступеней. Дверь была полуоткрыта, и на пороге, спиной к путнику, стоял какой-то человек, освещенный из внутреннего помещения глиняным светильником, который высоко держала старческая рука. Человек говорил вполголоса. Роскошный, хотя поношенный зеленоватый плащ и торчавший из-под плаща меч говорили о том, что это боярин. Да и голос его звучал повелительно, высокомерно. Его собеседника, с того места, где притаился путник, не было видно, но последний как будто вовсе им и не интересовался, а смотрел только на боярина, внимательно, напряженно ВСлушиваясь в то, что тот говорит.
— Триста генуэзских дукатов будто три тысячи даешь, разбойник! А знаешь, зачем я в Валахию к Иванку Басарабу еду? — сердито говорил боярин, бренча кошельком, будто пересчитывая деньги.
Другой голос, тихий, старческий, ответил что-то, но что именно, нельзя было разобрать.
— Насчет того, что ты беден, рассказывай кому хочешь, только не мне. Беден! Да у тебя по кафтану даже блохи позолоченные да посеребренные прыгают, — продолжал боярин, перестав бренчать дукатами; видимо, он спрятал кошелек за пазуху. — Ну ладно! Довольно об этом. Приеду, верну тебе вдвое, втрое. Что, не веришь? Неужто заклада не довольно?
Старческий голос опять что-то произнес.
— Заплатить тебе? За что? За кислятину, которой ты меня потчевал вместо вина? Или за прелое сено для коня? Убирайся к черту, старый колдун! Ты думаешь, я не знаю, какие у вас тут ведьмовские дела творятся и бесовские игрища по ночам? Или воображаешь, что ежели одна из ваших иудеек теперь царицей стала, так аллагатор Белослав тебя испугался? — уже крича, закончил боярин, тот самый, что бранился со стражей у ворот Царевца.
С сердитым ворчаньем аллагатор спустился по ступеням и направился к конюшне. Он прошел возле самого путника, не заметив его. Как только' он завернул за угол дома, путник кинулся к ступеням, одним прыжком взлетел на верхнюю и оказался у двери как раз в тот момент, когда она еще не успела закрыться. Он изо всех сил дернул ее и вошел внутрь по пятам старого еврея, только что беседовавшего с боярином.
— Ай! Арон! — испуганно воскликнул старик, обернувшись, и хотел было скрыться в находившуюся в глубине комнаты узенькую дверцу. Но путник схватил его за полу широкого пестрого кафтана, оттащил подальше от обеих дверей и быстро захлопнул входную, а на маленькой опустил щеколду. При этом плащ соскользнул с плеч путника. Он остался в короткой кожаной одежде, расшитой синим галуном.
Это был крепкий, широкоплечий юноша, в рыжих кудрях, с веснушчатым лицом. Страшная бледность его объяснялась, быть может, гневом, но, возможно, это был обычный цвет лица. Немного раскосые, но прекрасные блуждающие глаза его горели темным, злым огнем. В левом ухе было продето медное колечко, а у пояса на железной цепочке висел широкий кривой мясиичий нож. Обнаженные до локтей руки пестрели изображениями звериных и драконьих голов.
Насколько молод и силен был юноша, настолько же старым и дряхлым выглядел его собеседник. Борода у него была такая длинная, что он засовывал ее за широкий, расшитый позументами пояс, который стягивал его пестрый, пышный на груди и плечах кафтан. В этой просторной одежде тощее тело его двигалось словно костлявый палец в большом перстне, а лицо наполовину скрывала белая повязка с черными крапинками, из-за которой торчал большой мясистый нос.
Странен и необычен был также вид комнаты, маленькой, низкой, загроможденной множеством полок и лавок, заваленных молотками и пилами, цветными стеклами, позеленевшими старинными запястьями, всевозможными весами — от самых маленьких до самых крупных — и множеством других предметов. Мерцающий светильник не позволял все рассмотреть, но там были и стенные шкафы, и темные ниши, полные всякой одежды, оружия, воинских доспехов, посуды. Пахло старьем, плесенью, густыми благовониями, которыми были пропитаны наряды.
Старик успел кинуться к столику, на котором блестело несколько больших золотых монет. Он схватил их в горсть и сунул к себе за пазуху.
Наконец юноша заговорил.
— Симантов бен-Аззаи! — гневно промолвил он. — Пять месяцев прошло. Я пришел за обещанным.
— Ай, Арон! Арон! — снова заохал старый еврей и, сжав свое лицо ладонями, закачал головой, словно у него болел зуб. Но глаза его рыскали между сердитым собеседником и маленькой дверью.
— Сара! Где Сара? — вдруг крикнул Арон.
Старик перестал качать головой и осклабился. Губы
его обнажили два черных зуба, острых, как шила.
— Ох! Испугал же ты меня, Арон, испугал старика. Я подумал: сейчас Арон вынет нож и зарежет доброго старого Симантова, который еще отца его, Моисея, знал и о дедушке его слышал. Хе-хе!
— Мне не надо твоих денег. Не стану я из-за них нож свой марать! — возразил юноша, поняв, о чем говорит старик. — Не отдам Сару за все твои дукаты, червонцы и золотые. Где она, говори! Приведи мне ее — и можешь идти, куда вздумается. А иначе — ножом в бок!
Поглядев на старика зловещим взглядом, Арон поднял кривой нож. По блестящему лезвию скользнула светлая полоска.
— Ш... ш ... Арон! — таинственно зашептал Симантов, приложив палец к губам и со страхом глядя на грозный клинок. — Как бы там не услыхали!
— А кто в мидраше? — невольно понизив голос, осведомился Арон и, в свою очередь, устремил взгляд к маленькой двери.
— Равви Шемайя, Гамалиил и старейшины.
— Что они там делают? — спросил юноша уже с тревогой в голосе. — Сегодня суббота.
— Ворожат!—тихо ответил Симантов, оглядываясь по сторонам.
Лицо Арона омрачилось.
— О чем ворожат? — глухо промолвил он. — Окажи, скажи, Симантов! Ты что-то скрываешь. Даже в Борце говорят о том, что царь Александр женился на красивой еврейке и сделал ее царицей. А кто же из наших девушек красивей Сары? Сим антов, Симантов! Я -триста голов овец и сотню телят купил, сегодня пригнать хотел. Да бросил и овец и телят, чтобы только увидеть Сару! Вот как дорога мне внучка твоя! Приведи мне ее сейчас, хоть в одной рубашке, — и я женюсь на ней. Не надо мне ни денег, ни приданого.
Он замолчал, в глазах его заблестели слезы.
— И боярин, который сейчас с тобой разговаривал,
тоже о царице-еврейке толковал. Коли это не Сара, кто же тогда? •
— Арон, Арон, — пролепетал старый еврей, снова закачав головой. — Я знал отца твоего и о деде твоем слышал. Не сердись на старого Симантова!
Он остановился и опять испуганно оглянулся по сторонам, как будто его могли услышать.
— И Сара и не Сара! —таинственно прошептал он.
Арон вздрогнул; глаза его налились кровью и словно
выступили из орбит. Он занес свой нож над головой старика, бормоча какие-то непонятные слова. Бедный Си-мантов совсем обезумел и онемел от страха; и чем ниже опускался над ним нож, тем меньше, тщедушнее, безжизненней становилось его тело, словно он старался укрыться в окладках своей широкой пестрой одежды, исчезнуть в них.
Но Арон опустил нож; оттолкнув старика к стене, он открыл маленькую дверь и ринулся в нее. Потом захлопнул ее, прижался к ней спиной и стал рассматривать, что делается во внутреннем помещении.
Оно было не больше первого и как будто еще темней; в глубине его висела завеса из плотной темной материи, сквозь которую был виден огонь светильников; из-за завесы слышался какой-то глухой говор, словно там молилось много народу или что-то читали вполголоса. Арон, не долго думая, загородил дверь несколькими стульями — их много стояло в комнате рядами — и отдернул завесу.
Вторая горница была просторная, высокая, немного узкая, но длинная, похожая на гроб. Перед окнами, находившимися под самой крышей, горели сальные свечи. Они не столько' освещали, сколько коптили, и от их чада и горящего жира было душно и пахло паленым. А посреди горницы, прямо на полу, покрытом цыновкой, горели две глиняные лампады. Возле этих двух ярких огней сидели кружком на корточках двадцать старых-престарых евреев. Длооные белые бороды и широкие одежды — пестрые, с пышными рукавами — придавали им всем одинаковый вид, словно это сидел один человек, повторенный много раз, в бесчисленных воплощениях. Их внимание было так поглощено каким-то лежащим в центре круга предметом, что они не слышали и не видели вошедшего. Их освещенные снизу лица выражали удивление и благоговение. В глубине горницы был киот, скрытый синей занавеской с шестиконечной звездой; перед ним горел ссмисвечник. Числом семь определялось и расположение свечей под окнами: семь с левой стороны, семь с правой. Из-за низкой перегородки в правом углу доносился шум раздуваемых мехов, и что-то шипело там, словно кипящее масло.
Арон спрятал оружие, словно под влиянием какого-то страха, и, сделав еще несколько шагов, заглянул через плечи стариков в середину круга.
Только тут он увидел, что> там сидит еще один еврей, в котором он узнал равви Шемайю, одетого совсем иначе, чем другие. Его широкая одежда и шапка были белые, только грудь покрывала нечто вроде золотой кольчуги из позументов, с бахромой внизу. Шапка была тоже обшита золотым кантом, а на лбу и на левом плече висели маленькие пергаментные свитки. Перед этим евреем, между двух светильников, лежали три мраморные доски, каждая с особым рисунком: на одной был изображен семисвечник, на другой — семь концентрических кругов, а на средней, самой большой, в которую всматривались и сам равви и старейшины, были высечены лини и, группировавшиеся вокруг десяти точек. Каждая из этих точек была обозначена той или иной буквой еврейского алфавита: правые — белой, левые — красной, средние — синей. Рядом с доской стоял большой ларец, полный белых и черных игральных костей.
В тот момент, когда Арон наклонился над сидящими, старый равви засунул руку в ларец, набрал полную горсть костей и кинул их на доску, шепча при этом какие-то заклинания. Остальные евр еи тоже что-то забормотали и с любопытством вперились в линии и буквы.
Ударившись о доску и подскочив, кости расположились по-разному: большая часть черных упала на цы-новку, а белые сосредоточились на нижнем крае доски, возле десятой синей буквы. Старый Шемайя, опустив свои раскосые глаза, потрогал кости. На лице его изобразилась радость.
— Малкхут! Царство! — пробормотал он и, погладив себе бороду, поглядел на остальных.
Старики зашумели, забормотали все сразу, указывая друг другу на кости. Равви Шемайя, собрав белые и черные кости, отложил их в сторону, достал из коробки новые и кинул их на доску с теми же заклинаниями. В этот раз на цыновку попало немного костей; зато белые, смешавшись с черными, сгруппировались с левой стороны, возле красных букв. Одна^ белая кость задержалась на синей букве в середине рисунка.
Старик наклонился еще стремительней и, схватив дрожащей рукой одинокую белую кость, торжествующе воскликнул:
— Тиферет!
Потом, указывая на красные буквы, продолжал:
— Слава Иегове! Радуйтесь, сыны Израилевы! Уримы и тумимы сочетались, и белые — над мужскими сефиро-тами! Новая Эсфирь победила!
— Эсфирь, Эсфирь! — повторяли один за другим старики, зашевелившись: кто старался получше рассмотреть линии и буквы, кто заговорил с равви Шемайя — взволнованно, но чинно.
Наконец, когда старейшины наговорились и отдали должную дань удивлению, равви Шемайя заботливо убрал уримы с тумимами в ларец и, произнося всякие заклинания и нашептывания, запер его. Потом, постучав по нему тылом руки, встал, кряхтя и охая. Не успел он совсем подняться, как к нему подбежали два высоких молодых еврея, коротко подстриженные и с такими же подвесками на одежде, как у него. Он что-то шепнул им, и они быстро убрали все три доски, а вместо них принесли маленький жертвенник, на котором курились ароматные травы. Они поставили его посередине горницы. Густой дым поднялся к потолку, заклубился между стропил, стал спускаться обратно. Вся комната наполнилась дымной мглой, застелившей лица присутствующих. Старик достал откуда-то большую книгу и принялся быстробыстро читать нечто, не похожее ни на песню, ни на молитву. Всякий раз как он произносил одно слово, все время возвращавшееся и похожее на имя, старики все вместе дружно и настойчиво стучали в пол.
Арон, попрежнему стоявший в стороне, позади стариков, увидел, что по знаку, данному равви, из маленькой комнатки вышли два потных красных человека в желтых кафтанах. Каждый держал в руках восковую куклу величиной с десятилетнего ребенка. У обеих кукол были совершенно одинаковые лица: глаза нарисованы углем, зубы — из просяных зерен. Показалось ли так Арону, или тут действительно было сходство, только лица эти напомнили ему девическое лицо Сары. Кровь снова бросилась ему в голову, и он сжал руки, чтоб не кинуться на стариков и не дать волю своим кулакам. Когда вошедшие приблизились к светильникам, стало видно, как куклы одеты: одна была в еврейском наряде, другая — в пурпурном царском одеянии, усыпанном разноцветными стеклами и монистами; голову второй куклы украшала маленькая золотая корона из фольги.
Круг разомкнулся; вошедшие вступили в него и встали по обе стороны равви Шемайи. Он прекратил чтение и поднял голову. Вдыхая густой дым благовонных курений, старец, сощурившись, поглядел на одну куклу, потом на другую. И вдруг новым, полным страсти и любви голосом запел:
Кто эта —
Блистающая как заря,
Прекрасная как луна,
Светлая как солн це... 37
Старцы повторили эти четыре стиха быстро, нестройно, вразброд, но таким же нежным, дрожащим голосом. Все глаза блестели, все беззубые рты тянулись губами к куклам — словно для того, чтобы запечатлеть поцелуй на их восковых лицах. Но один голос отделился от других, прорыдав:
— Сара, Сара, дочь моя!
Дикий, гневный вопль был ответом на это жалобное восклицание. Прежде чем старцы успели обернуться и сообразить, что случилось, Арон, взлохмаченный, с налитыми кровью глазами и пеной у рта, ворвался в середину круга.
— Сару! Отдайте мне Сару! — взревел он, занеся над равви Шемайей и старейшинами свой мясничий нож.
Старцы кинулись врассыпную. Только старый равви остался на месте да двое с куклами возле него. Вперив в обезумевшего юношу пристальный взгляд опушенных белесыми ресницами глаз, равви дотронулся до его плеча.
— Арон, сын Моисея, — строго промолвил он. — Спрячь нож, если не хочешь, чтобы мое проклятие заставило тебя после смерти повиснуть стремглав между небом и землей, подобно ангелу Шемхазаю, проклятому духом божиим.
— Отдай Сару! — опять крикнул Арон, но рука его стала медленно опускаться вниз.
— Ты будешь проклят и никогда не увидишь теней дедов своих в Ган-Эдеме.
— Сара, Сара!—упавшим голосом промолвил юноша, и рука его бессильно повисла.
— Возьми у него нож, Хаим! — приказал старец одному из молодых левитов 1
Когда Арон остался безоружным, тонкие губы равви Шемайи сжались в подобие улыбки.
— Слушай, Арон, — начал старец, гордо выпрямившись и сверкнув глазами из глубины темных орбит; голос его зазвучал сурово, повелительно. — Что случилось бы, если б шакала соединить со львицей, а орлицу с петухом? Или если б прокаженный воссел на престол Соломонов, а царь царей Соломон встал бы вместо него на перепутье и начал просить кусок хлеба, с горькой маслиной впридачу? Ибо о бен-Израиле сказано: «Все, его преследующие, настигали его в узком месте». Да, горько нам! Кем был Бен-Израиль и кем стал? Лев он был, а стал червь земляной, грязными ногами попираемый. Но пришло время божию народу поднять голову, Арон, хотя бы для этого потребовалось принести жертву: львицу шакалу отдать, а орлицу петуху.
— Сара, Сара! — продолжал причитать нараспев Арон,безнадежно качая головой,словно позабыв про все на свете — и про силу свою и про свою мужскую гордость.
— Ты слыхал о царице Эсфири? — спросил старец.— О той еврейке, что, став женой царя Артаксеркса, спасла Мардохея и народ еврейский от злого Амана?
При слове «царица» по лицу Арона пробежала тень.
— Не мучь меня, равви. Скажи, где Сара. Верни ее мне!
— Отдай ему Сару, отдай Эсфирь! Ишь ты! — воскликнул тщедушный старичок, стоявший возле равви Шемайи. — А что будет с нами, с Бен-Израилем? А?
Старейшины злобно рассмеялись.
— Ради его овец и телят нам от царских милостей отказаться! — прибавил другой. 38
— Только настал на нашей улице праздник: царицей из нашего племени погордиться!
— Чтоб, наконец, и нам, евреям, полегче дышалось!
Все лица раскраснелись; руки, словно жадные когти,
протянулись к бедному Арону, который стоял бледный, как мертвец.
Вдруг он с безумным криком бросился к кукле в багрянице и, прежде чем ему успели помешать, схватил ее. Подержав ее в руках и впившись взглядом в восковое личико, так напоминавшее лицо его Сары, он поднял ее. ввысь и изо всех сил ударил об пол. Кукла разбилась вдребезги, маленькая корона рассыпалась золотой пылью.
От его могучего движения погасли обе лампады, в горнице стало полутемно, и старцы, боясь, как бы Арон не накинулся на них, разбежались во все стороны. Но Арон, видимо, позабыл даже о существовании старейшин. Растолкав тех, кто стоял у него на пути, он в несколько прыжков достиг мал^жой комнатки, словно вихрь распахнул дверь и ворвался внутрь. Там осмотрелся по сторонам, заглянул, встав на четвереньки, под столик, обшарил даже полку, раскидав по всем углам комнаты лежавшую на ней одежду. Наконец силы оставили его, и он, склонившись над столом, казалось еще хранившим следы дукатов и пиастров, заплакал, как ребенок, безнадежно, беспомощно.
Он страдал так нестерпимо, что даже не заметил, как в комнату прокрались два молодых левита. Они крепко-накрепко связали его, причем он даже не сопротивлялся, не повернул головы, не пошевелил рукой. Подвешенный на цепочке светильник слабо мерцал над большой рыжеволосой головой его, которая лежала на столе, лишь слегка пошевеливаясь, словно только что отделенная от туловища. Он не слышал, как в комнату с тысячью предосторожностей прооик Симантов. Старик поглядел на связанного гиганта, теперь безвредного, как грудной младенец, и жалостливо покачал головой.
Вдруг Арон поднял голову. Лицо его было мокро от слез, опухло и раскраснелось. Он впился глазами в старого еврея, но во взгляде его не было ни гнева, ни ненависти.
— Симантов бен-Аззаи, — тихо промолвил он. — Пойди скажи равви Шемайе, чтоб он отпустил меня. Завтра чуть свет я пойду в Царевец, наймусь к царскому палачу.
Понимаешь? В ученики к старому Шимону: головы рубить, мертвые тела со скалы в Янтру кидать. Ступай!
Симантов, выпучив глаза, стал пятиться к двери.
— Ай, Арон, Арон! — скорбно простонал старик, качая головой. — Самаэл лишил тебя разума. Зачем это?
Арон, еще выше подняв голову, тряхнул косматой гривой:
—- Как же еще могу я служить царице ... царице Эсфири?
7. БРАТ И СЕСТРА
Раскинувшееся на вершине двух холмов — Царевца и Трапезицы, по склонам этих холмов и вдоль берега Ян-тры, Тырново невозможно было охватить взглядом. Издали казалось, будто оба холма ощерились бойницами, башнями и зубчатыми крепостными стенами, а нижние кварталы. города живут сами по себе, отдельно от окружающего, от самих крепостей и друг от друга. Жидовское село, находившееся по ту сторону Трапезицы, не доходило до Фряжского города, населенного дубровничанами, генуэзцами и всякими латинянами, а мелкие бояре, зажиточные горожане и ремесленники, составлявшие население Асеневой 39
части, глядели на небо словно из глубокого колодца. Для них солнце, выйдя из-за зубцов Царевца, скоро уходило за низкие купола бояроких церквей Трапезицы, совершив свой дневной переход от крепости к крепости, будто воин, прикрывшийся золотым щитом. Когда жителям надоедало смотреть на серые крепостные стены и голые крутые бока Боярского холма, они обращали взгляд к зеленым дубравам Орлова верха, откуда то и дело доносились звуки охотничьих рогов. Посреди города медленно извивались зеленые воды широкой Янтры, без стремнин и водоворотов, с широкими затонами, в которые гляделись башни Царевца. Тот, кто выходил из этой царской твердыни в Малые ворота, чтобы попасть на тот берег, спускался по высеченной прямо в скале каменной дороге и, перейдя через реку по красивому Царскому мосту, попадал прямо к зеленой лавре Сорока мучеников.Однажды вечером, дней через десять после Сариной свадьбы, по этому мосту шел Теодосий. Бледный, измученный, глядел он на зеленые речные струи. Вода шумела убаюкивающе, пенясь вокруг устоев.
Встречные при виде его изможденного лица отвешивали почтительные поклоны; женщины останавливались, целовали ему руку, просили его благословить их шалунишек, прячущихся за материнскую юбку и норовящих опять просунуть голову сквозь решетку ограды, чтобы поглазеть на течение реки. Иногда он чувствовал, что кто-то целует край его одежды; обернувшись, видел монахов или послушников; они просили, чтоб он рассказал им о Григории Синаите и о своем собственном подвижничестве. Иные умоляли взять их с собой, когда он пойдет обратно в Парорийскую обитель. Были и такие беспокойные души, которые исповедовались ему в грехе гордости и сомнениях.
Теодосий, как ни был утомлен, старался удовлетворить все просьбы: одних благословлял, другим давал наставления и советы, как это делал по отношению к нему самому преподобный. Под влиянием чужих признаний и жалоб он невольно стал копаться в собственной душе. Вспомнил свои мысли и слезы при виде высокой колокольни, и прежние надежды и упования на то, чтобы приобщиться к своим братьям, снова вспыхнули в его душе. Вот он опять печален и одинок; то, что он дает, исчезает, как золотые блестки в куче песка; а ему взамен дают совсем не то, чего он ждал: он словно меняет золото на медь. «Рано вошел я в Город, слишком рано», — сказал он себе, и кроткая мудрость парорийского игумена показалась ему тяжелой, недоступной его духовному пониманию. «Мне надо еще поучиться у преподобного, побыть у него в учениках. Я не умею даже читать по складам».
Так, в размышлениях и в беседе с самим собой и с ближними, он не заметил, как прошел мост, как дорога начала полегоньку подыматься на Трапезицу и по обе стороны каменного пути потянулись два ряда двухэтажных боярских домов, защищенных извне, будто маленькие крепости, полукруглыми решетчатыми окошками на втором этаже и удобными для стрельбы узкими бойницами в нижнем. В каждый дом вела большая железная дверь с медным молотком, а над дверью виднелось маленькое отверстие. Нередко сквозь это отверстие за ним следил чей-то глаз, и из-за двери доносилось еле слышное, при-глушеиное шушуканье.
Только очутившись перед надвратной башней Трапе-зицы, Теодосий оторвался от своих размышлений и огляделся вокруг. Кругом никого уже не было. Он вошел в ворота и стал медленно подыматься в гору. Свернул с главного пути влево, в узкий, тоднко ддл одной повозки, проулок, сжатый с обеих сторон высокими заборами и утопающими в кустах сирени низенькими церквушками. Упоительный аромат сирени плыл ему навстречу от родительского дома, чья красная кровля виднелась между деревьями и крышами других боярских домов. Подойдя к ограде, Теодосий пошел вдоль нее, любуясь пушистыми зелеными сливами на свешивающихся из-за ограды ветвях. В одном месте тропинка раздваивалась: одно ответвление шло дальше вдоль ограды, а другое сворачивало к церкви, крест которой блестел на солнце. Теодосий постоял на распутье, словно раздумывая, куда идти, но в это время за стеной послышался разговор. Один голос принадлежал подростку, и Теодосий сейчас же узнал маленького озорника Игрила. Лицо монаха засветилось добротой и нежностью. Другой голос, принадлежавший взрослой женщине, тихий, ровный, сначала показался Теодосию незнакомым, но Игрил одним своим восклицанием невольно помог ему узнать говорящую.
Игрил, видимо, что-то читал, поминутно останавливаясь и повторяя то или иное слово, чтобы произнести его получше. Теодосий стал внимательно прислушиваться:
— «...и выступил он с Атридами. Сей Ахинеус... Ахил-леус имел своих воинов, которые в то время зваднсь мирмидонцами, а ныне зовутся болгарами», — читал Игрил.
— Сестра Ксения, — перебил он сам себя, видимо обращаясь к своей собеседнице, — это правда?
— Что правда, Игрил? — спросил женский голос.
— Да что болгар раньше мирмидонцами называли и что у них был царь Ахиллеус?
— Наверно, правда, Игрил, коли в книге написано, — помолчав, ответила женщина.
Помолчал и мальчик.
— Дедушка тоже так говорил, — задумчиво промолвил он наконец. — Это бьшо очень, очень давно. Только царя звали не Ахинеус и не Ахиллеус, а Асень. Мирми-донского царя Асенем звали, вот как,
И он, слегка запинаясь, стал читать дальшеГ
— « ...болгарами, числом три тысячи, с военачальниками Патроклом и Нестором. И пошел Ахиллеус сам со своими... воинами... на Илион». Живи я в то время, я бы тоже с Ахиллеусом пошел, — с жаром промолвил мальчик. — У меня есть лук и стрелы. А коня у дедушки взял бы — жеребца белого, как снег. Эх!
Он печально вздохнул.
— А о фени ксе ты слыхала, сестра Ксения? — спросил он через некоторое время.
— Богу я молилась, Игрил. О святых угодниках знаю, а о фениксе нет, — ласково ответила монахиня.
— А я знаю, знаю наизусть, что о фениксе сказано. Вот послушай: «Феникс — красивейшая из всех птиц, — красивей павлина, ибо у павлина лицо золотое или серебряное, а у феникса лицо из якинфа и каменья драгоценного. На голове у него венец, а на ногах красные сапоги, как у царя».
— Райокая птица, сразу видно. На небе живет, видом своим правединков тешит, — сказала женщина, когда мальчик окончил свое сообщение.
Теодосий услышал тихий смех Игрила.
— Эх, сестра Ксения, ты все хорошее на небо переносишь. Здесь, здесь, на земле, феникс живет, недалеко от Индии, возле солнечного города. Вот подрасту еще немножко, поеду его ловить. Живого поймаю и в золотую клетку посажу. Так и знай, сестра!
Теодосий, лицо к^рого все больше прояснялось и веселело, как будто слова наивного подростка излечили все его сердечные раны, уже хотел идти к церковке, как вдруг опять послышался ясный мальчишеский голосок.
— Сестра Ксения, — промолвил Игрил уже другим тоном, как будто давая понять, что Ахиллеус и феникс — сказки, а то, о чем он спрашивает, — действительность. — Где теперь Момчил, тот хусар, что прахторову дочку, боярышню Елену, увез?
— Откуда ты все это знаешь, Игр и л, мальчи к мой ? Кто тебе об этом рассказал? Господи, господи! — всполошилась женщина.
— Да в Тырнове все об этом только и говорят, с тех пор как царский свадебный поезд вернулся, — удивленно возразил подросток. — Как бояре пировали на постоялом дворе, как услышали вдруг крик: «Момчил! Спасите!», а когда выбежали, было уж поздно. Этот самый Момчил ее похитил. А погоню всю порубил да перевешал. Вот это удалец! — в восторге воскликнул он. — Только будь я там, да еще взрослый, я бы его не выпустил; уж где-нибудь да догнал бы — и тогда было бы видно, кто кого!
— Что же ты сделал бы? — испуганно спросила сестра Ксения.
— Что сделал бы? — гордо воскликнул Игри.л. — А вот что! Вызвал бы Момчила в открытое поле, на единоборство, хоть он и разбойник, а я — боярин. Если б он меня одолел, пускай бы голову мне снес; если б я победил, — тоже голову с него снял бы. Да. А не победил бы ни тот ни другой, мы бы с ним побратимами стали.
— Молись лучше богу, Игрил. Вчера девятый день был: панихиду по дедушке твоему отслужили, — укоризненно промолвила монахиня.
— Богу я молюсь, сестра, — глухо ответил подросток. — Но иноком быть не хочу, а буду юнаком. Если б дедушка был жив, он бы то же самое сказал ...
Теодосий не стал слушать дальше. Он направился к церкви, в ушах его звучали слова Панчева питомца: «Иноком быть не хочу, а буду юнаком». И он невольно изумлялся и дивился людям: до чего они друг на друга непохожи, сколько тайного скрыто в каждой человеческой душе! Ему стало стыдно, что он до сих пор не поговорил как следует с сестрой, ни о чем не расспросил ее, не разузнал у нее об этом самом Момчиле, о котором толковал сегодня Игрил. Почему хусар схватил именно ее, а не какую-нибудь другую боярышню? Вспомнил он и о боярине Драгшане, который переплясал Елену возле Одрина и взял у нее в залог перстень, как рассказывал этот толстый отец Герасим по дороге в Тырново. Он сам себе подивился: то он в Царевце, то на Святой горе, то по церквам да подворьям, — время мчалось незаметно; а то, ради чего он пришел, все откладывалось напоследок. «Помолюсь на могиле отца и отыщу Елену, — сказал себе Теодосий, шагая по узкому переулку. — Но где она? С Игрилом и сестрой Ксенией ее нет». И мало-помалу прежние мысли и тревоги снова вернулись к нему, согнули ему спину, собрали морщины на лбу. В таком настроении он подошел к церкви.
Она не отличалась ни особенно большими размерами, ни высотой, но по своему внешнему виду казалась Тео-досию непохожей на соседние боярские церкви. Потому ли, что ее заложил и построил отец, или потому, что там часто молилась его мать, это неоштукатуренное здание из красных кирпичей с узкими сводчатыми окошками и украшениями в виде зеленых муравленых трубочек, расположенных дугообразно, было ему даже милей родительского дома.
Быстро пройдя паперть, Теодосий вошел в самый храм. И вдруг увидел сестру, стоящую на коленях возле северных врат, у могилы отца. Она так усердно молшась, что не заметила его прихода. Теодосий остановился в дверях. Уже тускнеющий дневной свет еле проникал сквозь стекла окон, и в церкви был полумрак. Теодосий с особенным волнением стал рассматривать яркую живопись стен, изображавшую всех царей и бояр, разодетых один богаче другого, с мечами у пояса и шпорами на ногах. Только двое держали в руках не оружие, а крест — двое изможденных святых, терявшихся между суровыми и упитанными лицами вооруженных воинов. Теодосий поглядел на эти фигуры с набожной любовью, вспомнив о том, как он ребенком проводил долгие часы перед бледными изображениями двух этих угодников, забывая о царях и боярах. Те глядели на него сверху вниз, горделиво выставляя свои тяжелые мечи, а праведники божьи беседовали с глазу на глаз с его детской душой о тихих радостях и безмолвном житии.
Теодосий пошевелился; песчинка, скрипнув у него под ногой, вывела его из задумчивости. Он поднял голову и поглядел на Елену. Она попрежнему стояла на коленях, и солнечный луч покрывал ее всю, с ног до головы, красноватым плащом. Теодосию показалось, что плечи ее вздрагивают от сдерживаемых рыданий. Ему стало жаль бедную девушку, у которой не было никого на свете, кроме него; он торопливо подошел к ней. Заслышав шаги, Елена обернулась.
— Братец, — радостно прошептала она и, поспешно встав на ноги, прикоснулась губами к его руке, чтобы скрыть свои слезы. — Где ты был целый день, где пропадал?
Вместо ответа Теодосий поцеловал ее и заглянул в ее подурневшее, бледное лицо. Ее большие красивые глаза были полны слез; тонкие брови хмурились под влиянием какой-то неотступной мысли.
— Не плачь, сестра, не терзайся! — участливо промолвил, наконец, Теодосий. — Отца уже не вернешь, царство ему небесное. Покинул греховный мир бедный старик один-одинешенек, ни сына, ни дочери перед смертью не повидал. Вечный ему покой под этими плитами!
И Теодосий положил три земных поклона перед большой мраморной доской с высеченными на ней буквами и горящей в головах лампадой.
— Пойдем на паперть, посидим на солнышке, сестра, — оказал он, поднявшись с пола. — Ты какая-то печальная стала. Я расскажу тебе, где я был, что делал, а ты мне о своих делах поведаешь.
При последних словах Теодосия Елена кинула на него испуганный взгляд, но он, как обычно погруженный в себя, ничего не заметил. Положив еще один поклон перед красивым резным иконостасом, за которым блестела золотая мозаика алтаря, брат и сестра вышли на паперть и сели на разогретую солнцем каменную скамью.
Солнце заглядывало между колонн, красное, как новый медяк. На кудрявые дубы Орлова верха уже ложилась тень, и огромная островерхая гора вырисовывалась на вечернем небосклоне словно голова в нахлобученном шлеме. За нею по обе стороны речной долины высились голые скалы, то нависая над Янтрой, то глядя на нее издали, насупившись.
— Ты спрашиваешь, где я был все это время, сестра? — начал Теодосий, выйдя, наконец, из своей задумчивости. — На Царевце. Второй раз видел царя. Он щедро обещал мне дать все, что необходимо для монастыря: и скот, и денег на постройку башни, и грамоту о рыбном водоеме. На днях царские писцы напишут ее. Дай ему бог счастья за его доброту! Обрадую отца Григория и братию...
Елена схватила его за руки и поглядела на него жалобно.
— Ты скоро опять оставишь меня одну, братец?
— Не печалься, сестра. Пресвятая матерь божия и святая троица будут тебе защитой. Когда уйду, сам не знаю. Мне тут еще многое надо устроить. Вот нынче царь опять потребовал, чтобы Срацимир и другие царские дети поцеловали руку мачехе.
— Поцеловали руку Саре? — с удивлением переспросила Елена. — Бедняжки! Я бы на их месте змею за пазуху себе спрятала; стала бы ей руку целовать, а змея бы ее и ужалила, — продолжала она всхлипнув. — Или как Игрил. ..
Лицо Теодосия прояснилось.
— Об Игриле ты мне напомнила. Царь простил его. Даже лук послал ему в подарок: новый, перламутром украшенный. Добрый царь наш, милостивый!
— Добрый, милостивый! Кабы ты не умолил его, братец, труп этого ребенка теперь плавал бы в Янтре, — быстро проговорила Елена, словно слова эти были запретные и спешили вернуться обратно к ней в уста. — Игрила помиловал, а протосевастское имущество деда его разделил между Раксином и великим логофетом.
— Не осуждай царя, Елена! — укоризненно промолвил Теодосий.
Но он сам чувствовал в глубине души всю несправедливость Иоанна-Александра, и слова сестры прозвучали для него как выражение его собственных мыслей.
— Я осуждаю не царя, а царицу, новоявленную Теодору. Ведь это она стоит за его спиной. Ты не смотри, что она на вид кротка да застенчива. В тихом омуте черти водятся.
Теодосий ничего не ответил. «Добрая, умная девушка, — подумал он, — золотое сердце. Вот отчего мне стало так жаль ее, когда я, идя сюда, узнал, что ее похитили хусары. Господь ее сохрани и пошли ей хорошего жениха!» Подумав о хусарах, он вспомнил про Момчила. Это имя уже не казалось ему таким новым и чуждым; он словно слышал его и раньше, прежде чем услыхал от Игрила. Оно врезалось ему в память, но не было связано с реальным представлением о человеке. «Где же это я его слышал?» — спрашивал себя Теодосий. И как раз в тот момент, когда он уже устал вспоминать, в памяти его всплыла полная, ясная картина. «Да, да, в лесу. Когда два хусара вели меня к Амирали. Они говорили о царской свадьбе и о каком-то воеводе Момчиле».
— Елена, — обернулся он вдруг к сестре, — знаешь, у кого я был в плену в лесах?
Услыхав эти слова, Елена опять испуганно и озабоченно поглядела на брата.
— У кого, братец?
—- У того самого Момчила, который тебя на постоялом дворе похитил. Пока он подстерегал царский поезд, его люди под предводительством какого-то Райка заперли меня в одной разрушенной башне.
— Райка? — тихо повторила Елена. — А знаешь ли ты, братец, что этот Райко был вчера в Тырнове и приходил ко мне?
Теодосий поглядел на нее с изумлением.
— Его присылал Момчил, — прибавила Елена и наклонилась, пряча лицо. Только ее пальцы, лежавшие на коленях, стали быстро-быстро собирать в складки и расправлять накидку. На левом безымянном заблестел золотой перстень, который Сыбо хотел вернуть ей на постоялом дворе.
— Наверно, Момчил за выкупом к тебе присылал, сестра? Заплатила бы ему, и дело с концом, — сказал Теодосий, гладя ее по волосам.
Елена подняла голову. Глаза ее гордо сверкали.
— За выкупом! — повторила она. — Я послала ему выкуп из монастыря с одним бывшим хусаром. А он мне его обратно вернул с этим Райком. Вот для чего Райко приезжал в Тырново. «Верни боярышне перстень!» Вот этот вот перстень, отцовский... — Елена показала золотое кольцо. — «И жемчужную нить, и серьги жемчужные. Момчил не нуждается ни в драгоценностях, ни в деньгах. Он все, что ему нужно, сам берет!» Вот что ор велел передать мне.
— Видно, добрый человек этот Момчил, — промолвил, помолчав, Теодосий. — Пожалел девушку, без выкупа на свободу отпустил. Где же он теперь?
— В Сербию перебрался, — ответила Елена, понизив голос.
Брат и сестра замолчали, глубоко задумавшись каждый о своем. Теодосий сидел, ссутулившись и опустив глаза в землю; лоб его покрылся морщинами, похожими на какие-то древние письмена. А Елена, прищурившись, смотрела на заходящее солнце. Но задумчивый взгляд ее был устремлен, видимо, гораздо дальше: за леса и горы, в какую-то дальнюю страну. Хотя огонь ее глаз вызывал горячий румянец на щеках, с губ ее не сходила горькая улыбка. Ее красивые белые руки, лежа на коленях, продолжали бессознательно сгибать и разгибать складки на платье, соответственно неровному течению мыслей... Вдруг обоих вывел из оцепенения удар колокола. Звонили по умершему. Звуки плыли снизу и то замирали, отвеваемые ветром, то били в самые уши. Брат и сестра перекрестились.
— Братец, — прошептала Елена, когда звон прекратился. — О чем ты опять задумался? Не о монастыре ли и об отце Григории, о котором ты день и ночь тоскуешь?
Теодосий кивнул:
— Да. Я почти каждую ночь вижу Григория Синаита во сне. Будто он зовет меня, пробуждает ото сна и повторяет мудрые слова свои.
— Знаешь, что мне приходит в голову, когда я гляжу на тебя, братец? — продолжала Елена. — Ты не в отца, да и на меня совсем не похож. Ему снились все погони да сражения, а мне...
Она снова устремила глаза вдаль; щеки ее запылали.
— Мне снится, — тихо, словно для себя одной, повторила Елена, — будто я к бешеному коню привязана, и летит тот конь по темному лесу, а за мной кто-то скачет во весь дух; в ушах топот, слышу храп усталого коня...
Она спохватилась и прикусила губы, словно почувствовала, что брату об этом не надо рассказывать.
«Она права. У нее больше сходства с отцом, чем со мной, — подумал Теодосий и тут же упрекнул себя: — Какой я несообразительный! Ведь она — молодая девушка. Надо ей искать жениха. Как же я теперь, после смерти отца, оставлю ее, бедную, в пустом доме одну, словно горькую кукушку? — Эта мысль так встревожила его, что он невольно вздохнул. — А если она уже полюбила кого-нибудь? — промелькнуло в его мозгу. — Но кого же? Уж не Драгшана м, которому перстень дала в залог?.. Ну да, конечно Драгшана. ..» — вдруг быстро и уверенно решил он и при этом незаметно для самого себя произнес вполголоса это имя.
Елена в испуге поглядела на брата широко раскрытыми глазами.
— Что ты сказал, братец? Что шепчешь?
— Я думаю о том, что тебе пора замуж, замуж пора, — тихо и как-то робко ответил он. — За боярина Драгшана, которому ты перстень дала...
— За Драгшана? — резко прервала она с горьким смехом. — А знаешь, братец, кто этот боярин, за которого ты меня выдать хочешь? Момчил, Момчил! Тот самый хусар, что меня похитил, бывший отрок нашего отца, доведший его до гибели. Вот кто это! — крикнула она.
Теодосий быстро встал, Елена тоже. Но она тут же опустилась на колени перед братом, спрятала лицо в складках его рясы и заплакала навзрыд.
— Братец, братец, — простонала она сквозь слезы.— SI люблю Драгшана-Момчила. SI полюбила врага отца и его губителя, полюбила навек!
И не вставая с колен, мешая слова со слезами, Елена одним духом рассказала брату все — начиная Одрином и Комниновым лугом, где боярин Драгшан, переплясав ее, взял у нее перстень, и кончая монастырем святой Ирины и Момчиловым гневом. Ничего не утаила: ни того, что делалось у нее в сердце, ни исповеди сестры Ксении, ни греха, совершенного их отцом. Слова словно жгли ей грудь; она торопилась все высказать, опорожнить до дна всю душу, как опоражнивают зацветший водоем. Слезы ее мочили черную рясу Теодосия, который молча стоял и слушал. Но мало-помалу он стал склоняться все ниже, и рука его, гладившая Елену по голове, задрожала, как у старика.
В то время как девушка торопилась облегчить свою душу, его душа, наоборот, впитывала ее омытые слезами слова и мучительные признания, разбухая у него в груди, как намоченное зерно. Все человеческие страсти собрались там, как в сосуде, и, громоздясь друг на друга, молили об утешении и возмездии. А он стоял, беспомощный, испуганный, растерянный, не раскрывая рта, не обращаясь с молитвой к богу, словно сам понимая, что никто не может ему помочь. Он вспоминал, как вот так же беспомощно сидел перед царем и Сарой, как при виде их человеческих лиц отпали все его осуждения и укоризны. как его сердце простило все. «Господи боже, будь милостив к людям!» — прошептал он, чувствуя, что у него выступили слезы на глазах.
— Довольно, довольно, сестрица, — промолвил он наконец, пробуя поднять ее лицо, но девушка уткнулась еще глубже в складки его рясы. — Бог простит нашему отцу его грех и смирит исстрадавшееся гордое сердце Момчила! Сестра Ксения сама искупила свои прегрешения, и ее бог уже простил. А ты молись, Елена! Со временем все забудется! Пути божии неисповедимы! Кто знает, не послал ли тебе всевышний сердечную муку ко благу? Чтоб ты сама смирилась и сердце разбойника обратила на правый путь...
Елена подняла к брату заплаканное лицо. Удивленно взглянув на него, встала.
— Его сердцене смирится. И мое тоже. Я буду любить и в то же время ненавидеть его, пока жива и пока во мне будет жив его образ. Свое сердце истерзаю, но и его не пожалею: пусть помнит и думает обо мне как о мертвой. До самой могилы ...
— Не говори таких страшных слов, сестрица, — кротко остановил ее Теодосий. — Будет, как господу богу угодно. Молись ему!
— Лучше ты, братец, помолись за меня, — возразила Елена с печальной улыбкой.
Она наклонилась и поцеловала ему руку, словно прощаясь.
— Дело не только в этом, братец, — прибавила она, помолчав. — Сердце у меня гордое, это правда. Но меня мучит еще другое. Он виноват в смерти нашего отца. Но кто сделал его разбойником? Разве от счастливой жизни пошел он бродить по лесам, по пустым дорогам? Не соверши наш отец греха над Евфросиной, Момчил не замахнулся бы и его не били бы два дня подряд. С этого все и началось, милый Теодосий, — с того наказания. Десять лет с тех пор минуло, а Момчил, как видно, ничего не забыл.
— Может быть, — задумчиво ответил Теодосий. — Сказано: зло порождает зло.
Девушка порывисто обернулась к брату с каким-то особенным выражением лица.
— А если так, кто сильней согрешил? — спросила она. — Чей грех вопиет к создателю?
Монах обнял правой рукой сестру, продолжавшую глядеть ему в глаза, словно чего-то ожидая, и повел ее к выходу. На пороге он остановился, не выпуская ее из объятий, поднял левую руку с посохом и указал на заходящее дневное светило.
— Спускается ночная тьма, и вместе с ней тысячи слуг лукавого выходят смущать дух человеческий, — тихо промолвил он. — Нам пора в родительский дом. Но ты не мучайся, сестра: господь каждому воздаст по заслугам!
Потом заговорил громче, словно обращаясь не к ней, а к каму-то другому:
—. Хоть немало на земле мук и страданий, бог любит людей, помогает им. Страдающий через страдание очистится. Гордый смирится. Первые на земле будут последними в царствии небесном, и каждому возместится по делам его, будь то царь, боярин или патриарх! Пойдем, пойдем, сестра. Не кручинься. Будет то, чему быть суждено...
И он первый стал спускаться по ступеням.
Брат и сестра в молчании направились к дому, видневшемуся из-за ограды. На них глядели большие темные ворота с широким навесом и сводчатой притолокой. Подойдя к воротам, Теодосий толкнул боковую калитку: стукнуло тяжелое кольцо, и она отворилась. Перед ними был двор, полный плодовых деревьев и окруженных буками гряд, с мощенной плитами дорожкой посредине, ведущей к деревянной лестнице в дом. Приземистое здание с широкой кровлей походило на маленькую крепость: в каменных стенах были прорезаны бойницы, окна первого этажа зарешечены. Одно окошко приветливо светилось, и в вечерних сумерках казалось, что только там есть живое существо. Два больших павлина расхаживали по плитам, что-то важно и сердито бормоча. Они испугались было черной рясы монаха, но потом пошли навстречу вошедшим. Теодосий, ласково поглядев на павлинов, обратил свой взгляд вверх, к светящемуся окошку. Этот веселый огонек напомнил ему кое о чем, и он наклонился к сестре. Она стояла, опустив голову и печально глядя в землю, но в глазах ее не было ни слезинки.
— Всю ночь буду бодрствовать перед святой лампадой, сестра, — еле слышно промолвил Теодосий. — Богу молиться, чтоб он дал тебе силы...
Он запнулся, нототчас еще тише и ласковей продолжал:
— ...силы на тяжелый подвиг, которому ты решила посвятить свою жизнь: подвиг искупления отцовского греха своей любовью.
Теодосий и Елена, не говоря друг другу больше ни слова, медленно пошли к дому, сопровождаемые двумя павлинами, которые клевали зерна, идя по их следам.
8. ТРИ СТЕПЕНИ
— Итак, братья и дети мои, — ласковым голосом начал Григорий Синаит, после того как два послушника — Сергьо и Климент, собрав остатки общей трапезы, кинули их за порог птицам, а подвижник, читавший во
время обе^ евангелие, поклонился ему и старшим братьям. — ИтаК^ч закон духа говорит и действует в сердце, а закон буквы Свершается в плоти. Первый освобождает душу от греха и омерти, а второй создает фарисеев, людей, толкующих и соблюдающих божьи повеления плотски, тех, кто все творЙ'г людям напоказ.
Старец помолчал,
Преподобный заговорил о трех степенях, которые надлежит пройти молчальнику, чтобы освободить свой дух от греха, после чего душа его, свободная от затемняющих ее материальных влечений, вновь станет, согласно своей природе, совершенно разумной, каким был до своего грехопадения Адам.
— Первая степень, — возвысил голос Григорий
Синаит, и правая рука его выпустила несколько зерен на четках, которые од все время перебирал у себя на коленях, — это альфа безмолвия, паперть храма, нижняя ступень той лестницы, соединяющей небо и землю, которую видел праотец наш Иаков. 1\оротко определить эту степень можно так: удаление от мирской жизни, пустынно-любие и труд. Труд, — повторил старец, — ибо кто ленится работать руками, тот и умом и сердцем ленив; а такой молчальник не достоин есть хлеб своей обители. Но это не все. Этого еще недостаточно....
Пока Григорий Синаит говорил, сердце Теодосия волновали особенные чувства: он, как и остальные присутствующие, всей душой внимал словам наставника, но в то же время находился не только в Парории, среди своих сподвижников. Душа его была охвачена возбуждением, которое удесятеряло его силы и позволяло ему находиться в нескольких местах одновременно. Достаточно ему было остановить свой взгляд на белых стенах или на столе, за которым монахи только что окончили свой скромный обед, как он говорил себе, что и горница и этот дощатый стол созданы его заботой. Деньги, выхлопотанные им у царя, вложены и в них, и во вздымающуюся над обителью башню, и в окружившую монастырские здания засеку. Мысль его летела еще дальше; он видел, что теперь благодаря его усилиям преподобному и монахам не страшны не только нападения разбойников, но и нужда и болезни: в обители воцарилось довольство, но лишь настолько, чтобы дух имел возможность забыть о земных заботах, не погрязая в то же время в тунеядстве и роскоши. И все же, сознавая свои заслуги и чувствуя удовлетворение, Теодосий ни минуты не испытывал высокомерия или гордости и нисколько не йозносился над братьями. Его только радовало сознание, что он исполнил свой долг и сделал своих близких счастливыми. Он расценивал свои дела лишь как осуществление того, что отец Григорий говорил о духе и добродетелях молчальников, и поэтому чувствовал ту полноту бытия, которой напрасно ждал долгие годы.
На мгновенье наступила тишина, и Теодосий, словно пробужденный ею, вернулся к окружающему.
Григорий Синаит перевел дух, прежде чем перейти ко второй степени. Потом, обведя своих слушателей сияющим взглядом, продолжал:
— ВтораЯ'-(:тепень — это умная молитв.. Пройдя первую степень, стщень действенных добродетелей, молчальник подобен золотоискателю, вырывшему яму в земле, но еще не нашедшему'-золота. Только вооружившись созерцательными добродет^ями умной молитвы, обнаружит он под пылью и камнями золотоносную жилу. Умная молитва — это кирка и застуц молчальника.
Последние слова Григорйй Синаит произнес особенно отчетливо.
Он сказал далее, что умная мздитва связана непосредственно с духом, как младенец с матерью, и в ней проявляется подлинная его благодать. Молчальник не нуждается в устной молитве и в пении псалмов, утверждал отец Григорий, ибо голос дан нам ради нашей грубости и несовершенства. Но в то же время старец посоветовал ученикам своим не торопиться и сперва произносить молитву также устами. Только когда молчальник научится своему делу, ум воспрянет, получив от духа силу в молчании напряженно молиться всем своим существом.
Теодосий жадно слушал речь старца, чувствуя, как по телу его пробегает легкий озноб радости и блаженства. Но он попрежнему был не только здесь, в новой светлой горнице. Упоминание об умной молитве перенесло его на несколько месяцев назад, когда он впервые услыхал это выражение из уст Григория Синаита. Теодосий увидел себя в пещере и снова ощутил прежнее сладостное чувство, которое он испытал, шагая по неровному полу к поднявшемуся ему навстречу парарийскому игумену. Вспомнил, как старец помог ему подняться с колен, усадил его возле себя на низкую скамью и назвал его по имени. Эта первая встреча уже отошла в прошлое, но стояла перед его умственным взором как живая, а главное — показывала ему совсем другой образ его самого. Словно тогда он был малое дитя, делающее первые шаги, а теперь стал мужчиной и стоит крепко на ногах. Вот что сделал с ним Григорий Синаит, после того как Добророман перенес его на своей спине через тихую, говорливую монастырскую речку. Без духовной поддержки старца он не мог бы вернуться по своим стопам в Тырново, чтобы повидать отца и сестру и сделать все, что он сделал. Он чувствовал себя сильным духом и телом, способным горами двигать, расчищая путь идущим по его следам.
257
17 Стоян Загорчинов
Наконец-то получил он уверенность в своих силах и знание того, как и к чему эти силы приложить.
Осветив вторую степень, Григорий Синаит перешел к третьей и последней, какой может достигнуть молчальник. Эту степень он определил как опьянение духа, неизреченное блаженство, жизнь бесконечную и бессмертную, мир и тишину, ничем не омраченные. Тут человек, духовно уподобившись божеству, просто и естественно зрит все тайны и загадки божии. Так, через послушание и умную молитву, молчальник достигает соединения с божеством и видит его воплощенным в свет нетленный и нерукотворный, каким был и фаворский свет.
Григорий Синаит окончил речь свою совсем слабым голосом, но подвижники слушали ее, уловляя звуки как бы прямо с уст преподобного и сами собирая их в слова. Огонь в очаге догорал, и в горнице стало холодно, но никому даже в голову не приходило встать и подбросить дров. Наконец старец встал, а за ним и остальные иноки. Лица у всех были просветленные, ясные. Никто ни с кем не разговаривал, никто ни на кого не глядел, словно каждый думал только о своей душе, искал бога в своем сердце. Сам преподобный не смотрел больше на своих сподвижников. Взгляд его был обращен внутрь. Окончив свою речь, он как бы прошел до конца все тропы, ведшие к другим людям.
Как только Григорий Синаит вышел из трапезной, все стали расходиться по кельям — кто в одиночку, кто с другими братьями и послушниками. По тропинкам потянулись жиденькие вереницы, в которых каждый казался тенью идущего впереди. Теодосий пропустил всех, оставшись последним у двери в трапезную. Он долго глядел на черные силуэты братьев, расползающиеся во все стороны, словно пчелы после зимней спячки в улье.
Снег попрежнему падал большими хлопьями. Белизна окутала одинокого инока, словно нежная ткань, под которой он чувствовал лишь биенье своего сердца. Словно рек.а замерзла, но подо льдом текут, журча, ее струи. Так и у него в сердце тихо и радостно, с живительным журчанием бежала кровь. Все его существо трепетало от этой белой, умиротворяющей тишины.
ЧАСТЬ
тЬетья
ЮНАКИ
Вдаль он смотрит на дороги
белые:
Тучи пыли отовсюду движутся, Грозной окружен он силой
воинской.
1. ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА
В 1342 году, через два дня после успения, вниз по течению Марицы, вдоль правого ее берега, ехал маленький конный отряд во главе с певуном-боярином Витоми-ром.
Широко разлившаяся большая река блестела, будто серебряный пояс, среди прибрежных тростников, разделявших сплошное водное пространство на боковые рукава или окружавших продолговатые озерки и ерики со стоячей зеленой водой. Издали нельзя даже было понять, куда течет река, и не слышалось плеска воды, лениво ползущей на юг. В гладкой водной поверхности отражались громоздящиеся на горизонте скопления кучевых облаков. Их двойные образы — и в небе и в воде — напоминали близнецов. Солнце стояло высоко и заглядывало вниз лишь изредка, словно не желая видеть отражение своего усталого, затуманенного лица. Иногда из тростника поднималась стая диких уток и перелетала на левый берег, такой же пустынный и выжженный, как правый. Дорога вела по самому краю водной пустыни, взбираясь на низкие прибрежные горы. Там, белоглавым орлом, опустившимся на окалу, высилась башня. К ней и приближался теперь конный отряд.
Люди и животные имели измученный, истощенный вид. Кони поднимали целые облака пыли, а красные флажки на концах копий бессильно' свисали вниз, как листья увядшего растения. Сам боярин Витомир — словно вовсе
никогда и не пел песен — все бормотал ч'ю-то себе под нос, а обведенные синевой глаза еГО с досадой глядели на реку и ведущую к башне пыльную дорогу.— Н
е выпить мне в жизни больше вина, если я сделаю хоть шаг дальше! — проговорил он вслух и без всякого повода, просто от злости, вонзил шпоры в кон-окие бока.Копь, несмотря на усталость, рванулся вперед и если не
понес, то только потому, что его сдержала крепкая рука всадника. Сидя в своем высоком красном седле, боярин обернулся назад.— Драгота!—крикнул он пожилому воину, ехавшему
за ним, отдельно от отряда. — Что это за башня?Воин, не ускоряя хода коня, ответил медленно, словно разжевывая свои слова, прежде чем выпустить их из-под похожих на кудель усов:
— Кто ее знает, боярин? Слыхал я от брата, когда тот с воеводой Иваном Русином в Царьград ходил, что сеть тут башня. Не то Топлица, не то Топольница: как-то вроде этого по-нашему прозывается. Может, эта.
— Это не Топлица, нет, — послышалось сзади. — Топлица дальше, у самого' Одрина, по ту сторону реки. Может, это — Никица. Есть такая в здешних местах.
Боярин остановил коня и обернулся к отряду. Увидев лицо начальника, воины притихли.
—- Топлица ли, Никица ли — все едино, — сердито сказал он, — Лишь бы нам дали хлеба и вина. Проклятые греки! Скажешь им, что ты на стороне Кадтакузена, они сторонниками Алок.авка прикинутся. Повернешь оглобли, они — з.а Димотвдского императора.
— Эх, боярин! — вздохнул Драгота из глубины души и осклабился. — Сидели бы мы в лагере возле Димотики, может было бы иначе. И вина, и хлеба, да и скоромнень-кого вволю!
— Ну, и тут того-сего у жителей понаберете небось!— промолвил с лукавой улыбкой Витомир, искоса поглядев на отряд.
Среди воинов послышался осторожный, но сочувственный смех.
— Да что греха таить! Верно, боярин, — послышался тот же дерзкий голос, который возразил Драгату насчет башни. — Время военное. Много раздумывать не приходится
. Знай руку подальше протягивай. Сегодня ты здесь, а завтра — ищи ветра в поле.Боярин Витомир прищурился.
— Подальше или поближе, а только из-за этого мы
теперь страдаем. Ирина, жена Кантакузена, отправила тайно послов к Умурбегу, другу ее мужа, что6 он помет ей прогив нас. Из-за этих агарян мы терпим теперь и голод и жажду, понимаете? Пока не узнаем, где ога и сколько их, не вернемся в лагерь.— Как же это так, боярин? — раздался другой голос, более тихий и слабый, видимо старческий. — Гречанка
призывает неверных, врагов господних, и против кого? Против своих же единоверцев! Царь прислал нас спасать ее от царьградцев, а она — баба, не знает, сколько аспр 40 в пиастре, — в мужские дела мешается. Фу! Взял бы муж за косы да прялкой...Раздался дружный хохот. Засмеялся и Витомир. Лицо его приобрело то же простодушное, доброе выражение, какое оно имело за четыре года до этого, на пиру возле Большого рва. Только губы его не были красны от вина.
— Нет у нее прялки, Станимир, — весело промолвил он. — Ведь она — царица, так же как и та, что сидит в Царьграде, Анна, вдова Андроникова. И муж ее не с ней, а в Сербии; поехал просить помощи у Душана. Ну, довольно болтать! Вот какие дела, Драгота!
Боярин повернулся к башне и стал внимательно- что-то рассматривать. Башня была видна во всех подробностях, так что можно было даже перечесть по пальцам все окна и бойницы; на самом верху, блестя в лучах солнца, торчало копье караульного. Потом Витомир поглядел вокруг себя, как бы пересчитывая своих.
— А ведь боярин Игрил со своими псарями и сокольничими еще не вернулся!—вдруг озабоченно воскликнул он. — Куда он пропал? Ни соколов его в небе не видно, ни гончие не лают в лесу... Эге! А это что ж такое?
Из башни выехал всадник и: быстро поскакал по извилистой дороге к остановившемуся отряду. Когда он приблизился, все увидели, что он машет им рукой, приглашая ехать в башню.
— Да ведь это Стаматко, сокольничий боярина! — послышались голоса.
— Он, он самый! Вон опять рукой замахал... А сокол у него на правой сидит.
— Что за притча! —вмешался старый Драгота, вперив глаза вдаль и дергая свой длинный ус. — Почему же он один? Где боярин, где псари?
Витомир, не говоря ни слова, пустил коня навстречу сокольничему; весь отряд двинулся за ним. По лицу сокольничего боярин и воины еще издали поняли, что не случилось ничего плохого: оно было веселое, улыбалось. Сокольничим этим оказался действительно бывший конюх старого протасеваста Панчу — тот самый, что жалел о жеребчике у ворот Царевца.
— В башню, в башню пожалуйте! — крикнул он, перед тем как остановить коня. — Там боярин Игрил с псарями. Владетель и боярин просят вас откушать.
При этих словах воины оживились, лица у них посветлели, словно при избавлении от опасности, и, как только Стаматко к ним присоединился, они тотчас окружили его плотным кольцом. Но Стаматко, видимо, не был расположен отвечать на их вопросы; он только улыбался, лишь изредка произнося какое-нибудь словечко, разжигавшее их любопытство. Казалось, благодаря долгой службе у бояр он сам приобрел важную и сдержанную манеру обращения и разговора. Полное
лицо его говорило о том, что он уже успел и закусить на скорую руку и осушить не одну чашу. Даже концы усов у него были мокрые, и он во время разговора пощипывал их двумя пальцами, подмигивая. А красивый холеный сокол с вычищенными перьями, в нагруднике рытого бархата с жемчугом, сидя у него на руке, глядел на воинов без малейшей боязни. Рука Стаматки чувствовалась Во всем облике этой птицы, как прежде в облике того жеребца, на котором ускакал аллагатор Белослав.— В башне всего, всего довольно. А вином коней поят, — небрежно кидал он, глядя на боярина, толковавшего о чем-то с Драготой.
— После того как вы ускакали вперед, была у вас какая-нибудь встреча в дороге?
— Не то хорошая, не то плохая, — ответил сокольничий, понизив голос. — Пропустите-ка меня к боярину. Я ему передам, что поручено.
— Ну, расскажи, Стаматко, как у вас шли дела, после того как мы с вами разделились. Вы как будто на охоту
ПоехаЛИ
, а выходит — охотились-то сидя в башне?— весел0 сказал боярин Витомир сокольничему, когда тот, наконец, до него добрался. — Постой! Сперва скажи, кто здешний владетель и чью он руку держит? Кантакузена ли признает базилевсом или Андроникова мальчонку в Царьграде, для которого что окипетр, что игрушка?Сокол
ьничий не спешил с ответом, видим° что-то соображая.— Как
его звать — не знаю, не расслышал, — тах° наЧал он. — Да их там двое в башне: один старый, другот молодой. Молодой-то ни дать ни взять как наш хозяин: наяву бредит о конях да об охоте. А старый хитер, хитер! Больным прикидывается, лежит — весь раздулся, а глазами так нас и ест. Когда боярин ему сказал, что мы — царское войско, Ирину в Димотике охраняем, так и засВеркал глазами от злости. Может, и Кантакузенов сторонник, а только, видно, нас, болгар, ненавидит, хоть мы и союзники.— А вы его не спрашивали: не слыхал он о том, что агаряне высадились у Эноса?
Сокольничий многозначительно поглядел на боярина и улыбнулся.
— Зачем нам грека спрашивать? Мы своими глазами видели, своими руками трогали. Приедешь в башню, сам убедишься, боярин.
— Как? В башне есть агаряне? — с удивлением спросил Витомир.
— Лучше давай, боярин, я тебе по порядку обо всем расскажу, что с нами было, — ответил Стаматко. — Как мы с агарянами встретились, как один агарянин к нам в руки попал и теперь связанный в башне сидит.
Тут сокол, который, спрятав голову, дремал на руке у сокольничего, вдруг открыл глаза и, махая крыльями, пронзительно закричал.
— Товарища кличет, скучает по нем, — пояснил сокольничий. — Убили товарища его басурмане проклятые, разрази их гром! Пестря, Пестря! — стал он ласково успокаивать птицу.
Потом сунул руку в кожаную сумку, висевшую у него на поясе, достал оттуда почерневший кусочек мяса и подал соколу.
Сокол схватил мясо своим изогнутым клювом, потеребил его и бросил недоеденным на дорогу.
—
Ты говоришь: агаряне товарища его убили. А ты чего глядел, птичий начальник? Зачем пускал сокола при чужих? — строго промолвил Станимир.Стаматко- поглядел на старого воина искоса.
— Как же было не пуокать, коли никто агарян не
видал? Только когда просвистела стрела, об них известно стало. Ведь они в кустах притаились.— Не ворчи, а рассказывай толком! — с досадой промолвил Витомир и велел Драготе вести отряд в строю на некотором расстоянии позади него и сокольничего.
— Что-то в башне зашевелились, — заметил сокольничий, пристально глядя вдаль, в то время как отряд стал подыматься в гору.
На самом деле, в бойницах показались вооруженные. Их шлемы и латы весело- сверкали на слнце. Через некоторое время на самом гребне холма появились всадники и стали спускаться по- другому склону.
— Что-то там случилось, боярин, — сказал Стаматко. — Когда мы нынче утром с вами разделились, боярин Игрил в горы повернул — охотиться. Ехали мы, пока солнце на длину стрекала не поднялось и припекать стало. Вдруг боярин остановился и рукой вперед показывает: «Видишь, говорит, вон ту башню?» Про эту вот самую, что перед нами. «Вижу, говорю, как не видать. Большая башня, хорошо видно». — «А за ней вон — не лес чернеется?» — «Лес, говорю, а то как же». — «Поехали туда. Авось чего-нибудь да добудем». Кони вспотели, гончие языки высунули. «Стойте! — боярин приказал.—Теперь уж близко. Переведите дух. Дальше поедем не так быстро». Пока он говорил, глядим, — от башни к нам всадник скачет... «Кто вы такие? Как смеете топтать чужую землю?» — еще издали по-гречески нам кричит, бранится. А боярин — ни слова, только- посмеивается. Подъехал грек — давай еще пуще ругаться. Зачем, мол, явились? «Зачем? В лесу охотиться, вот зачем», — тихо в ответ боярин. «Лес владетельский. Выкуп за дичь убитую платить придется!» — «Ладно, ладно. Заплатим что полагается, — боярин отвечает. — А ты ступай к своему господину и вот что скажи ему: мол, царокое войско из Диматики идет, все отборные воины, сам царь Иоанн-Александр во главе. Идут с агарянами биться, веру православную защищать, имя Христово прославить. Лети стрелой! Чтоб я только пятки твои видел!» Грек даже в лице переменился. Хлестнул коня и помчался обратно. «Поехали и мы», — сказал нам боярин. Вдруг опять конский топот: скачут всадники. Не один уж, а трое; да с гончими, с соколами. «Постой, кир-боярин, постой!»— один кричит, который впереди, молодой, мальчик совсем, вроде нашего господина. Испугались ли проклятые греки выдумки насчет царя, или молодому владетелю поохотиться с приезжими захотелось, не знаю, — только обхожденье его было совсем не то, что прежнего. «Прости, говорит, кир-боярин, моего человека. Простой он, глупый, не знал, с кем говорит. Милости просим в наши земли! Охоться, сколько душе угодно. Выкупа за дичь я с тебя не возьму, а после охоты прошу в башню: гостем моим и отца моего будешь». Так, слово за слово, разговорились наш боярин с греком молодым, подружились — и мы все вместе по лесу поехали.
— А об агарянах речи не было? — спросил Витомир, останавливая коня, чтобы тот, пощипав травы у дороги, подкрепился перед новым подъемом.
— Почитай что нет. Не до того было. Другим занялись:' коней осматривали, оружие пробовали. Да и дичи много. Выезжаем, наконец, на полянку одну. Ручей посередине течет. Стали мы, псари и сокольники, коней Шить; да и гончие ух как жадно лакать принялись! .. «Помиловал бог, — сказал я Славу, псарю, — на агарян не нарвались! Вернемся в башню, закусим, да и...» Помню, Слава не дал мне договорить: «Боярин что-то машет нам. Беги С!Корей!» Подбежал я к боярину, а он Mire Шепчет: «Пусти-ка сокола Сивко еще разок. Грече-нок своего пустит, гривастого. Посмотрим, чеой выше пролетит. Об заклад побились». А я ему на ухо: «Не лучше ли нам назад вернуться, боярин! говорю. Отряд отыщем. Кто его знает, нет ли где агарян поблизости». — «Агарян? Каких агарян?» — удивился он. Совсем забыл о них, видно. Что поделаешь! Встал я на одном краю полянки, греческий сокольничий на другом. «Пускайте!» — боярин крикнул и три раза в ладоши ударил. Полетели соколы, стали низко над полянкой кружить, прямо у нас над головой. А мы давай их отгонять, гикать на них. Наконец взмыл Сивко под самое поднебесье, потом вдруг к югу -.ювернул, над лесом зареял. Вот тут-то и случилось. Пока он летел, что-то на солнце как блеснет!
Заметался он в воздухе, потом стремглав на деревья как бухнул. «Стрела, стрела сокола пронзила!» — вдруг кричат. Пока мы опомнились, пока сообразили, откуда стрела прилетела, смотрим, — боярин наш на белого жеребца вскочил и — на юг! Не успели оглянуться, в чаще пропал. Что поделаешь? Не оставлять же его одного? Сели и мы на коней — и греки и болгары —да вдогонку!
Долго мы так между деревьев скакали, из-за низких веток чуть глаз не лишились. Наконец посветлело впереди: видим, еще поляна. И что же на ней! Посередине костер дымит, а у самого огня двое в крови валяются, стрелой пронзенные, ни на греков, ни на наших не похожи: головы бритые, глаза косые, одежда пестрая, широкая... Агаряне! Глядим: боярин наш с другим агарянином рубятся не на живот, а на смерть. А Белчо ржет, по поляне носится. Во-время мы поспели! Еще двое агарян только сабли выхватили, на боярина сзади кинуться хотели. Возле убитых сокол лежит, тоже стрелой пронзенный. Да что тут рассказывать, боярин, — сам понимаешь! Увидали нас агаряне, скорей по коням — и только мы их и видели! А мы на помощь Игрилу! Юнак был агарянин, что с ним бился. Кое-как окружили мы его тесным кольцом, живым взяли, вместе с конем. Юсуфом звать. А потом назад, в башню, — усталым голосом закончил Ста-матко свой рассказ.
— И каков же на вид этот Юсуф? —осведомился Ви-томир. — Смирно ведет себя?
— Да как тебе сказать, боярин? — словно нехотя ответил Стаматко. — Много разных народов и вер я видал, а агарян в первый раз вижу. Говорю, крепкий парень, смелый. А как отвели его в башню и связали, стал тихий, смирный, не просит ничего, не бунтует. Дали ему вина. «Иок», говорит, вроде этого. Словом, не хочет. А свинину показали, и вовсе сморщился, отвернулся даже. Только глаз с нашего боярина не спускает. «Аллах, аллах, нишанджи!» — твердит. Поговорка у него такая, что ли, — бог его знает!.. А вот и башня. Только что ж это трубы трубят? И крик какой-то!
Трубы звучали наперебой, словно взывая к кому-то; крик оглашал всю окрестность, — но о чем кричали и на каком языке, нельзя было разобрать. А по >гребню холма вправо и влево скакали всадники.
— В самом деле, что-то случилось, — тревожно пр°-мО
лвил боярин Витомир, пришпоривая к°м. — Уж не напали ли агаряне на башню?Ма
ленький конный отряд поскакал вверх п° огеосу и скоро оказался на вершине холма, прямо перед башней. На противоположном склоне ютился десяток нештукагу-ренных дер&венск>их домишек, дальше был лес, и река, обогнув его, скрывалась за другой лесистой горой. Вдруг взгляд ^ярина и его воинов привлекла одна подро6-ность: по дороге, спуокавшейся в лес, двигалось облако пыли, и оттуда доносился бешеный топот коня. На медо венье сквозь пыль можно было увидеть белый лошадиный круп.— Йгрилов
конь! — с удивлением воокликнул боярин Витомир. — В чем дело? Эй, Слав, Добри! — крикнул он, обращаясь к группе людей, окруженных собаками.Дво
е из этой группы тотчас обернулись и поспешно побежали на зов, махая руками и что-то крича, но что именно, невозможно было разобрать из-за лая гончих. Наконец оба, запыхавшиеся, испуганные, приблизились к отряду.— Убежал, убежал! — крикнули они в один голос, махая рукой в сторону пыльной дороги.
— Кто, кто убежал?— закричал боярин Витомир, чувствуя, что кровь бросилась ему в голову.
— Агарянин, пленник, — ответил более молодой. — Когда боярин с греком об заклад бились, в цель стреляя, агарянин прикинулся, будто тоже хочет искусство свое испытать. А перед тем много вина выпито было, голова у обоих затуманилась, — ну и поверили. Боярин Игрил сам ему руки и ноги развязал. Агарянин встал на место, целился-целился да как спустит стрелу, только не туда, куда все глядели, а в конюха, который коня его держал. Сбил с ног боярина — тот у него на дороге стоял, — вскочил на коня, и поминай как звали!
— С нами крестная сила! — воскликнул Драгота, стоявший позади.
— А боярин Игрил где? Где ваш боярин, пьяницы, негодяи? — опять закричал Витомир, замахиваясь на псарей плетью.
Они отшатнулись в испуге.
— Не гневайся, твоя милость, — почтительно сказал старший. — Мы ни в чем не виноваты. Боярин, поднявшись с земли, на коня сел и пустился в по го н ю за агарянином. Вон он скачет по дороге — пыль столбом!
Боярин Витомир медленно опустил плеть, поглядел на дорогу и натянул поводья, словно собираясь пуститься по следам Игр ила. Но, подумав, мрачно промолвил, обращаясь к самому себе:
— На таком усталом коне далеко не уедешь!
Быстро спрыгнув на землю и кинув воинам поводья, он сел на камень и взволнованно, сердито проворчал:
— Игрил, сумасшедший! Не сносить тебе буйной головы!
Игрил мчался по следам беглеца, а в голове его, одурманенной вином, беспорядочно проносились разные мысли. «Я его догоню, он от меня не уйдет, у него конь слабей моего», — говорил он себе, зорко следя за тонконогим черным скакуном с завязанным в узел хвостом. Время от времени беглец оборачивался и, видя, что христианин догоняет его, хлестал лошадь, издавая при этом какой-то непонятный гортанный крж. Иногда эта скачка казалась Игрилу какой-то' бесконечной, бесплодной: словно сон, в котором мимо него проносятся деревья, дома, а они с агарянином стоят на месте как вкопанные. Но главное — он злился на то, что, поверив басурману, сам развязал ему руки и ноги. Досадно было еще, что впопыхах он не успел захватить Свой лук. Правда, в колчане, привязанном к седлу, были стрелы, но какой в них толк без тетивы? И он крепко сжимал рукоять обнаженного меча, чтобы рассечь грудь беглеца, как тольш его настигнет. При этом в пьяной голове его не возникала мысль о том, что агарянин бежит к своим, а сам он удаляется от башни и христиан. Страшней всего' казалось — вызвать насмешки греков, вернувшись без пленника. От скачки и от злости кровь кипела в его жилах, и перед глазами его было только одно: догнать беглеца, обагрить меч его кровью!
Сперва он слышал топот других конских копыт у себя за спиной, потом этот звук стал редеть, глохнуть, отставать, и в конце концов он остался один. Это нисколько не испугало его. Он только отвел на мгновенье взгляд от агарянина и посмотрел вокруг.
ОНИ ск
акали в лесу по тропинке, бегущей между вы-С0КИХ деревьев, густо' увитых ломоносом. Там и сям открывались полянки вроде той, на котор°и они пускали своих соколов, и сквозь зеленый кустарник виднелась река. Д0рога больше не пылила, и теперь Игрил ясно видел низко пригнувшегося к луке агарянина с развевающимися по ветру полами широкой желтой одежда. Красную чалму свою беглец потерял, и бритая готова с м.а-леньким чубом на темени блестела на солнцаВдруг Игрил, испустив радостный крик, вонзил
шпоры в бока усталого животного, с чьей морды капато пена: он заметил, что конь беглеца замедляет бег и: расстояние между ними быстро сокращается. Вскоре Игрил снова крикнул: агарянин быстро повернул коня и встал на пути лицом к своему преследователю. У беглеца не было ни лука, ни стрел, а только маленький кривой кинжал, который он держал в зубах. Выпуклые черные глаза его горели от возбуждения, впившись в Игрила.Эта остановка была до того неожиданна, что Игрил тоже натянул поводья своего Белчо. Кони встали теперь в двадцати шагах один от другого', храпя и роя землю копытом, а всадники молча глядели друг на друга, словно примериваясь, чья возьмет. «Чего басурманин остановился?» — задал себе вопрос Игрил, почему-то не испытывая радости от сознания, что> враг, наконец, у него в руках, вооруженный лишь коротким кинжалом, а, напротив, чувствуя какой-то страх. Только тут ему пришло на ум, что он сильно удалился от башни, — а вдруг где-нибудь близко в лесу агаряне, которые могут окружить его и забрать в плен! Он быстро' обернулся: нет ли кого по сторонам, позади? Беглец только этого и ждал. Вынув кинжал изо рта, он с страшной силой метнул его прямо' в Игрила, с диким криком привстав в стременах. Игрил еле успел отклониться вправо, но лезвие кинжала порвало рукав и распороло левую руку. Кровь, хлынув из раны, потекла по потной белой шерсти коня. Крикнув во все горло, не столько от боли, сколько от ярости, Игрил неистово пришпорил коня и ринулся с занесенным мечом на противника. Но тот уже мчался прочь от него по тропинке.
На этот раз преследование продолжалось недолго. Вскоре тропинка повернула направо, и впереди открылась широкая поляна, на которой дымились многочисленные костры, окруженные островерхими синими шатрами
. Множество людей, похожих на беглеца, в больших чалмах и желтых одеждах, бродили в разных направлениях.«А
гаряне!» — мелькнуло в мозгу Игрила, и он поспешно натянул поводья, чтобы повернуть коня обратн0. Но тотчас увидел, что к нему уже скачут всадники, а не-ко'Горые помчались в кусты, ему наперерез. «У них кони отдохнули! Они меня скоро догонят!» — подумал Игрил и, быстро сообразив, кинулся влево, к Марице, в расчете на то, чтобы ее переплыть и укрыться на другом берегу, в какой-нибудь греческой башне. Он ясно слышал, как за ним по пятам с криком мчится погоня; несколько стрел просвистело у него над головой. Но вдруг он остановился, как громом пораженный: перед ним действительно расстилалась широкая спокойная речная гладь, но вся черная от челнов с изогнутыми носами и высокой кормой. Солнце, стоявшее уже низко, золотило поднятые над водой мокрые весла.«Умру с мечом в руке во славу болгарского народа и веры христовой!» — подумал Игрил и быстро спешился. Прикрываясь конем, который весь дрожал от усталости, он отступил к толстому дереву и прислонился к нему спиной. Агаряне окружили его со всех сторон, размахивая копьями, палицами и кривыми, как серп, саблями. Но Игрил заметил: никто не пускал в него стрел, не метал копья. Видимо, его хотели взять живьем. «Я — в агарян-ской неволе!» — с ужасом подумал он, чувствуя, что ему все трудней держать меч, и чуть не крича от боли, которую причиняла ему рана. Вдруг что-то сжало ему грудь, почва ушла у него из-под ног, и он рухнул на землю, стянутый крепкими путами.
С радостным воем навалились на него агаряне, крепко связали ему руки веревкой и спутали ноги, как стреноженному коню, чтоб он мог только шагнуть. Потом его куда-то повели. Вокруг него, как бешеные, кружились люди, кидая в воздух тяжелые палицы и ловко подхватывая их на лету. Весь лес гудел от их криков: «Аллах! Аллах!» Откуда-то появились два барабана, украшенные медными звездами и полумесяцами. Однообразный бой барабанов, непонятная речь агароян, их дикие выкрики, а больше всего особенный тяжелый запах, распространяемый их одеждой, довели Игрила до того, что он совсем ошалел. Он шел бледный, окровавленный, без шлема, без меча, в разорванном плаще. Перед умственным взором его проходили вереницей Царевец, дедовский дом на Тра-пезице, лица Витомира и сокольничего Стаматко, но в такой недостижимой дали, что он невольно обратил свои помыслы ко Христу, шепча: «Господи, спаси ... Не покидай меня!»
Наконец его подвели к большому шатру с конским хвостом наверху; вход в этот шатер охраняли рослые воины, видимо телохранители, так как все они были одеты одинаково, но отлично' от других.
Из толпы агарян вышел недавний его пленник Юсуф. Взглянув на Игрила, Юсуф оскалил большие белые зубы и произнес: «Нишанджи!»— то самое слово, которое Игрил слышал от него еще в башне. Потом подошел к телохранителям и что-то сказал им. Один из них, видимо начальник, в такой огромной чалме, что она держалась у него на голове просто чудом, поднял полотнище и пропустил внутрь Юсуфа, Игрила и несколько человек из числа охраняющих.
В шатре, поджав под себя ноги, сидели на тигровых и пантеровых шкурах другие агаряне. Сидевший посредине, перед которым склонились все вошедшие, поднял голову и остановил свой взгляд на христианине. Этот агарянин был сухопарый, почти тощий, горбоносый; когда он на кого-нибудь смотрел, красивые черные глаза его слегка прищуривались. На его белой чалме, похожей на тачан, спереди торчало красное перо. Широкую одежду из желтого атласа стягивал узкий пояс с серебряными бляшками. «Это, наверно, друг Кантакузена — Умур-бег», — тотчас решил про себя Игрил. Он окончательно убедился в этом, увидев во втором ряду, возле знатного агарянина, одного византийца: «А это посол Ирины. Ишь, улыбается ехидно!» Тут Игрила взяла такая злость, что он, забыв и боль и туго стягивавшую его члены веревку, гордо выпрямился.
Юсуф что-то долго говорил Умурбегу, то и дело устремлявшему на Игрила острый, испытующий, но отнюдь не гневный взгляд. Наконец Умурбег махнул на Юсуфа рукой, и тот умолк. Вдруг Умурбег засмеялся. Его красивые зубы заблестели между длинной черной бородой и похожими на белую кайму седыми усами.
— Нишанджи, — промолвил он. — Нишанджи. Ма-шалла!
Но улыбка быстро исчезла с его губ, словно пришитая тонкими нитями и сорванная чьей-то рукой.
— Где царь Иване-с? — неожиданно спросил он по-гречески. — В Идирнув?!
— Не знаю, — процедил сквозь зубы Игрил, кинув злой взгляд на грека, губы которого кривились в злорадной улыбке.
Игрил шагнул вперед и поднял голову.
— Мой царь не воюет с тобой, Умур. Почему же ты держишь меня в позорном плену? — тихо, но твердо промолвил он. — Прикажи, чтоб мне вернули коня и оружие, и отпусти меня с честью домой.
Умурбег пристально поглядел на него нахмурившись. Грек тотчас принялся шептать ему что-то на ухо, но эмир отмахнулся.
— Царь Иванес пусть выводит войска из Димотики; я буду охранять базилису Ирину, Иванес Кантакуз — мне друг. Такова воля аллаха!
— Пусть будет так, — не задумываясь, ответил Игрил. — Царь не нуждается в дружбе незаконного императора. В Сливен уже прибыли послы Анны и Апокавка просить царя о помощи, — дерзко прибавил он, зная, что греку это сообщение не очень понравится.
Византиец на самом деле изменился в лице. Он поглядел на Игрила с таким выражением, словно хотел понять, лжет болгарин или говорит правду.
— Хорошо, — сказал Умурбег. — Дашь выкуп, поезжай в Идирнув.
— Выкуп? Согласен, — радостно кивнув, ответил Игрил.—Только дайте мне съездить в болгарский лагерь. Я вернусь. Что? Ты не веришь, эмир?
Умур усмехнулся, а остальные агаряне нахмурились.
— Да поможет аллах! — промолвил он, погладив свою бороду.
— Болгары не держат слова, — заметил византиец.— У них нет ни чести, ни бога.
— А у греков есть бог, клеветник, ежели они с неверными против христиан в союз вступают? — закричал в исступлении Игрил.
Глаза его заметали молнии в византийца.
Забыв, что ноги у него спутаны, а руки — в цепях, 41
он кинулся к греку, чтобы ударить его. Но, сделав два шага, упал, придавив раненую руку. От боли и гнева у него потемнело в глазах, — особенно когда агаряне принялись его дергать и пинать ногами, чтоб он встал.— Ты мне заплатишь вдвое и втрое за эти слова, византиец, — загремел он, впившись взглядом в Кантакузе-иова посла, чтобы запомнить его лицо.
— А теперь решай, Умур, — обернулся он к агарянину. — Пустишь ты меня за выкупом или снимешь мне голову с плеч? Я в твоих руках.
Эмир долго смотрел на Игрила. Сухое, опаленное солнцем лицо его было неподвижно, как каменное. Только на висках билась тонкая синяя жилка. Он опять погладил бороду.
— Нишанджи бояр, — промолвил он наконец. — Это ты убил людей Юсуфа?
— Я. А зачем они убили сокола?
— Ты нишанджи и они нишанджи, — сурово отрезал Умур и поглядел на Юсуфа, который молчал, но смотрел, не мигая, горящими глазами на своего предводителя.
— Где лук?
— В башне. Где же ему быть? — рассердился Иг-рил. — Кабы я взял его с собой, твой Юсуф валялся бы теперь на дороге, а я был бы среди христиан.
Игрилу почему-то показалось, что «нишанджи» значит «стрелок» и что поэтому его и решили захватить живьем.
— Царь даст за меня выкуп, — промолвил он устало, понимая в то же время, что судьба его решена.
Умурбег протянул руку к Юсуфу и что-то сказал ему по-ихнему.
Потом повернулся к побледневшему Игрилу со словами:
— Пойдешь с Юсуфом. Двоих убил, два года у него нишанджи будешь. Потом — да поможет аллах! Юсуф отпустит в Идирнув.
Юсуф, сияя, подошел к своему пленнику и, вместе с воинами, вывел его из шатра.
Оказавшись под открытым небом, Игрил тяжело вздохнул: «Два года в неволе у агарян!» — подумал он, и сердце его сжалось в ледяной комок.
Прежде чем Юсуф потащил его за собой, Игрил окинул взглядом реку, лес вокруг поляны. Низко над деревьями плыл красный каравай солнца. Глаза пленника расширились, жадно впивая последние лучи дневного светила, пока оно не исчезло за чертой горизонта. Стало смеркаться.
«Нишанджи! Вот что значит нишанджи!» — тихо сказал он себе и покорно пошел за Юсуфом.
Райко ехал по лесу, напевая веселую песенку. Но ни напев, ни слова, видимо, не задевали его за живое, так как часто он прерывал пение, вслушиваясь в тишину спящего леса, а потом продолжал не с того места, где остановился. Наконец он совсем замолчал и стал всматриваться вперед, изучая дорогу, испещренную тенью от нависших сучьев молодого дубняка, перемешанного с дикой грушей. Ветерок веял с гор, и тень ветвей и листьев раскачивалась вместе с ними самими: то поднималась до обрывистого берега, то спускалась по отлогому склону в ложбину, на дне которой шумел горный ручей. Это качанье убаюкивало Райка, и он, устав смотреть вперед, доверил умному животному совершить спуск по его собственному усмотрению, а сам думал только о том, чтобы не свалиться с седла. В тех местах, где лес редел, за ложбиной обозначался черный силуэт противоположного холма, а над ним высоко в небе сияла полная луна. Белые лучи ее покрывали луга и листву деревьев словно молочной пенкой, такой густой и плотной, что, казалось, ее можно счистить только скребком. На высоких и тонких ветвях пели соловьи, и звонкая песня их падала в ясную ночную тишину, как освежительные капли дождя.
Прислушиваясь, Райко улавливал лишь журчанье воды да топот своего коня. А ему хотелось услышать и топот других конских копыт у речки и человеческие голоса. «Где-то Нистор с товарищами? — тревожился он.— Опередили они меня или тоже где-нибудь в корчме загуляли? Словно бы здесь мы встретиться договорились». Райко сорвал листок с грушевого дерева, свернул его в трубку, взял в рот и дунул. Весь лес огласился резким, произительным свистом. Раз, другой, третий. Ответа не было. Несмотря на всю свою храбрость, Райко не на шутку испугался и снова стал всматриваться, не заблестит л и где - нибудь между листьев огонь на том берегу. Спать ему уже не хотелось.
Дорога мало-помалу стала более отлогой и, наконец, совсем выровнялась. Вдруг конь встал, навострив уши. В этом месте мрак сгустился, так как тут ветви старых деревьев нависли сплошным пологом, покрыв землю густой тенью, словно черной ладонью. Поглядев вперед на дорогу, Райко убедился, что там ничего нет. В десяти шагах открывалась просторная поляна, совершенно белая от лунного света, и дорога шла поперек нее к деревянному мосту через реку. Райко тронул шпорами коня, погладил его по шее. Тот, фыркнув, сделал несколько шагов и опять остановился. «Эге, д ело нечисто, — подумал Райко. — Тут кто-то есть». Он пешился, крепко намотал поводья на левую руку, обнажил меч и повел коня. Перед тем как выйти из тени, еще раз всмотрелся в дорогу и опять ничего не обнаружил. Речка плескалась в поросших ракитником берегах, белея, как молоко.
— Ничего нет, — повторил он вслух, словно ободряя коня, и вышел из тени на лунный свет.
Но возле моста уже не только конь его, но и он сам остановился. Там поперек дороги в самом деле лежал ничком человек, растянувшись во весь рост — ногами в дорожную пыль, головой в сухие листья и ракитник. Лица совершенно не было видно. Он спал, громко храпя. Райко наклонился к нему и стал его рассматривать. Толстая круглая шея, шириной во всю голову, блестела, озаренная луной. Райко принялся толкать незнакомца ногой, кричать ему в самое ухо, но тот спал как мертвый. Тогда Райко, приложив к его шее тупую сторону меча, два-три раза провел по этой толстой, жирной шее холодным железом. Незнакомец испуганно вскрикнул и вскочил на ноги.
— Калин! — воскликнул Райко, узнав глуповатого, неповоротливого хусара.
На смятой, облепленной листьями физиономии Калина были написаны страх и растерянность. Он пощупал себе шею и поглядел на свои пальцы. После этого лицо его приняло более спокойное выражение.
— А я... уж думал, конец мне, — промолвил он с улыбкой.
— Ни тебе, ни мне, — сердито прервал его Райко. — Срок еще не вышел. Цела твоя башка. Но слушай! Это ты меня ждешь?
— Ну да. Тебя, Райко.
— Кто тебя прислал сюда?
— Одноглазый Войхна.
— Так чего ж ты заснул, коли тебе ждать меня приказали? — продолжал Райко еще более сердито, а про себя подумал: «Нашел тоже Войхна кого посылать!»
К алин о п ять — полув инов ато, полухитро — улыб -
нулся.
— Не гнев а й ся, твоя милость. Я ждал, ждал, — ну, сон и одолел. Говорю себе: «Лягу посреди дороги у моста. Поедет Райко, не слепой — увидит. Вот как дело было. Поспал малость.
Взглянув искоса, высоко ли луна, он сладко зевнул, но вдруг подавил зевок, словно вспомнив что-то.
— Да, чуть не забыл! Войхна велел сказать тебе, чтоб ты не ждал Нистора с ребятами. Они еще вчера в стан вернулись.
— Вернулись? — разинул рот Райко и ударил себя по бедрам.
«Черт бы п обрал и меня и в и но, а больше всего эту змею Ралуку! — подумал он. — Почуяла, что у меня деньги, и ну подольщаться. А человек слаб, известное дел о!»
— И Момчил тоже? — спросил он Кали на.
— Воеводы еще не было, — отрицательно покачал головой К ал ин. переступив с ноги на н огу.
Райко немного успокоился. В это время конь его, щипавший сочную траву, поднял голову и заржал. С того берега ему ответило другое дружественное ржанье, и вскоре из тени вышел, ковыляя, стреноженный конь.
— Моя лошадка, — промолвил Калин и подманил коня, показав ему пук наскоро сорванной высокой травы.
Но обоим коням вскоре откликнулся — уже слабее, издал и — третий. На этот раз из лесу.
— Это Моско, — лениво промолвил Калин и поглядел в ту сто рону.
— Моско? Значит, ты не один? — удивился Райко, тоже устремив взгляд на противоположный берег, где уже чернела фигура всадника.
Скоро последний остановился у моста и, всмотревшись в обоих хусар, промолвил:
— Здравствуй, Райко!
— Здравствуй, здравствуй. А как ты узнал, что я на - мосту? — полюбопытствовал Райко.
— Я услыхал твой хусарский свист с грушевым листом и по направлению догадалСЯ, что ты сюда едешь.
— Молодец, Моско! Вот это хусар — не то что ты, Калин. Т ебе бы только носом клевать. Как старух а какая...—громко промолвил Райко. — Ну, братцы, поехали!
Все трое, сев на коней, двинулись по течению реки. Райко и Моско впереди, Калин в нескольких шагах сзади. Вскоре Райко обратился к Моско с вопросом:
— Расскажи мне, что было в стане с тех пор, как Момчил поехал к Кантакузену, а я на Ширине. Ах, опягь забыл! .. —хлопнул он себя по лбу.
— Что такое? Что ты забыл? — спросил Моско.
Р ай ко с сердцем отмахнулся:
— Ничего. Расскажи, о чем я спра ш ив а ю.
— Коли хочешь знать, расскажу, — степенн'1, не спеша начал Мос ко. — Там все в порядке. Дичи пропасть; вина маловато, но сладкое. Мы пили, копья в кольцо метали, скачки устраивали, — все как по.п.агается. Случались ссоры и драки, но как все вино выпили, так и наши и сер бы поутихли.
— Кто же с кем ссорился? — спросил Райко, снова повеселев.
— В о йхна с сербом Сазданом. Все из-за той битвы при Велбужде, когда сербы царя Михаила-Шишмана у били '• «Не разбредись на ш и по селам за харчами и сеном, вам нас нипочем не одолеть бы», — сказал Войхна. Серб тоже за словом в карман не полезет. Ну и подрались; шишек друг другу насажали; три дня вол ко м друг на друга смотрели.
— Дурни! — в ос клик нул Райко. — Нашли из-за чего ссориться. Момчил их для братства и побратимства собрал, а они царей и царства никак не поделят. Жаль, меня не было. Я бы им показал.
Райко так рассердился, что хлестнул коня, и тот по -мчался вниз по склону; Моско и Калин поскакали за ним.
— А больше в стан никто не приходил? — спросил Райко, немного поостыв и переводя кон я снова на ш а г.
— Три дня тому назад приехала еще дружина сербов. Привел ее какой -то Раденко из Милопусты. Прослышали, 42
что Момчил бедных да измученных людей собирает, и пришли.— Добро пожаловать! А что слышно насчет Душана? Что этот король думает теперь делать, раз Кантакузен из Сербии бежал? — продолжал свои расспросы Райко.
— Костры в стане развели, — сказал Моско, указывая рукой вперед.
Множество костров было сосредоточено на небольшом пространстве. Они горели так ярко, что, казалось, можно было уловить треск сухих веток и шипенье головней. На черном фоне леса пламя их казалось еще светлей и красивее.
— Будто Душан послал деспота 42
Иваниша к царю Александру. Предлагает ему вместе ударить на Канта-кузена. Об этом всюду от Скопле до Струмицы говорят,— помолчав, ответил Моско. — Ежели правда, так будет работа, — прибавил он, понизив голос.Племянник Момчила свистнул сквозь зубы.
— Какая там работа! Пускай цари с королями голову друг другу разбивают. Нам что до этого?
— Э-э, Райко, — добродушно засмеялся Моско, — мы не так-то просты. Воевода зря к Кантакузену не поехал бы. И зачем он собрал в Родопах, у Белой воды всех нас, болгар и сербов, почти две тысячи душ?
Райко, наклонившись к Моско, ударил его своей огромной ладонью по плечу.
— А ты как думаешь: зачем он собрал этих беглых отроков и париков? Ну-ка, отгадай! — промолвил он, хитро подмигивая.
— В помощь Кантакузену.
— Так, Кантакузену. А нам какая от этого польза?
— Польза есть, сам знаешь. Два-три года будем есть-пить.
— И черных орлов на красных сапогах Кантакузено-вых целовать — так, что ли?
Моско замолчал, опустив голову.
— Выходит, так, — наконец промолвил он. — Что поделаешь?
Райко выпятил грудь и вскинул свою большую голову.
— Ты, может, будешь, а Момчил нет, так и знай. Зачем было тогда из Сербии уходить? Ну, приехали! 43
Путь еще не был окончен, но Райко, чувствуя тяжесть на сердце, говорил только для того, чтобы скоротать время.
Дальше он ехал молча, сгорбившись на своем костлявом коне. Тонкая пелена пыли, вздымаемая конскими копытами, стелилась позади всадников, покрывая их следы; а Калину, на которого пыль опускалась сверху, она, при взгляде на яркую луну, казалась тучей, плывущей прямо по небу. Равномерный стук копыт по дороге разносился в ночной тишине, пробуждая глухое эхо. Огни стана пылали все ярче, распадаясь на группы; казалось, что лес зажжен со всех концов и огонь, взметнувшись вверх, вот-вот закоптит кроткую белую луну. В одном месте кони зашлепали по воде, и холодные брызги освежили всадников. За рекой, на расстоянии брошенного камня, горел костер. Несколько черных теней двигалось около огня. Там чем-то стучали, словно отбивали косы.
— Стой! Кто идет? — раздался оттуда оклик, и посреди дороги встал человек с направленным вперед копьем в руках.
Райко, не отвечая, продолжал свой путь. Луна наверху и веселый огонь впереди освещали его круглую, дородную фигуру.
— Райко! — воскликнул караульный, узнав его, и убрал копье.
Прибежавшие от костра хусары окружили прибывших. Другие только подняли голову. Один размешивал содержимое котла, поставленного прямо на головни, двое точили свои мечи о каменный брус и отбивали их. Лица были все новые, незнакомые. Только караульный принадлежал к старым Момчиловым хусарам: это был Твердко.
— Ты отдохнешь у нас, Райко? — спросил он, взявшись за поводья Райкова коня. — Хочешь, и горячим попотчуем. Эй, дедушка Стоимен! — крикнул он человеку, мешавшему варево в котле. — Каша не поспела?
Тот заглянул в котел и, наклонившись, черпнул оттуда ложкой. Большая голова его с похожей на метлу бородой вырисовывалась черным шаром на фоне огня.
— Нет еще, — проворчал он. — Сыровата.
— Кто этот головастый? — тихо спросил Райко. — Не из сербов случайно?
Твердко засмеялся.
— Б ородой царь, да владел мельницей встарь, — ответил он, почесывая лоб удовлетворенно моргающему коню. — Какое из сербов! Наш, здешний. Мельником был. Кашу нам варит, сказки о бабе-яге и всякую небывальщину рассказывает. Ребят веселит. Эй, мельник! — крикнул Твердко. — Скажи, на чем земля держится?
Тот лениво обернулся на зов.
— На воде глубокой, — быстро ответил он.
— А вода на чем? — продолжал спрашивать Твердко.
— На камне плоском.
— А камень?
— На китах золотых.
— А киты?
— На реке огненной.
— А огонь на чем держится?
— На дубе железном, что первым посажен был, а корни его в силе божьей укреплены.
— Ишь какой грамотей! — с улыбкой промолвил Райко. — Мастер балясы точить, ничего не скажешь, — прибавил он, обводя взглядом смеющихся и подшучивающих над стариком хусар, между тем как Калин, давно спешившись, вертелся вокруг клокочущего котла.
— Скажи, Твердко, — промолвил Райко, понизив голос и отводя караульного в сторону, —Момчил приехал?
— Приехал поздно вечером.
Райко подергал концы своих усов, потом засунул их себе в рот и стал в задумчивости их жевать. «Вот беда,— думал он. — Нистор опередил меня. Момчил уже вернулся, а я еще по дорогам плутаю. Ничего не поделаешь, придется врать. И в монастырь святой Ирины забыл заехать, будь я неладен!»
— Ну, спасибо тебе, Твердко, — сказал он, решительно подняв голову. — Поеду к Момчилу. Пора.
И он тронул коня.
Калин отбежал от костра, облизывая свою деревянную ложку, вымазанную кашей. Облизав хорошенько, он засунул ее за онучу.
— Нахватался, как утка, горячей каши и был таков, — засмеялись вслед ему хусары.
— Вот так поезжайте, — сказал Твердко, указав на ведущую вниз тропинку. и вернулся к костру.
Он поступил предусмотрительно, направив Райко именно по этой тропинке, так как она, обходя стороной костры, шла все время в темноте, под развесистыми де
ревьями. Райку как раз это и было нужно. Он хотел тайком добраться до места, тайком сесть позади Момчила — и чтоб никто его не спрашивал, где он пропадаЛ, что делал по дороге. За кустами и черными стволами деревЬеВ, на высоте, буйно пылал одинокий костер; оттуда доносились отдаленные голоса и какой-то звон. Райко знал, что там, у источника Белая вода, — стан самого Момчила. Скоро огненные отблески огромного костра, в котором сгорали целые стволы, заиграли на темных, усталыХ лицах хусар. Но Райко не стал выезжать на открытое место. Он объехал его по краю, вглядываясь в сидевШих у костра людей и стараясь отыскать взглядом Момчила. Наконец это ему удалось.Момчил лежал на куче листьев, прислонившись к стволу поваленного дерева, и, прищурившись, глядел н
а огонь. Его блестящие черные глаза казались еще более блестящими и черными от ночного мрака, огня и какой-то мысли, видимо сверлившей ему мозг, так как он смотрел, почти не мигая, в одну точку и лишь время от времени скользил рассеянным взглядом по груде оружия, щитов и доспехов. У ног его находился его длинный полуобнаженный меч, и он правой рукой поглаживал красную кожу ножен. Прядь взлохмаченных черных как ворон волос свешивалась ему на лоб, прямо между бровей и глаз.«Видно. договорился с Кантакузеном, как хотел», —-подумал Райко, и словно какая-то тяжесть свалилась с него. Он стал смотреть, кем окружен Момчил и что делают толпящиеся на поляне хусары.
По обе стороны Момчила стояли, выпрямившись, четверо, из которых Райко узнал троих: Войхну, Нистора и серба Саздана, высокого костлявого человека с тонкими закрученными кверху усами, чуть не влезавшими ему в уши, как нитки в иголку. Четвертого, ростом по^ ниже Саздана, довольно полного, с светлыми усами и бородой, с глубоко запавшими синими глазами, глядевшими как-то гордо и сурово, Райко не знал. Ему показалось, что в носу незнакомца зияла дыра, словно у него были разорваны ноздри. «Это, наверно, Раденко из Милопусты», — подумал он.
Райко стал смотреть дальше. У костра стояли хусары, н с первого взгляда было ясно, кто из них болгарин, кто серб. Болгары были плотней, по большей части смуглы и широколицы, с пышными свисающими вниз усами; а сербы — высокие, худые, длинноволосые, и усы у них — как у Саздана. То от одной, то от другой из этих двух групп отделялось несколько человек;они подходили к груде оружия, и каждый брал то, на которое ему указывали Саздан и Раденко, если это был серб, Войхна и Нистор — если болгарин. Помимо оружия, конникам выдавались латы, а пешим — круглый щит. Получая меч, хусар несколько раз замахивался им, чтобы проверить, не слишком ли он легок или, наоборот, тяжел, и врубался в ствол какого-нибудь дерева; а беря в руки лук, натягивал тетиву и посылал две-три стрелы к вершинам окружающих деревьев, черных, ощетинившихся, словно сторожевые овчарки, сидящие, подвернув хвост. Более рослые и мускулистые хусары вооружались усаженной шипами палицей. Были также длинные копья и короткие дроты для метания.
Райко объехал вокруг всей поляны, не спуская глаз с хусар и Момчила. Оказавшись в тылу воеводы, он резко дернул повод и выехал из кустов. Приказал Моско и Калину, чтоб они ехали каждый к своему костру, а сам направился к хлопотавшим возле оружия. Груда быстро таяла, хотя каждый хусар долго выбирал себе копье и меч по размеру и по нраву.
«Соврать Момчилу насчет того, почему я задержался, или прямо рассказать все как есть — будь что будет?» — подумал Райко.
Ему то хотелось, ударив шпорами коня и сделав полукруг, сразу спрыгнуть наземь перед Момчилом, то становилось страшно — и он ехал медленно, не привлекая к себе внимания, стараясь не попасться на глаза воеводе; он еще не доехал до него, когда возле груды оружия поднялся шум. Райко привстал на стременах и через низкий кустарник поглядел на костер. Он увидал, что Момчил быстро вскочил на ноги, спрятал меч в ножны и поспешно, широкими шагами направился в ту сторону. Райко сейчас же слез с коня, привязал его к дереву и, шагая по высокой траве, двинулся вслед за дядей. Дойдя до цели почти одновременно с ним, он спрятался за спинами столпившихся хусар и стал смотреть из-за плеч, что происходит.
Возле груды оружия стояли друг против друга два ощетинившихся, красных от злости хусара. Ухватившись за концы одного и того же копья, они тянули его каждый в свою сторону. Копье было толстое, длинное. Хорошенько размахнувшись, им можно было пронзить сразу двоих, а так как и тот и другой были одинаково рослые, могучие детины, оружие, видимо, пришлось по силе, по росту и по вкусу им обоим. За спиной у обоих толпились — у одного сербы, у другого болгары, из чего Райко понял, что один принадлежал к воинам Раденко и Саздаиа, а другой был болгарин. Сербы подбадривали земляка полушутливыми, полуазартными возгласами. Болгары тоже не отставали. Все кричали, галдели во все горло. «Эх, сейчас схватят друг друга за грудки»,— с бьющимся сердцем подумал Райко, глядя на темные, грубые лица тех и других и слушая слова, которыми они обменивались. Среди множества голов и плечей он отыскал глазами Момчила. Лицо воеводы было трудно рассмотреть, так как хусары все время двигались вправо и влево. Райко заметил только, что при появлении Момчила шум стал мало-помалу затихать, словно кто зажимал присутствующим рты. Подойдя к двум соперникам, Момчил положил руку как раз на середину копья, на равном расстоянии от болгарина и серба. Тот и другой приняли одну руку с копья, но другою продолжали крепко держаться каждый за свой конец, глядя друг на друга исподлобья да время от времени виновато и опасливо посматривая на воеводу. Но тот не глядел на них и не говорил им ни слова. Стоял, расставив ноги, крепко держа середину копья обнаженной по локоть правой рукой, покрытой синими жилами, теперь раздувшимися и полными крови, как пиявки. Такая же толстая жила пересекала посередине и его наклоненный лоб.
— Ну, тяните! — глухо промолвил он наконец, и по губам его пробежала улыбка, словно перерезав верхнюю губу и обнажив красивые белые зубы. — Тяните! И я тоже буду тянуть. Посмотрим, кто сильней: болгарин, серб или, может, я — здесь, посередине.
Оба хусара ясно поняли, какую кашу они заварили, но не отпускали копья, хотя перестали тянуть его к себе.
— Слышите? — спросил Момчил и поглядел по оч *-реди на каждого. пронзая взглядом. — Ладно, — промолвил он, наконец, и отпустил копье.
Потом обвел взглядом толпу хусар. Глаза его горели черным огнем под нависшими бровями, и всюду, где он останавливал свой взгляд, словно какой-то вихрь отбрасывал людей назад, заставляя их склонить голову и замолкнуть. Высокая, крепкая фигура его казалась теперь еще больше, озаренная спереди алым огнем костра, а сверху — сквозь ветви островерхих деревьев — кротким, белым сиянием луны. За последние пять лет он довольно сильно изменился: не то что постарел, а как-то осунулся. И от этого или от забот под глазами и вокруг носа у него образовались морщины, словно борозды, проведеи-ные плугом по целине. Голос его звучал все так же громко и властно, ястребиный взгляд попрежнему пронизывал человека насквозь, но и в звуке его голоса и в искрящихся зрачках было все же что-то новое, — что именно, трудно сказать. Пережитые страдания сделали его как будто рассудительней, годы — мудрей. И одет он был не так, как в Чуй-Петлеве: гораздо богаче, почти как боярин. Только на голове осталась большая косматая шапка, черный мех которой смешивался с черными волосами бороды.
Вдруг взгляд Момчила, удивленно прищуренный, остановился на ком-то в толпе.
— Райко! — воскликнул воевода. — Иди сюда. Когда же ты приехал? Я тебя не видал.
Растолкав хусар своими могучими плечами, Райко нехотя вышел вперед.
— Добрый вечер, Момчил, — пробормотал он, усиленно мигая под пристальным взглядом дяди. — Я только что приехал.
И он уже приготовился выложить все, что придумал в свое оправданье, но Момчил не дал ему говорить.
— Погоди! О том, где спал и где пил, потом расскажешь. А теперь вот что скажи: видел ты могилу Сыбо на Ширине и сказал моему побратиму, что я велел?
— Эх, милый! — обрадовался и даже засмеялся Райко. — Все это я сделал. Неужто ты меня только затем с Нистером и другими хусарами посылал?.. Могила заброшена. Хусарская могила, одно слово. Провалилась, бурьяном поросла... Еле видно.
— Провалилась, бурьяном поросла, — тихо повторил Момчил.
Голос его прервался, стал звучать тихо, задумчиво. Но только на мгновенье: тотчас же стал прежним.
— Теперь рассказывай, что ты еще сделал, да погромче, — промолвил Момчил, глядя уже не на Райка,
а на хусар. — Пускай все знают, откуда это оружие и для чего оно.
Райко поглядел на Момчила, поглядел на Саздана и Раденка с рваными ноздрями, кинул взгляд на толпу хусар, потом опустил глаза и начал так:
— Стали мы копать между ясенем и урочищем; на глубину в пять локтей докопали — нашли деньги ... Они в железном ларе были. Мы чуть животы себе не надорвали, пока из ямы его выташили. Доволокли с грехом пополам до могилы Сыбо, подняли крышку. (Золотых внутри — что пшеничных зерен в кувшине глиняном.
— А потом?
— Потом, Момчил, я слова твои сказал над моги-лой, — промолвил Райко, подняв голову.
— «Побратим Сыбо, — сказал я, — Момчилу понадобились деньги. Гляди: вот они, у твоей могилы. Момчил клятву дал ни аспры не истратить зря, а только на то, о чем вы с ним говорили: собрать две-три тысячи молодцов отборных и не царем в Тырнове, не базилевсом в Царьграде сесть, а основать в Родопах, где в первый раз свет солнца увидел, царство без царя, без бояр и без отроков, где бы вольно и свободно жилось человеку. Момчил собрал молодцов, храбрых юнаков и замученных людей, а на твои пиастры и червонцы оружие купит. Слышишь, Сыбо? Видишь, побратим? Вот что Момчил велел передать тебе и клятвой на могиле твоей подтвердить!»
Произнеся это, Райко опустил руку.
Момчил, слушавший речь племянника, склонив голову, выпрямился и поглядел на хусар.
— Вы слышали, откуда у нас взялись эти луки и копья и зачем я собрал вас в Родопах? Слышали? Поняли?
В толпе послышался одобрительный шепот. Хусары окружили своего воеводу тесным кольцом; каждый старался получше увидеть и услышать. Посередине стояли Момчил и Райко; чуть подальше о чем-то тихо шептались друг с другом Саздан и Раденко; Нистор и Войхна молча глядели в глаза и в рот Момчилу. Двое поссорившихся стояли как вкопанные со своим копьем.
— А вы слышали? Поняли? — обернулся Момчил и к ним.
Болгарин кивнул. Серб ответил:
— Да, воевода!
— Вот. А у вас тут из-за копья чуть до братоубийства не дошло. Ты кто? Откуда? — перебил Момчил серба, который начал было объяснять, кто первый затеял ссору.
— Меня Гойко звать. Я из села Любочево. Парик.
— С Раденком пришел?
— С ним.
— А почему в селе своем не остался? Небось жена, дети есть, да и землица, хоть боярская.
Гойко, покачав головой, каким-то другим голосом ответил:
— Жена померла, а детей пускай господь хранит. Вырастут — тоже, как отец, в лес уйдут.
— Я вижу, ты не очень любишь владетеля своего? — спросил Момчил, глядя на хусара неподвижным взглядом; только в углах его рта пряталась улыбка. — Кто твой боярин?
— Никола Утоличник, сохрани от него боже христианские души! — глухим голосом, мрачно промолвил Гойко, кинув взгляд на Раденку.
Тот тоже поглядел на земляка; при этом близко друг к другу посаженные глаза его словно слились в один глаз, смотревший печально и гордо. До сих пор он все время молчал, как будто считая, что не может сказать ничего нового и полезного. Но когда Гойко поглядел на него, Раденко двинулся с места, сделал несколько шагов вперед и заговорил. Голос у него был какой-то особенный, подходящий к его лицу и задумчивому виду: низкий, глухой, бесстрастный, напоминающий уханье филина в засохшем лесу.
— Послушай, воевода милый, — так начал Раденко из Милопусты. — Я скажу тебе, что выгнало нас из родных мест и привело в эти края, к тебе. Все мы из При-зренской округи. Всех нас поила шарская студеная вода, прохлаждал холодный ветер. Господь бог дал нам и душу и образ человеческие. Человеческие! Но вот как владетели творение господне испортили. Видишь лицо мое, воевода? Вместо носа черная дыра. — Тут Раденко поднял руку к лицу, и на губах его появилась горькая улыбка. — У Гойко клеймо на лбу, под волосами. Прибой из Лютоглава — вон тот длинный, рядом с Сазданом стоит — руки лишился... Не прячься, Прибой, бедняга! — обернулся Раденко к хусару, который, услыхав свое имя, скрылся за спиной Саздана. — Хоть владетель руку тебе отрубил, да лица дегтем не вымазал!
— Я не нищий, Раденко, чтоб за ломаный грош гнойную рану свою напоказ выставлять, — тихо, но гордо возразил Прибой и, растолкав товарищей, спрятался за ними.
— Мы не нищие, Прибой, это верно. Мы — юнаки, — кивнув, ответил Раденко. — Юнацкое сердце привело нас сюда, к воеводе Момчилу. Нет, воевода, — воскликнул Раденко, — с владетелями не жизнь, а горькое горе, суди их бог! Как перед истинным скажу, не кривя душой, крест можем поцеловать, святых Симеона и Савву в свидетели призываем: нет нам покоя ни в будни, ни в праздник. Семь божьих дней в неделе, — так они нам из них семи часов не оставляют. То на ниве, то в виноградниках на них работай. Летом — паши, сей, жни, зимой —таскай дрова из лесу в самую стужу. Овцы ягниться начнут — от каждой две шкурки ягнячьих ему подай. Налоги там разные — на постройку городов, пчельный, подымный, свиная десятина, перперак 1
— особая статья: то королю. Да что тебе рассказывать, воевода! Сам отроком был, изведал рабью долю: земля твердая, небо высокое! Правильно я говорю, Саздан, брат милый? Так, юнаки? — обернулся он к сербам, слушавшим не мигая и затавд дыхание.— Так, так! — послышались сперва отдельные голоса, тотчас поддержанные дружным хором.
Раздались возгласы:
— Это еще не все!
— Кожу с нас сдирают!
— Кефалия приехал: харчи, псарщина; король проезжает — приселица и царский поклон.
— А мне великий доместик Оливер — чтоб у него руки отсохли! — уши обрезал.
Момчил резко повернулся к болгарам:
— А вы, болгары, что скажете? Как по-вашему: правильно сербы о владетелях и боярах говорят или нет?
Сперва болгары ничего не ответили, а только, опустив голову и нахмурившись, принялись крутить свои длинные пышные усы.
— Что ихние владетели, что наши бояре — все одно,— раздался, наконец, голос из задних рядов.
— Бояре, владетели — наши губители, — поддержал другой.
1
П ерп ера к — денежный сбор. 19 Стоян Загорчинов 289— В одной нас колыбели баюкали, в одну могилу закопают.
— Да, колыбель одна, и могила нам одна, — повторил Нистор, взглянув на Раденко, и повернулся к воеводе.
— Момчил, — промолвил он, и на его загорелом, обожженном, как кирпич, лице появилось суровое выражение. — Вокруг тебя две тысячи юнаков. Дай только знак, скажи слово, мы все сделаем, что ты прикажешь. Чего ты ждешь? Зачем заставляешь нас песни распевать, словно девушек на посиделках? У каждого из нас меч в руке, колчан со стрелами за спиной и юнацкое сердце в груди. Пора. Веди нас!
Момчил пристально поглядел на Нистора.
— Повести вас? Ладно. А кто наши враги, по-твоему?
— Ты знаешь, кто наши враги, Момчил. От них и сербы и болгары страдают. Бояре и владетели, вот кто.
Последние слова Нистора потонули в глухом ропоте хусар. Даже те, кто до сих пор не слушал Раденко с Нистором, грелись у костра или рубили нижние ветви деревьев мечом, оставили свое занятие. Глаза их загорелись зловещим огнем, лица исказились лютой ненавистью, руки подняли вверх копья и палицы.
— Верно, верно, — послышались крики и среди сербов и среди болгар. — Бояре и владетели — наши враги.
— Разрушим их башни до основания, камня на камне не оставим! Пускай совы и нетопыри на развалинах поселятся!
— Довольно мы страдали!
— Смерть боярам!
— Смерть им, смерть!
Момчил глядел то на одних, то на других, всматривался в покрасневшие, возбужденные лица, но его лицо оставалось все таким же неподвижным и задумчивым. Наконец ему, видимо, надоело слушать крик. Он махнул рукой. Шум мгновенно стих, все за,мерли, не сводя с него взгляда.
— Братья, — начал он тихо, глядя на синие языки огня, пляшущие над головнями, словно какие-то резвые живые существа. — Я поведу вас против бояр и владетелей, это так. Они — и мои и ваши мучители. Но вы вот о чем подумайте: коли мы против одного боярина выступим, придется против всех идти; ведь они все пойдут на нас, когда увидят, что мы на их добро покушаемся, отроков их бунтуем, башни их жжем. Легко ли это? Как по-вашему? У Душана и у Иоанна-Александра боярам, и великим и малым, числа нет.
— Юнак не спрашивает, сколько врагов, а спрашивает, где они, — прервал Саздан, гордо выпятив грудь и ударив мечом в землю.
Момчил метнул на него острый взгляд, но ничего не сказал и опять стал смотреть на синее пламя.
— Мне, как и вам, братья, не жалко боярской и вельможной крови, — продолжал он. — Не столько годов я по дебрям лесным бродил, сколько народу вот этим мечом зарубил. Но нет, не того я прежде всего хочу от вас, юнаки мои, — повысил голос Момчил с глубоким вздохом. — Вырезать всех бояр в болгарской и сербской земле, не оставить ни одной боярской башни ни на одном холме — только полдела: на этом мученье рабства не кончится. Новые бояре и владетели расплодятся, мучители и губители пострашней прежних.
Он посмотрел на хусар и вдруг заговорил другим голосом, насмешливым, злым:
— Ас вотчинами боярскими как нам быть, братья? Вырубить заповедники, выкорчевать виноградники, где вы от зари до зари спину гнули, выпустить на нивы и луга скот крестьянский? А, Гойко? — обернулся Момчил к непокладистому сербу, который все не отходил от копья, хоть и выпустил его из рук. —Что бы ты сделал, ежели бы, скажем, к тебе в руки вотчина твоего владетеля Николы Утоличника попала, после того как ты бы его на тот свет отправил?
— Что ж, воевода, — ответил Гойко, — я не забыл бы братьев своих несчастных. Собрал бы отроков и париков да по-братски разделил бы между ними землю: кому лес, кому луг, кому мельницу.
— Как знать, не пришло ли бы тебе тогда на ум другое, — печально улыбнулся Момчил. — Нынче ты из-за копья готов был своего брата, хусара, за горло схватить, а тогда, став господином земли и сел, как бы не стал, подобно владетелю своему Николе, беглого отрока раскаленным железом клеймить да парику ноздри рвать за то, что он на тебя замахнулся. Эх, Гойко, у человека глаза завидущие! Три локтя земли ему нужно, а он, пока жив, всей землей завладеть норовит.
— Велика сила зла на земле, братья, — помолчав, продолжал с дрожью в голосе воевода. — И еще не родился юнак, который был бы способен сразить его одним взмахом руки. Таких измученных, как вы, — что звезд на небе, что листьев в лесу. И легче звезды на небе да листья в лесу сосчитать, чем вызнать, сколько зла на свете, и найти от него избавление. И еще вот что я вам скажу: хорошо, кабы вы на эти вот бесчисленные звезды всегда так глядели, как теперь глядите: небо раскинулось широкое, черное, словно черная земля под паром, и звезды на нем, будто зерна неклеванные, рассыпаны. Вверху небо, а вниэу мы, и между небом и нами — ни боярина, ни владетеля. Пахарь захотел — паши: свою землю потом поливать будешь. Захотел богу молиться — молись: преклони колени на борозде, взгляни на небо —ни попа, ни протопопа не надо! Я сам Христу поклонюсь, коли так будет; а нынче, братья, что-то не хочется, нет веры в бога. Вот Раденко сказал: земля твердая, а небо высокое. Верно, высоко оно, так высоко, что бог не слышит — не видит, что на земле делается. А тогда и лес, что шумит, напевает нам, таким же вольным и свободным побратимом нашим станет, как мы. Не нужно нам будет таиться тогда в темных буковых чащах, как диким зверям. Понадобилось тебе кизиловую ветку для лука срубить либо дубовый сук на тележную ось, — ступай, руби. Эх, братья мои, юнаки и соколы мои вольные! Я вас не башни да вотчины боярские жечь зову, а хочу ввести вас в то царство без царя, без бояр и отроков, где вольно и свободно будет житься человеку. Хотите туда? Хотите? — звонким голосом громко спросил Момчил, обводя толпу огненным взглядом.
Словно от порыва ветра, закачался лес — от пугливых белых березок до самых высоких горных елей, — когда вся толпа, как один человек, одной глоткой и одним сердцем, крикнула:
— Хотим, воевода, хотим!
Момчил подождал, когда крики утихнут.
— Хотите, потому что этого просит душа ваша, — тихо повторил он и покачал головой. — Недоля взрастила вас с самых пелен. Что хорошего видели вы в жизни? Но увидите: все будет иначе. Да, вы другими станете, когда вольными и свободными заживете, — заговорил он громче, и голос его опять задрожал. — А тогда и до бояр очередь дойдет. Слышите? Не беглых отроков, не хусар, а орлов и соколов поведу я против малых и великих бояр, чтоб вы стерли следы их с лица земли и башни их срыли до основания. Не затем, чтоб вы грабили и мстили, а затем, чтобы с корнем вырвали зло, как вырывают с корнем куколь и пырей на полях. Так будет, слово даю! Кто хочет, пойдем со мной! А кому не по нраву речи мои, пускай ищет себе новую дружину и другого воеводу.
Тут поднялся невероятный шум. Одни кричали Мом-чилу через головы товарищей, другие махали руками, копьями, отломанными ветками. Каждому хотелось пробраться поближе к воеводе, поглядеть на него, да и ему показаться. Когда на окружающих деревьях не осталось ни одного свободного сука, расходившиеся хусары, чуть не затоптав костер, совсем окружили воеводу с пятью его помощниками. Лес стонал от криков и звона оружия, как во время сражения.
— Веди нас! — кричали со всех сторон.
— Мы с тобой, Момчил! Не надо нам другого воеводы!
— Земно тебе кланяемся, отец наш!
— Ладно, — сказал, наконец, Момчил, и лицо его озарилось широкой улыбкой. — Коли согласны, идем. Только дайте мне клятву здесь, среди Родоп, под открытым небом!
И, вынув меч из ножен, он поднял его высоко над головой, к медленно, тяжело раскачивающимся черным сучьям. То же самое сделали хусары, и широкая лесная поляна ощетинилась множеством мечей и копий, воздетых ввысь сильными волосатыми руками. А грубые, хриплые голоса повторяли за воеводой слова клятвы:
— «Пусть острый меч изрубит нас, пусть отравленная стрела пронзит нам грудь, пусть лютая рана девять лет нас жжет, коли мы не будем Момчилу верными юнаками!»
— До самой смерти! — крикнул Нистор.
— До самой смерти! — повторила толпа.
— Только могила разлучит нас и клятву с нас снимет! — прибавил Раденко из Милопусты.
— Только могила, только могила!
— Да здравствует воевода!
— Да здравствует Момчил-юнак!
Когда крики поутихли, Момчил опустил меч; за ним опустили мечи и копья остальные.
— Не забывайте клятвы, а я буду помнить свое обещание сделать вас вольными и свободными, — немного тише промолвил Мом чил. — А теперь слушайте: туТ б оль ше нет
ни сербов, ни болгар, а есть только хусары. Есть момчи-ловцы — братья-юнаки. Побратайтесь друг с другом, как я сейчас побратаюсь с Раденком.
И он острием меча разрезал себе палец на правой руке. Из раны потекла густая черная кровь. Момчил поднял окровавленный палец, как чашу с причастием, над головой толпы и поглядел на серба.
— Хочешь побр а таться со мной, брат? — тихо спросил он его.
Раденко вместо ответа вынул из-за пояса маленький кинжал и тоже порезал себе палец. Потом подошел к Момчилу и низко поклонился ему:
— Я готов, брат и воевода.
Оба скрестили свои правые руки, и каждый высосал кровь из руки другого, после чего они трижды поцеловались в губы.
— Брат брата забудет, а побратим побратима никогда! — промолвил Раденко и вытер себе глаза. Он плакал.
Увидев, что делают Момчил и Раденко, хусары пришли в движение: болгары и сербы прыгали через костер, разрезали себе палец правой руки и братались. На фоне общего гомона скоро стали раздаваться шумные крики и здравицы. Огромный желтый жбан, размером с кадку, ходил по рукам. Хусары, таким же образом скрещивая правые руки, пили кровь своих побратимов и запивали ее несколькими глотками терпкого красного вина из жбана.
— Ну, теперь идите, — сказал, наконец, Момчил, махнув рукой. — Ступайте спать: завтра с утр а опять в дорогу и за дело.
Только Саздану, Раденку да еще двум болгарам он сделал знак остаться. Райку знак было делать незачем: он сидел за спиной Момчила, будто у него под крылышком. Оглядев всех подряд, Момчил остановил свой взгляд на Войхне. Одноглазый старый воин смотрел в землю, задумчивый и печальный.
— Что ты голову повесил, Войхна? Почему не смеешься? — спросил Момчил. — Или тебе не по душе побратимство? Сам-то ты с кем-нибудь побратался?
Войхна кивнул.
— Ас кем?
— С Сазданом, — ответил Войхна, медленно подымая голову. — Мы с ним здесь без тебя здорово друг друга потузили: у него на ребрах, верно, синяки от моих кулаков еще сидят.
— Да и ты, побратим, будешь меня помнить. Славно я тебя в левое плечо двинул, — гордо ответил Саздан, крутя и без того лихо закрученные усы.
— Запомните раз навсегда: на небе бог, а на земле Момчил! —сказал, обращаясь к обоим, Раденко. — Поссорились, подрались, а теперь — мир и согласие: вы — побратимы.
— Я подумал о Сыбо, Момчил, — промолвил Войхна, взглянув на воеводу. — И стало мне горько. Эк, кабы он был теперь здесь!
Момчил, в свою очередь, поглядел на Войхну и опустил голову. Старая незатихающая тоска о погибшем побратиме всплыла в его душе и, хлынув, как пенистое вино, через край, переполнила все его существо. Он старался вспомнить лицо Сыбо, каким оно было в момент смерти. Но это ему не удавалось: черты проступали лишь смутно, неопределенно, как сквозь густую фату. Только тихая прерывистая речь умирающего, сопровождаемая тяжким хрипом в груди, прозвучала у него в памяти: «Не бази-левсом в Царьграде, не царем в Тырнове, — а в Родопах, где в первый раз свет солнца увидел, царство...» «Увидать бы ему все это, и он умер бы спокойно», —подумал Момчил с той же острой болью в сердце. Потом почему-то вспомнил, как сидел на коне над Марицей, глядел на костры за рекой и ему казалось, что перед ним рубеж и чт6 ждет его за этим рубежом — он не знает. «Нет, знаю. Теперь уже знаю», — вдруг сказал он себе и почувствовал себя столетним дубом, вросшим глубоко в недра черной земли. «Тогда я был отроком, беглым, преследуемым отроком, с душой, полной жажды мести и крови. А теперь я — вольный сокол!» Момчил вздрогнул и поднял голову. Обведя взглядом опустевшую поляну, он остановил его опять на пятерых хусарах. Криво улыбнулся углом рта.
— О чем sадумались? — начал он. — Обо мне, что ли? Легко, мол, царство обещать, да каково его завоевывать. Где ж это найдется страна без царя, без бояр, да и без отроков? И будто все у него в руках: с других клятву берет и сам клянется.
Он остановился, как бы ожидая возражений,
— Клялся я и с других клятву брал, потому что слов на ветер не бросаю, — продолжал он, нахмурившись, видимо недовольный общим молчанием. — Вот, — произнес он уже другим голосом, вынув из-за пазухи скатанный в трубку длинный свиток и развернув его.
К нижнему краю свитка была привешена серебряная печать, а бумагу покрывали красные и черные буквы. Но темнота не позволяла разобрать ни слова.
— Кажись, по-гречески писано, — заглянув в свиток,
заметил Нистор. — Что это за грамота, Момчил? '
— Будь сейчас светло, я бы вам прочел ее от начала до конца. А сейчас просто скажу, что это такое.
Свернув грамоту до половины, он опять медленно, веско промолвил:
— Сам Кантакузен дал мне ключи от моего царства. Димотикский император назначает меня кефалией Меро-пы и всех крепостей от Перитора до болгарской границы. Вот о чем сказано в грамоте.
— Кефалией Меропы? — воскликнул Райко. — Эх, Момчилко, как надул тебя хитрый грек! Ведь Меропа — болгарская окраина; там одни свинопасы да чабаны живут. Ты не кефалией — царем будешь!
На лице Райка изобразилось полное изумление. Наклонившись над полусвернутой грамотой, он взял двумя пальцами серебряную печать и даже попробовал ее на вес. Но Момчил не без раздражения вырвал грамоту у него из рук и, скатав ее в своих больших руках, сунул, не глядя, обратно за пазуху.
— Живы будем — увидим, кто кого надул, — пробормотал он сквозь зубы. — Я нужен Кантакузену, а он мне — вот и все. А до каких пор, там видно будет. ,
— Ну, братья, — возвысив голос, обратился он к четырем хусарам, — теперь вы тоже ступайте спать. А утром чуть свет подымите людей. Я сам поведу вас в Меропу. Да помните клятву мою. И еще одно: кефалия Кантаку-зена или воевода хусар в лесу и на большой дороге, Момчил всюду остается Момчилом — вольным соколом над вольной дружиной. Прощайте, братья! Покойной ночи!
— И тебе покойной ночи, воевода,'— ответили четверо в один голос и с поклоном разошлись.
Когда листва скрыла их, Момчил потянулся всем своим крупным телом и поглядел на небо. Луна устало светила над вершинами черных сосен.
— Пора и нам ложиться, Райко, — сказал он. —Мне хочется спать.
И они двинулись по узкой тропинке — Момчил впереди, Райко за ним. Но, не пройдя и десяти шагов, Мом-чил остановился.
— Постой, Райко. Ты мне ничего не сказал о монастыре святой Ирины. Был ты там? Узнал что-нибудь о Евфросине? Она все в Тырнове?
Несмотря на темноту, царившую под деревьями, от острого взгляда Момчила не укрылся ни яркий румянец, выступивший на лице племянника, ни виноватый вид, с которым он опустил голову.
— Что молчишь? Или забыл? — сурово прикрикнул воевода.
— Прости меня, братец. Загулял я в корчме одной, забыл и время и то, что мне поручено, — смущенно ответил Райко.
— Ты забыл, — с горечью в голосе тихо промолвил Момчил. — А как же я не забываю о том, что проклял сестру, сказал ей, что у нее нет брата, чтоб она не думала о нем? Что теперь с ней, что с ...
Он не договорил. Перед ним как молния сверкнул образ гордой боярышни, стоящей возле тонкой монастырской лозы с устремленными на него большими черными глазами.
Воевода режим жестом раздвинул низкие ветви и зашагал к своему стану. В конце тропинки весело, приветливо блестел огонь.
S. в иодвисской БАШНЕ
На горе, возвышающейся над крепостью Подвис, два дротосека рубили молодые буки. Удары их тяжелых топоров громко отдавались в покрытом первой зеленью лесу, где стояла такая тишина, что было слышно даже тяжелое дыхание запыхавшихся, усталых людей. Несколько деревьев уже лежали на 'земле с обломанными сучьями и ободранной корой. Над открытой поляной сияло раннее весеннее солнце, но лучи его не могли еще растопить потемневших ноздреватых сугробов, наполнявших не доступные солнцу места или ютившихся под густыми кронами старых деревьев. Но в низких ложбинах, поросших молодой травкой, и под стволами поваленных деревьев уже журчали ручьи, блестя на солнце, как сброшенная и оставленная на припеке змеиная кожа.
Дровосеки были люди пожилые, рослые и крепкие, как срубаемые ими стволы. Не говоря друг другу ни слова, они поочередно взмахивали каждый своим топором, останавливаясь лишь затем, чтобы получше засучить рукава холщовой рубахи да плюнуть разок-другой себе на широкие покрасневшие ладони. Кроме них, на нижнем краю лесосеки сидел на камне, строгая какую-то палочку, худенький мальчик; он глядел то на ведущую в лес тропинку, то на вздымающуюся над долиной крепость. На тропинке никого не было, а вокруг крепости и ниже ее кишели люди, кони, крытые повозки. Люди говорили и пели так громко, что стоило дувшему с покрытых снегом горных вершин свежему ветерку на мгновенье затихнуть, как гомон доходил и сюда, наверх. Иногда слышались звуки гуслы *, сопровождаемые протяжным пиоком волынки. С противоположного холма спускались еще люди; черные вереницы их катились вниз, словно мутные потоки, стекающие в Подвисскую реку.
Зазевавшись на веселую толпу внизу, мальчик уже не сводил глаз с крепости, даже перестал строгать палочку и встал на камень, чтобы лучше видеть. Он не заметил, как из лесу вдруг выехали три всадника, по внешнему виду и одежде не похожие на горцев-крестьян. За ними потянулся маленький караван навьюченных мулов под охраной стрелков. Поровнявшись с лесосекой, трое всадников остановили коней, заговорили о чем-то, указывая на крепость, потом повернулись к мальчику и дровосекам. Один из них, с морщинистым безбородым лицом скопца, в высокой шапке на голове, замахал мальчику руками. Тот, наконец, заметил всадников, но вместо того чтобы подойти к ним, сполз с камня и, спрятавшись за ним, стал недоверчиво рассматривать их оттуда. Скопец перестал махать руками, опять поговорил о чем-то со своими спутниками и, съехав с дороги, направил коня к лесосеке. Остальные двое последовали за ним; на дороге остались одни стрелки. Мальчик вскочил и со всех ног кинулся к дровосекам.
Добежав до них раньше, чем подъехали всадники, он 44
схватил за руку более молодого — как раз в тот момент, когда последний старался вытащить застрявший в дереве топор. Это ему не удалось, топор сидел крепко, и дрова-сек сердито повернул потное лицо к мальчику.— Отстань, а то вот дам топором! — крикнул он. — Что впился, как пиявка?
— Бу-бу-бу, — забормотал мальчик, не выпуская руки взрослого и с испугом глядя назад.
Наконец он поднял руку и показал на приближающихся.
— Что там такое, Панко? — уже ласково спросил дровосек и, дернув изо всех сил конец топорища, вырвал защемленное лезвие.
Зажав топор между колен, он обернулся.
Всадники, запутавшись в сучьях поваленных деревьев, безуспешно искали тропинки или какого-нибудь прохода. Безусый, махавший мальчику, теперь замахал дровосеку. Тот, что-то проворчав себе под нос, поднял топор на плечо и медленно пошел вниз. Взгляд его из-под нависших, как подмытый берег, бровей был злобен и недоверчив. Ребенок, успокоившийся и полный любопытства, побежал за ним, как собачонка.
В десяти шагах от всадников дровосек остановился. Их отделял от него толстый развесистый бук. Дровосек смотрел на незнакомца, не говоря ни слова.
— Здраст, Христос помогай! — промолвил безусый на ломаном болгарском языке.
— Вы греки? — спросил дровосек и снял с плеча топор. — Коли греки, сейчас же уезжайте. Чего вам здесь надо? — прибавил он, и желтые глаза его вспыхнули злым огнем.
— Сто? Сто? — громко крикнул грек.
' — Ни сто, ни двести. Ступайте прочь! Не нужно нам
греков. Греки — волки, — еще грубее продолжал горец, приподнимая топор. — Тут ваше царство кончилось.
Сухое морщинистое лицо скопца раздулось и покраснело.
Один из его спутников, пожилой, толстый, с маленькими, глядящими снизу вверх, хитрыми глазками, вмешался начальническим тоном:
— Где кефалия Момцил?
— Момчил не кефалия, так и знай! — закричал на него дровосек и сделал даже несколько шагов вперед. — Момчил — царь Меропы. Он здесь царствует, слышишь?
Проваливайте подобру-поздорову! Чтоб плевка вашего не было на этой земле! Убирайтесь!
И, скрипнув на них зубами, он снова вскинул топор на плечо, Чтоб идти, но столкнулся с другим дровосеком. У того был и взгляд похитрей и вид старше: седая борода, длинные волосы, покрывавшие всю голову, как паутина покрывает кустарник.
— Погоди, Черньо! Чего ты раскричался? — тихо сказал он. — Разве не видишь? Ведь это купцы, товар везут ... Давай вытрясем из них м ал енько, а потом пускай катят, откуда пришли . ..
И тотчас повернулся к грекам:
— А вам зачем Момчил? Воевода нынче веселится. Ему не до греков и не до купцов.
— Ты водис в Повисдос, Момцил пустит, — возразил скопец, видимо обрадованный вмешательством другого, более мирно настроенного горца.
Дровосек почесал себе затылок и подмигнул:
— Я вас отведу, а только вы мне чего-нибудь дайте. Коли воевода рассердится, мне первому попадет.
— Кало, кало 1 На, возьми!
Скопец достал из-за пазухи серебряную монету. Она упала за буком, у ног дровосека. Старший поднял ее и стал рассматривать.
— Одной мало. Мне с братом надо поделиться, — сказал он, снова подмигнув, на этот раз другим глазом.— Дай еще одну!
Вторая монета перелетела через поваленный бук. Горец поднял и принялся рассматривать и ее.
— Ладно, сведу вас, — промолвил он. — Только внизу вы мне еще золотой дадите. А то скажу всем, что вы приехали убить Момчила. Тогда вам живым из Подвиса не уйти. Слышите, какой там шум вино подняло.
В самом деле, шум стоял ужасный. Греки прислушались, даже поглядели в ту сторон у.
— Кало, — сердито бросил акопец и кивнул.
Дровосек сунул одну монету в руку Черньо, глядевшему на чужаков все так же хмуро и зло, другую спрятал себе за пазуху и, положив топор на плечо, обошел вокруг ствола. Немой побежал за ним.
Всадники выехали на дорогу, где их ждал маленький 45
караван, что-то сказали стрелкам, и вся вереница последовала -..-за дровосеком, ведшим Панко за руку. Немой время от времени оборачивался, глядя с любопытством и страхом на незнакомцев.Спускаясь вниз, дорога то терялась в лесу, то выходила на голое место. Чем ниже, тем ясней слышался шум; можно было различить даже отдельные голоса и топот ног, как будто там плясали хоро 1 За крутым поворотом у самой дороги показалась вросшая в землю ветхая избушка с просторными сенями. Вокруг нее и на самой дороге толпилось такое множество народу и коней, что яблоку негде было упасть. Всадники стояли почти все вместе, по три в ряд, и так как головы коней были обращены к горе, можно было думать, что это отряд, собирающийся куда-то выступить. Но, видно, перед походом всадники решили осушить еще по чаше, а выпив, загуторили: день, мол, весенний, длинный и светлый; поспеем, куда надо! В самом деле, и сдвинутые набекрень шапки с заткнутым желтым цветком первоцвета, и раскрасневшиеся веселые лица, и громкий говор, прерываемый хохотом во всю глотку, — все говорило о том, что вина уже много выпито, а можно выпить еще столько же. Сидевшие на конях то и дело подымали большие чаши и, осушив их, нагибались, чтобы обняться с пешими, при этом так перевешиваясь набок, что у коней чуть не лопались подпруги и животные беспокойно перебирали ногами. Сзади, со стороны крыльца, шел другой шум: там пели какую-то задорную песню, кто-то плясал, сильно топая ногами, но слов песни невозможно было разобрать; слышался только однообразный припев: «Дака-дука, дам-бара-думбара, э-эй!» По мере приближения к толпе становилось ясно, что она состоит из горцев-чабанов и свинопасов, высоких, стройных, в кожухах и меховых наголенниках; а разноцветная одежда всадников, их блестящие копья и высокие мягкие сапоги с длинными шпорами сразу говорили о том, что это момчиловцы.
Когда дровосек и греки подошли корчме, на крыльцо вышел Райко, окруженный веселыми, разгульными мом-чиловцами и горцами. Сам Райко, пополневший, с расстегнутым воротом и в сдвинутой на затылок шапке, был, видимо, совершенно пьян, хотя шел твердыми шагами и 46
голову держал прямо. Лицо у него было веселое, полное, мокрые от вина усы обвисли. Он почему-то размахивал руками, не забывая в то же время подносить ко рту жбанчик или кувшин. Оттого ли, что на крыльце появился Райко, или просто люди устали орать, толпа притихла, и топот пляшущих, пенье стали глуше. Однако гусла продолжала пиликать, и попрежнему слышались возгласы:— Эй, Вылчан, разделывай! Бей в бубен, бей!
— Руби!
— Чай, ноги не боярские! Чего беречь!
— И вот этак и вот так!
— Дака-дука, дамбара-думбара! Эй!
— Добрый, братья, час собрал сюда нас!
Устремив глаза на пляшущих, которых грекам, приближающимся с другой стороны 'Корчмы, не было видно, Райко сам начал приплясывать на ходу, поворачивая голову то- вправо, то влево и прищелкивая пальцами в такт задорному припеву. Откуда-то сзади появился и серб Саздан с лихо закрученными тонкими усами, еще более пьяный, чем Райко. Он тоже стал пошевеливать плечами и притопывать на месте, а потом прямо пустился в пляс, с отчаянным гиканьем ударяя себя по бедрам.
Видя, что пробраться сквозь запрудившую дорогу толпу нет возможности, дровосек сделал грекам знак подождать, а сам обошел низом и проник в корчму через заднюю дверь.
Греки, смотревшие на всю эту веселую пьяную гульбу с высокомерным выражением, вокоре увидели его стоявшим на крыльце, возле Райка. Потянув Райко за рукав, он что-то ему шепнул. Сначала Райко, повидимому, не расслышал, даже сердито на него цыкнул и продолжал приплясывать, но, наконец, стал слушать, вытирая рукавом потный лоб. Вдруг он поднял глаза на греков, что-то сказал окружающим, которые тоже устремили взгляд на них, растолкал пеших и сошел с дровосеком на дорогу. Немой Панко последовал за ними.
— Калимера, калимера! 46
— еще издали закричал Райко по-гречески, раздвигая широкой грудью толпу и махая на нее руками, чтобы не шумела.Но перестали кричать и гуторить только стоявшие впереди, возле греков, а сзади продолжались и веселые 47
возгласы и топот ног. Саздан, потащившийся было вслед за Райком, не выдержал и примкнул к пляшущим. Конные и пешие пришли в движение, потянулись за Райком, и когда тот подошел к грекам, последние были почти со всех сторон окружены раскрасневшимися веселыми лицами, глядевшими на них без злобы и вражды, а скорей насмешливо и с любопытством. Вместе с Райком подошли дровосек и Панко. Испуганные глаза немого горели от возбуждения, и он откликался на особенно громкие возгласы пляшущих какими-то невнятными, дикими криками.
— Калимера! Добро пожаловать! — повторил Райко и остановился.
Как ни был он пьян, однако ощупал скопца с товарищами быстрым и хитрым взглядом; потом перевел этот взгляд на навьюченных мулов и впился глазами в тюки, словно стараясь угадать, что там находится.
— Кто вы и от кого? Не от Кантакузена ли? —спросил Райко, кому-то подмигнув.
Несколько всадников, продолжая разговаривать, незаметно поднялись вверх по откосу, отрезав гостям дорогу в лес.
Скопец, повернувшись к Райку, притворно любезным тоном ответил по-гречески:
— Поклон великому воеводе Момцилу от порфироносного базилевса Иоанна и великого доместика Апо-кавка!
И он сдержанно поклонился Райку. Остальные двое последовали его примеру.
Райко сразу отрезвел. Он даже разинул было рот от удивления.
— От Иоанна и Апокавка? — переспросил он, запинаясь. — Так ли я понял, твоя милость?
Скопец молча кивнул.
— Экий почет! Вон оно какое дело! — взволнованно пробормотал Райко, сдвинув шапку с затылка на самые брови. Но тут же опомнился, подкрутил обвисшие мокрые усы и важно промолвил:
— Милости просим, почтенные гости!
— Момцил... Ты не Момцил? — вдруг спросил скопец, поглядев на Райко уже другим взглядом.
— Э-э-э, куда там! Далеко мне до Момчила, —ответил Райко с веселым смехом. — Не Момчил и не Момцил я, а Райко!
зоз
— Момцил, Момцил! Ха-ха-ха! — захохотали окружающие момчиловцы и чабаны.
А из задних рядов послышался насмешливый голос:
— Эй, византиец! Ну-ка скажи: «шестьдесят шесть пригоршней жита»!
Но грек, сделав вид, будто не понял, снова обратился к Райку с прежним гордым и высокомерным выражением:
— Веди к Момцилу, веди скорей! Времени нет ...
— Ладно, ладно, — ответил Райко, не спуская глаз с вьюков.
Потом, обернувшись, крикнул:
— Эй, Нистор!
Этот зов подхватили другие голоса. Головы стали оборачиваться, люди зашевелились, и, наконец, на крыльце корчмы появился Нистор с таким же раскрасневшимся, потным лицом, как у Райка.
— Ты поведешь дружину вместо меня, Нистор, — тихо сказал ему Райко, когда тот подошел. — А я отведу к Момчилу вот этих послов Апокавка. Сдается мне, что они пришли просить помощи против Кантакузена.
— К чертям Кантакузена! — проворчал Нистор, шатаясь.
Райко крепко схватил его за плечо и еще тише шепнул ему:
— Да, да, Нистор. На что нам теперь Кантакузен? Это дело прошлое. И велика ли корысть? Меропу нам дал! Да мы бы ее и без него взяли. А эти вот? Они и дальше от нас — не будут в наши дела соваться — и дадут больше. Отведу я их к Момчилу! Авось он по-нашему взглянет.
— Ну, счастливого пути! —громко крикнул он. — А у Белой воды, где мы прошлое лето станом стояли, ждите меня! Я вас догоню.
Нистор, ничего не ответив, а только кивнув головой, скомандовал момчиловцам:
— По коням!
Через мгновенье на дороге никого уже не было, кроме всадников, быстро вдевающих ногу в стремя, строящихся по три в ряд и поправляющих притороченные к седлам колчаны со стрелами. Нистор тронул рысью своего плотного приземистого коня с белой звездой на лбу и хвостом до земли.
— Счастливого пути! Счастливо доехать до Белой воды! — еще раз крикнул Райко отъезжающим и замахал рукой.
Всадники дали шпоры коням и поскакали вверх по косогору. За ними потянулась туча пыли. Дорога опустела. Чабаны и пешие момчиловцы, чокавшиеся с всадниками или плясавшие хоро, ушли на крыльцо допивать свои чаши и продолжать пирушку. Когда всадники скрылись за деревьями, Райко тоже тронул своего большого коня. И, не говоря ни слова, повел греков в село.
Но тут по обе ещроны дороги, а нередко и на самой дороге толпился народ, и шум стоял не меньший, чем возле корчмы. В одном месте, окруженные зеваками-кре-стьянами и полупьяными момчиловцами, боролись здоровенные парни, голые по пояс, с телом, блестящим от пота; в другом, под звуки волынки, плясуны откалывали какое-то особенное хоро на пятках. Длинные косичники женщин извивались в воздухе черными змеями в такт пляске; парни с обнаженной грудью, тяжело дыша, вились вокруг них петухами, вприсядку, подскакивали и хлопали себя ладонями по бедрам. Дальше посреди дороги два момчиловца в латах, со щитом в руке, ожесточенно бились на мечах. Только по веселым лицам зрителей можно было догадаться, что это игра.
Райко закричал, чтобы ему дали дорогу, но ни бойцы, ни зрители не слышали его криков. Тогда один из спутников Райка, подкравшись к бойцам сзади, проворно перерезал лямки их красных штанов. Штаны свалились, обнажив косматые зады, и это заставило разгоряченных воинов остановиться. Под общий хохот присутствующих они отбежали в сторону, освободив путь для Райка и греков. Лица гостей, смотревших сверху вниз на всю эту веселую суматоху, вытянулись при виде виселицы, на которой качались трупы двух хусар. Один, огромный, тучный, страшно косматый, глядел остекленевшими глазами на дорогу. Это был Халахойда. Но под ногами повешенных вился шумный беззаботный хоровод, а в середине его момчиловец размахивал двумя мечами, ударяя ими друг о друга, и что-то напевал под ритм музыки.
— Сто, сто это? — спросил скопец, дернув Райко за рукав.
— Это? — сурово переспросил Райко. — Да кому что полагается: хорошему — одно, дурному — другое. Хорошему — милости просим, дурному — петля. Так Момчил на дело смотрит. А вы, коли вам не нравится, сюда глядите: вот Подвис, а вот башня, к которой мы путь держим.
С этими словами Райко первый въехал в широкие ворота засеки.
Конские копыта затопали по кривой каменной уличке, легко взбегавшей кверху, в крепость. По обеим сторонам ее тянулся ряд деревянных домишек с выступающим вперед вторым этажом. На дороге, да и во дворах было чисто, прибрано-, цветущие плодовые деревья радовали глаз, наполняя воздух запахом меда и весны.
И тут было множество' подвыпивших, веселых мероп-чан и момчиловцев, прижимавшихся к стенам домов, чтобы пропустить едущих. Наверху дорога, круто спустившись вниз, приводила к башне, перед которой тоже толпился народ. Райко соскочил с коня.
— Слезайте, дорогие гости, — повернулся он к грекам.— Приехали. Эй, Григор, Никола! — крикнул он, глядя на толпящийся люд. — Растолкайте-ка толпу, очистите дорогу гостям! Это не кто-нибудь, а царьградцы. Коней их хорошенько накормите и с воинами их не ссорьтесь!
Несмотря на усилия Григора и Николы растолкать толпу своими могучими плечами, она попрежнему мешала пройти в ворота. Там была страшная толкотня: одни входили, другие выходили. Несколько момчиловцев с копьями в руках стояли по обе стороны входа. Но трудно было понять — что и от кого они охраняют, так как они сами болтали, смеялись и даже охотно чокались с крестьянами. Гомон тут стоял такой же: громкий, веселый, беззаботный.
— Посторонитесь, люди добрые, дайте пройти! — крикнул Райко, ведя гостей. — Неужто не узнали? Меня Момчил зовет.
— Тебя Момчил зовет, а мы сами хотим его видеть, спасибо ему сказать, — возразил румяный старик в шапке, похожей на опрокинутый котел, бежавший рядом с конем Райка. — Который раз с самой Смолени прихожу, чтоб его повидать!
— Правильно, правильно, дед. Спасибо Момчилу! — послышалось со всех сторон. — Да здравствует Момчил!
— Да здравствует отец наш!
— Он шесть месяцев кефалией у нас, а другой за шесть лет столько добра не сделает!
— Эй, братцы! Подвиньтесь маленько. И мы люди. Дайте и нам на царя посмотреть, честь ему воздать! — закричали задние.
Толпа заволновалась, хлынула вперед, как волна, и, оттеснив назад выходящих, вынесла Райко и гостей к самому входу в башню. Тут было уже легче проложить себе дорогу. Райко пропустил вперед гостей и их слуг с тюками, а сам вошел последним, приказав страже никого больше не впускать.
Горница, в которую Райко ввел греков, была широкая, просторная, но с низким потолком, опирающимся на толстые закопченные столбы. Сквозь два узких окошка в нее проникали лучи весеннего солнца и шум реки, лижущей фундамент Подвисской крепости. Горница была тоже полна народа, и Райко не мог протиснуться между широкими спинами толпившихся у входа крестьян и мом-чиловцев.
Но здесь не шумели, не болтали друг с другом, а что-то слушали, вытянув шею и разинув рот. В глубине Райко увидел Момчила, сидевшего с несколькими пожилыми меропчанами, одетыми в новые, чистые одежды. Перед каждым из них на широком столе стояли чаша и жбан с вином. Крестьяне пили вино, вытирая рот и усы согнутой ладонью. Момчил тоже пил, но чаще поднося чашу к губам и делая более длительные и жадные .глотки. Вскоре Райко заметил, что и Момчил и окружающие его, так же как момчиловцы и крестьяне, стоящие у входа, все глядят в одно место. Он обернулся, встал на цыпочки и, заглянув через плечи передних, обнаружил, что между окон в тени сидит какой-то старик и что-то тихо, нараспев говорит. Насколько ему удалось рассмотреть, старик этот не был похож на здешний народ. Его говор и манера держаться указывали на то, что он здесь чужой, пришелец. Вдруг горницу огласил сдержанный смех, и послышался голос Момчила:
— Сладко слушать твои медовые речи, старик. Да все это — богомильские басни. Что-то не верится, чтобы на земле когда-нибудь наступило такое царство. Цари с боярами добровольно ни царской власти, ни вотчин боярских не уступят. Ты сам только что рассказывал о том, как Вельзевул против бога взбунтовался, и бог, власте-_лин и царь небесный, проклял его самого и ангелов его, и они почернели, и жилищем их стало место муки вечной.
— А что господь Вельзевула с его помощниками в вечную муку вверг, — начал старик таким сладким, елейным голосом, словно язык его был действительно смазан елеем и медом, — так ведь он сам создал сатану из тени своей. Сказал тени своей господь: «Встань, друг!» И тень восстала перед ним в образе человеческом. Но был то не человек, а дьявол. А как сотворил господь Вельзевула, тот и попроси у господа, чтобы им весь мир поровну разделить. «Земля моей, — сказал Вельзевул господу, — а небо пусть твоим будет. И людей поделим: ты себе живых возьми, а мне мертвых отдай!» Так и сделали. Было господу богу за что на сатану разгневаться: он его, можно сказать, из ничего, из тени своей создал, землю и мертвецов ему подарил, а сатана и на небо и на живых восхотел покуситься. А нам цари и бояре какое добро сделали? Они — одно дело, а мы, добрые христиане, — другое.
— Ишь, загнул. Сразу видать — богомил, настоящий вития! — вырвалось у кого-то удивленное восклицание.
Остальные стали сдержанно перешептываться, поглядывая на Момчила.
— Ну, хорошо, — промолвил Момчил. — А еще что ты хотел сказать?
— Вот что, воевода, — помолчав, начал уже громче старик. — Как бог Вельзевула некогда в вечную муку вверг, так теперь пришло время царей и бояр, слуг и помощников сатанаиовых, в преисподнюю ввергнуть.
— Пришло время, — глухо повторил Момчил и, резко
наклонившись к старику, вдруг спросил: — А ты откуда знаешь? '
— Оттуда знаю, — ответил богомил слабым голосом, — откудова птицы небесные знают, что весна пришла, и начинают гнезда вить. Не в том хитрость, чтобы знать, воевода, а в том, чтобы мочь, — многозначительно прибавил он, тоже повернувшись к Момчилу.
При этом солнечный луч озарил его лицо; но старик быстро спрятался в тень, словно испугавшись света.
С трудом найдя несколько стульев для гостей, Райка понял, что, пока богомил не перестанет говорить, пройти сквозь ряды момчиловцев и горцев не удастся. Он принялся рассматривать старика.
Это был высокий сухопарый человек с совершенно белой бородой, белой головой и белыми усами, причем все это сливалось в одно, как ветви в густом лесу. Старик напоминал Обрада из Чуй-Петлева; только тот выглядел хрупким, как ветка, а богомил, при всей своей худобе, был жилистый, крепкий. И лицо у него было неподвижное, суровое, как у человека, прожившего долгую жизнь и видавшего виды. К этому лицу и здоровому телу совершенно не подходил слабый, елейный голос. «Прикидывается, ведьмак, ясное дело. Только куда он метит со своими россказнями?» — сердито подумал Райко и стал с любопытством прислушиваться к разговору.
— Не в том хитрость, чтобы знать, а в том, чтобы мочь, — задумчиво повторил Момчил. — Может, ты и прав, старик, но я не люблю, когда со мной говорят недомолвками.
Эти слова воевода произнес особенно твердо, потом залпом выпил вино и поставил пустую чашу, стукнув -ею о стол.
— Ты что? Помочь мне собираешься, что ли? — прищурившись, резко спросил Момчил.
— Умному не нужен барабан, а глупому и ста мало,— отрезал старик.
Вдруг Момчил встал. Задев шпорами за перекладину стула, он с сердцем оттолкнул его, и тот загремел по полу. Вперив острый взгляд в богомила, воевода некоторое время глядел на него молча, испытующе. Все затаили дыхание; в наступившей тишине слышалось только жужжание двух пчел, кружившихся в столбе солнечного света. Момчил, отрывисто засмеявшись, кивнул головой.
— А ну-ка выходи, старик, погрейся на солнышке! Будет тебе прятаться в потемках, как кроту, — спокойно, насмешливо промолвил он.
Как за мгновение до этого воевода, так же неожиданно и быстро вскочил со своего низкого стула сладкоречивый старик. Резкость этого движения совершенно не соответствовала его сединам и согнутой спине.
— Не укрыться, видно, мухе от ястребиного глаза!— послышался звонкий, дерзкий молодой голос, и с лица старика упали седые усы и седая борода, а с плеч — длинный рваный плащ.
Перед изумленными момчиловцами и крестьянами предстал высокий худой парень с желтым веснушчатым
лицом и острыми серыми глазами, похожими на два гвоздя: они так и впились в воеводу — не вытащишь! Он повернулся к свету, выпрямил сгорбленную спину, передвинул на бедро короткий, но широкий меч, до тех пор скрываемый спереди, на животе.
— Это я, Момчил-побратим! — спокойно произнес он, напирая на последнее слово.
— Побратим? — глухо переспросил воевода, глядя на незнакомого пария тем же испытующим взглядом. — У меня побратимов раз-два и обчелся. Один был — умер. Второй — Раденко, позади сидит. Третий...
Момчил остановился, наморщил лоб, словно вспоминал о чем-то далеком, и вдруг промолвил:
— Узнаю! Мы с тобой пять лет тому назад в Чуй-Петлеве встретились. Тебя Богданом звать. Спину тебе здорово дуксы да севасты разукрасили, и я за то простил тебя. Понял ты наконец, почему я тебя побратимом своим назвал?
— Понял, — кивнул в ответ парень. — Старые раны не забываются.
— Где ты был эти пять лет и что делал? — спросил Момчил, садясь на стул, подставленный ему Раденкой.
— По божьему свету бродил, на муки человеческие смотрел.
— А эта белая борода к чему? От кого ты скрываешься? — продолжал расспрашивать воевода; выражение лица его становилось все мягче, ласковей и приветливей. — Присаживайся, побратим, выпей чашу. Вино славное.
Парень не двинулся с места, только махнул рукой.
— Белой бороде всюду почет! А за угощенье спасибо. Мне не до вина. Прежде выслушай, откуда я иду и зачем к тебе пришел.
Момчил ласково улыбнулся.
— Ты ничуть не изменился; все такой же угрюмый. Ну, пусть будет по-твоему. Но сперва я хочу тебя порасспросить. Что делается в Чуй-Петлеве? Жив ли Обрад? Как там наш Станой, хусар, которого мы на дочери того хитрого крестьянина женили, — как его звать, позабыл?..
— Коложега, — ответил Богдан уже другим, ленивым голосом, словно ему не хотелось рассказывать. — Я в Чуй-Петлеве больше года не был. А при мне там случились большие перемены. Твой Станой всех мужиков с толку сбил; стали они вместе с Коложегой не только на охоту ходить, а и на грабеж по большим дорогам; даже на равнинные села нападают. По ночам тащат все, что под руку попадется. Скот угоняют, телеги. Маргида, жена Станоева, растолстела; да и другие все мужики отъелись, гладкими стали. Ну, Обрад не стерпел: как-то ночью ушел из села и словно в воду канул; с тех пор об нем ни слуху ни духу. Где он, не знаю. Вот и все.
Среди момчиловцев послышался ропот.
— Выходит, я селу вместо добра вред сделал, — насупившись, промолвил Момчил. — Лучше бы мне тогда Станоя этого не женить, а повесить.
И он махнул рукой.
— Теперь скажи, что хотел, побратим Богдан, и продолжим наш пир, — сказал он, окидывая сидящих в горнице уже добрым, светлым взглядом. — Видишь этих людей вокруг меня? Они сошлись отовсюду: из Смолени, из Триграда, с гор, из лесов, чтобы пить со мной общую чашу. Вот Раденко из Милопусты, серб, побратим мой. Вот хусары. Может, кого из них ты помнишь... Как думаешь, побратим: пришли бы ко мне одни из такой дали, были бы мне так верны другие, если б я обнажил свой меч не за правду? Я ведь помню, как ты сказал: приду к тебе, когда услышу, что ты свой меч обнажаешь только за правду. Ты потому и пришел?
— Да, потому. И еще по одной причине, — ответил Богдан, не отводя острого взгляда от глаз воеводы.
— Говори, я слушаю!
Богдан покачал головой.
— Нет, побратим, это я скажу тебе с глазу на глаз. О чем можно было, рассказал при всех, а о том должен знать только ты.
— Все, что мое, то для всех, — веско возразил Момчил, сурово поглядев на Богдана.
— Все ли, Момчил? — тихо спросил Богдан с улыбкой. — Подумай!
Момчил медленно поднялся с места, попрежнему пристально, испытующе глядя на Богдана. Но на этот раз чем шире расплывалась улыбка на лице Богдана, тем озабоченней становилось лицо Момчила: оно потемнело, словно какая-то буря пронеслась над ним, •оставив за собой развалины и пустыню.
— На всем свете только и есть моего, что два человеческих существа. Они у меня в сердце. Ты о них говоришь, Богдан? — хрипло спросил он, наклонившись над собеседником.
Богдан молча кивнул. ,
— Хорошо. Тогда ступай в оружейную! Я тоже сейчас туда приду, только вот с ними прощусь, — быстро промолвил Момчил, указав чуйпетлевцу низкую маленькую дверь у себя за спиной.
Как только Богдан захлопнул эту дверь за собой, Райко, расталкивая момчиловцев и крестьян, направился к Момчилу. Тот в это время уже беседовал, стоя, .с несколькими меропчанами и чокался с ними. Но лицо его было попрежнему взволновано и озабочено. Все задвигались, у всех развязались языки. Мало-помалу горница опустела. Не раз снаружи напирали желающие войти, оттесняя назад выходящих; с обеих сторон поднимался шум и крик; начиналась толкотня, давка; все топтались на месте. Когда Райко добрался до Момчила, воевода прощался с двумя рослыми горцами, видимо близнецами, так как они были похожи друг на друга как две капли воды. Оба стояли перед Момчилом, выпрямившись, вытирая косматыми шапками себе глаза.
— Момчил, — сказал Райко, тронув плечо воеводы.
Тот, быстро обернувшись, поглядел на него с удивлением.
— Что ты тут делаешь, Райко? Я думал, ты с отрядом уже в горах. Или опять?..
Он нахмурился, но не договорил.
— Постой, Момчил, не сердись, — возразил Райко, поняв, что хочет сказать дядя. — Пить-то я пил, но вернулся не из-за этого. Взгляни вот на тех, что мирно и чинно на стульях сидят. Знаешь, кто это?
Тут Райко наклонился и шепнул:
— Апокавковы послы. Из Царьграда приехали.
Момчил поглядел на греков.
— Чего им надо?
— Я сам не знаю. Впрочем, не трудно догадаться: чтоб ты изменил Кантакузену и стал помогать Андроникову мальчонке. По-моему, дело стоящее, — прибавил Райко совсем тихо, боязливо взглянув на дядю.
Лицо Момчила осталось таким же замкнутым, неподвижным: нельзя было понять, обрадован он чем-то или опечален.
— Веди их сюда! — коротко приказал он и утомленно опустился на стул.
— Ладно, ладно, — оживленно забормотал Райко. — Сейчас. Хорошо, что народ вышел. А то, чего доброго, эти надутые греки рта не раскрыли бы.
И он, с притворной важностью надув щеки, направился к ним.
— Сядь, побратим Раденко! — обернулся Момчил к сербу, который, видя, что горница опустела, встал и хотел уйти. — Сядь и послушай. Может, что нужное скажешь.
Раденко молча сел. Трое греков приблизились к Мом-чилу. За ними шли слуги с тюками в руках. Тюки были полураскрыты, и в них виднелась парчовая и бархатная одежда, мечи с коваными серебряными рукоятями, тигровые шкуры, кувшины для пиров. Скопец первый поклонился Момчилу, не слишком низким и не слишком легким поклоном. Момчил в ответ кивнул.
— Поклон храброму воеводе Момчилу от благочестивого императора Иоанна, благочестивой и христолюбивой императрицы Анны и их смиренного слуги Апокавка, — торжественно произнес по-гречески скопец, наклоняя голову при каждом имени в строгом соответствии со значительностью лица: ниже всего при имени императора и меньше всего при имени Апокавка.
Момчил улыбнулся.
— Спасибо за честь и почет, — ответил он по-болгарски, глядя на маленькую лысую голову скопца, похожую на черепаху.
Скопец снял свою высокую пирамидальную шапку, и головка эта то высовывалась из упругих дорогих одежд, облекавших его, как скорлупа, то втягивалась обратно в выдровые шкурки. Солнце, уже умерившее блеск своих лучей, золотило редкие волосы на его голом темени.
— Что делает император? — продолжал Момчил с той же тонкой усмешкой на губах. — Научился уж отличать скипетр от своих игрушек?
Скопец быстро втянул голову, словно ожидая, что его ударят по темени.
— Ошибаешься, храбрый воевода, — вмешался второй византиец, толстяк с хитрыми глазами. — Он не только крепко держит скипетр в руках, но и мечом владеет лучше всех своих сверстников. Клянусь, он превзойдет отца своего — прехраброго и премудрого Андроника, третьего по счету, вечная ему память!
Греки опять поклонились и медленно осенили себя крестным знамением.
— Каким ветром занесло вас к нам, в Меропу? — неожиданно задал вопрос Момчил, которому, видимо, надоели поклоны и витиеватые речи византийцев.
Он перестал улыбаться, и лицо его приобрело холодное, суровое выражение.
— Говорите, зачем Апокавку понадобился разбойничий воевода и Кантакузенов кефалия Момчил?
Подперев голову рукой и прищурившись, он смотрел не на греков, а на кусок весеннего синего неба в окне. Ему сделалось тепло, хорошо на сердце от этой бездонной прозрачной синевы, словно уводившей далеко-далеко, на край света, и от сильного, здорового ощущения жизни в себе. Им овладела непреодолимая нега, и он на мгновенье, как усталый ребенок, отдался упоительной мечте. Как ни коротко было это мгновенье, ему показалось, что он едет по вековому лесу, шумящему под натиском бури, а поперек коня на коленях у него лежит Елена. Ее ослабевшее горячее тело манит его, он прижимает ее к своей груди, наклоняется, чтоб ее поцеловать.
— Деспот, — вдруг услышал он, вздрогнув, чей-то голос прямо над собой.
— Кто это сказал? — с удивлением спросил он. Сквозь пальцы прислонеиной ко лбу правой руки он увидел Ра-денко, который молча слушал кого-то, Райко, который жадно глядел на тюки, и греков. «Я замечтался, загре-зил», — сказал он себе и окончательно вернулся к действительности, однако еще ощущая сладкую тяжесть Елены у себя на коленях. «Не она ли сказала это?» — промчалось в его мозгу.
— Кто это сказал, Момчил?—услыхал он удивленный голос Райка. — Да вот его милость. Император жалует тебя званием деспота и отдает тебе весь край от Куму-цены до Морунца, с городами Перитором, Полистилоном и Ксантией, если ты ему против Кантакузена поможешь.
Воевода вскочил на ноги. Глаза его сияли, как звезды.
— Я пойду против того,' кто первый встанет мне поперек дороги. От Кумуцены ли до Мору
нца, от Чер-Н0Г0 ли моря до Синего 48 —только меч м°и укажет мдо предел.«Но
почему мне показалось, будто это сл°в° сказала Елена, и почему она мне сейчас пригрезилась?» — опять всплыл в его сознании прежний вопрос до задал его как будто не он, а кто-то другой. От этого вопродо гордая решительность его речи сломилась.—
Я сам возьму что мне принадлежит. А там пускай император дарит что хочет, — прибавил он более сдержанно, хотя так же гордо. И опять в душе ег° тадо дослышался тот же голос: «Она — боярышня, а ты, додо захочешь, деспотом можешь стать».Но снова взял верх прежний — гордый и непреклонный Момчил.
— Слушайте, греки, — медленно, твердо начал он, глядя на скопца и двух его товарищей. — Пять тысяч пеших и триста всадников ждут в Меропской крепости моего приказа о выступлении. По морю их поведу, на облака пошлю — нигде соколы-юнаки меня не посрамят. Один я знаю, когда и против кого обнажить свой меч. Какое мне дело до вас и ваших счетов с Кантакузеном? Где захочу и найду выгодным, там и нанесу удар.
Слова его тяжело падали в пустой горнице, словно вылитые из свинца. Лицо его опять сияло, глаза блестели. Он ударил рукой по столу так, что пустая чаша подскочила и свалилась на пол.
— Так и передайте Апокавку. Слышите? — прибавил он, глядя в упор на послов.
Греки молча переглянулись.
— Довольно, храбрый воевода, — мягко, любезно заговорил скопец. —Мы тебя поняли. Если ты собрал столько всадников и пехоты, так, конечно, не в помощь Кантакузену. Кто свои руки о крапиву жег, тот и будет себе похлебку варить. Понятно, понятно, — закончил он с лукавой улыбкой.
— Ты только Кантакузену не помогай. Императора и это обрадует, — вкрадчиво вставил толстый византиец. — И не забудь, воевода, — продолжал он, озираясь и понизив голос: — царь Иоанн-Александр теперь в Сли-вене. Как только мы ударим на Димотику с юга, он на-
кинется н
а Кантакузена с севера. Император и царь об0 всем договорились. •Момчил улыбнулся.
Это т
°же дошло до моих ушей. Ловко плетет сети царь Александр. Вы ему восемь крепостей уступили, он вам восемьдесят воинов пришлет; и на том скажите спа-сиб°. Как? Ты царем хочешь меня испугать, византиец?— возвысил голос Момчил, и улыбка его стала злой, насмешливой. — Побратим Раденко, — обернулся он к молчаливому сербу, — сколько человек перебежало в Меропу из царского войска, что третий день под Перпераком стоит?— Да сотня наберется, побратим воевода, — коротко ответил Раденко, пошевелившись на стуле, и опять стал молча слушать.
— Под Иперперакионом в Море? — переспросил скопец и переглянулся с товарищами.
Удивленные лица их ясно говорили о том, что эта весть застала их врасплох.
— Что вам за дело до Перперака, византийцы? — спокойно сказал Момчил. — Крепость — не ваша, а Кантакузена. Или не было уговора, чтобы царь Александр Мору взял, а?
Он засмеялся, глядя на удивленные лица послов.
— А вступили ли царские войска в крепость, храбрый воевода? — осведомился толстый византиец, делая вид, будто не понял Момчилова намека.
— Вступили! Вступил только начальник их, боярин Витомир; пробует теперь вина кастрофилакта и около жены его увивается.
Это сообщение, видимо, пришлось по вкусу послам. Лица у них посветлели. Они снова переглянулись, и скопец опять отвесил поклон.
— Не будем больше отнимать у тебя время, воевода, — промолвил он прежним сладким голосом. — Мы поняли и запомнили одно: что ты не будешь помогать Кантакузену против нас.
И он заглянул Момчилу в глаза. Момчил не ответил ни да, ни нет, но византиец, видимо, остался доволен.
— А если ты все-таки нападешь на димотикского бунтовщика, отправь пленных в Царьград. Император сейчас же. пришлет тебе грамоту о назначении тебя деспотом, — продолжал, понизив голос, скопец, глядя в упор на воеводу.
Момчил опять ничего не ответил, а византиец и это молчание принял как добрый знак.
— Мы явились в Меропу под видом купцов. Так же и удалимся, — сказал он. — Прикажи твоим людям не чинить нам обид и помех в пути.
Момчил сверкнул глазами.
— Вы видели виселицу, когда шли сюда, византийцы? — сурово промолвил он. — И на ней двух пов
ешенных? Когда пойдете обратно, поглядите еще раз. И знайте: в Меропе нет ни воров, ни убийц. Поезжайте спокойно! На вас пылинка не упадет. А нынешний вечер вы — наши гости, — прибавил он. — Переночуете в селе. Никто не узнает, кто вы и откуда.— Спас
ибо, воевода, — ответили греки и, поклонившись Момчилу, начали выходить по одному. Последним вышел Райко, которому Момчил что-то шепнул.В
°^в°да встал с места и сделал несколько шагов, задев ногой один из оставленных греками тюков. Тюк раскрылся, и оттуда, наряду с драгоценными разноцветными высыпалась целая пригоршня золотых.Момчил наклон
ился, посмотрел на монеты, похожие на золотые пуговицы, пришитые к аксамитным плащам. Потом поспешно выпрямился и повернулся к двери, словно собираясь кого-то позвать. Но промолчал и с улыбкой махнул рукой.1К
у?цы забыли свой товар, — весело пробормотал оН Побратим раденко, — обратился он к сербу,— убери эти тюки. А потом, вместе с Войхной, раздай то, что в них, нашим. Золотые — крестьянам: по золотому на избу. Пускай и крестьяне порадуются византийским по-даркам^ Себе выберите что понравится. Мне ниЧего неоставляйте
. С меня довольно обещания назначить меня деспотом.Момчил опять вес
ело засмеялся и, пнув тюк ногой, быстро вошел в ту маленькую дверь, за которой незадолго перед тем скрылся его побратим чуйпетлевец.4. БОГДАН
С тем же весе
лым, задорным смехом на устах Момчил вошел в маленькую полутемную оружейную, заваленную до потолка всевозможными копьями, дротами, короткими и длинными мечами, похожими на грибы чешуйчатыми панцырями. Железные шлемы с подбородником и науша-ми стояли аккуратными рядами на полках, словно черепа в монастырском склепе. Щиты были навалены грудой, по большеи части новые, крепкие, а если попадались старые, то начищенные до блеска, будто на продажу.М°жеш
ь меня поздравить со званием деспота, побратим Богдан! — крикнул Момчил с порога, глядя на стоящего возле узкой бойницы и к чему-то прислушивающегося парня.Тот обернулся к воеводе.
— Послушай, как поют! — сказал он.
Момчил медленно приблизился к отверстию. Звонкий молодой голос пел весело, беззаботно:
Что мне теперь делать, посоветуй, мама!
Конь мой в лес умчался, улетел мой сокол,
Убежал куда-то пес, товарищ верный. *
, Мне идти за ними или за девицей?
Поющий остановился, немного помолчал, потом, повторив последние слова, продолжал на другой мотив: Отыщи девицу, мой сыночек милый!
Вновь коня ты купишь, сокола поймаешь,
Сокола поймаешь, верный пес найдется.
А ее упустишь — больше не увидишь.
— Песня лжет, — взволнованно воскликнул Момчил.
Он стал ходить взад и вперед по узкому свободному
пространству, что-то отрывисто бормоча и все более волнуясь. «Пьяница, забулдыга!» — сердито повторил он несколько раз, потом вдруг остановился, поднял откатившуюся от общей груды палицу и с такой силой швырнул ее в шлемы, что несколько штук упало на пол.
— Завтра же пошлю его в Тырново. Слышишь? — крикнул он, кидая злой взгляд на Богдана.
— Кого и за чем? — тихо спросил богомил и, отойдя от бойницы, сел на груду щитов.
— Да пьяницу этого, Райко. За Еленой.
— Ежели Елена — та боярышня, которую ты увез с царского пира, — так же тихо, спокойно ответил Богдан, — то она уже не в Тырнове, а в Цепине.
Момчил вытаращил глаза.
— Ты мне не веришь, побратим? — продолжал парень. — 5I сам своими глазами видел. Все сидит наверху башни и глядит на лес, на дорогу. Видно, кого-то ждет.
_ КоГ
от0 ждет, — повторил Момчил, улыбнувшисьдетской улыбкой. — Ну?
_ Ну, а как только стемнеет, велит жечь на башне
сосновые ветви и посылает в лес псарей с г
°нчими. Костер трещит и светит, гончие лают в лесу. А иной раз ...—
Иной раз, — в восторге повторил воевода.— Иной раз целый день молится, с колен не встает,
говорят. А то возьмет, в Цепино, в монастырь уеде^ который сама в память отца и матери построила, где сестра твоя Евфросина — игуменьей. Видно, постричься задумала.— Песня лжет, и ты лжешь, побратим, — воскликнул Момчил, выпрямившись. — Откуда ты знаешь боярышню Елену и мою сестру Евфросину? Кто ты такой? Старческий вид принимаешь, богомильские басни искусно и сладко рассказываешь, все тебе известно, — с досадой промолвил воевода. — Я тебя в Чуй-Петлеве побратимом назвал, оттого что и меня когда-то один из твоих дуксов и севастов разукрасил. Но тенью своей я тебя не делал.
С этими словами Момчил направился к двери и уже взялся за щеколду.
— Погоди, воевода! — сказал Богдан, вставая с груды щитов. — Ежели не веришь словам моим, пошли Райко или кого другого из хусар в Цепино. Боярышня там, с тех пор как болгарские войска в крепость вошли.
Момчил снял руку с щеколды и внимательно посмотрел на худое веснушчатое лицо Богдана.
— Я сам туда поеду, — тихо промолвил он, и на губах его появилась прежняя детская улыбка. — Только ... я боюсь...
Он произнес это совсем тихо и даже прислушался, не притаился ли кто за дверью.
— Боюсь, — повторил он, качая головой. — Боюсь женщины. Момчилу не страшны ни стрелы, ни копья, а страшны черные глаза боярышни.
Он задумался.
— Сам не знаю, как это случилось, что я полюбил ее и она стала мне так дорога, так близка моему сердцу. Похищая ее, я хотел отомстить ее отцу, а теперь, оказывается, старый прахтор преследует меня, даже лежа в могиле. Меня преследуют, не дают мне покоя глаза Елены, ее стан. Пять лет прошло с тех пор, а она все передо мной. Но нет, не только ради стана и глаз полюбил я ее,— промо
лвил Момчил другим голосом, — а за то, что она — гордая чудная девушка. Это и побратим Сыбо перед смертью мне сказал...Воевода махнул рукой, не договорив.
— Потому ничего и не выйдет, что гордая, — продолж
ал он. — Я отца ее в могилу загнал, этого она никогда не забудет. Не забудет и того, побратим, что она — боярышня, а я ... — отрок, отрок отца ее и разбойник. Пусть пострижется! — отрезал он, как ножом, и лицо его опять стало гневное, злое.— А звание деспота? Не знаю, в чем дело, но ты сказал, что тебя можно с ним поздравить. Она — боярышня, а ты, выходит, коли пожелаешь, деспотом будешь?
Момчил, весь красный, с расширенными глазами, подскочил к чуйпетлевцу.
— Я об этом только подумал, в сердце мысль затаил. А ты как мне в душу забрался?
— Тебе отворотного зелья надо выпить, побратим Момчил, чтобы Елену из сердца вырвать, — насмешливо заметил Богдан.
— И без зелья забуду. Пускай постригается, коли лочет, или за-м:уж выходит! — все так же сердито и зло крикнул Момчил.
Он опять забегал по комнате, как волк в клетке. Два раза остановился возле бойницы, хмуро выглянул наружу, потом продолжал свое хождение взад и вперед. Наконец резко остановился перед богомилом, мирно сидевшим на щитах.
— Не сердись, побратим, — промолвил он с виноватой улыбкой. — Я вспыльчивый стал. Может, оттого, что сердце не мирится с делом не оконченным. Хотя, — он поднял брови, — ежели хочешь знать, нам и так хорошо — мне и людям моим. Да меропчане не знают, за кого меня считать. Я — будто кефалия Кантакузена, а волен, как горный орел. Но знаю: эта греческая лисица не долго будет меня ласкать. Как с Апокавом разделается, так мне поводья затянет. Вот я и хочу предупредить его: укусить, прежде чем он меня укусит.
— Кусай, — тихо ответил Богдан, и глаза его стали зорко, внимательно следить за воеводой, который опять зашагал по комнате, но уже медленней, спокойнее.
Момчил тихо засмеялся.
— Я сказал, что мне хорошо. Неправда это. Нет, мне
многого не хватает. И не только потому, что Кантакузе
н не будет долго терпеть меня, а — не сидится мне здесь! Хочется взмахнуть мечом да пройти с ним из конца в конец всю землю родную, а потом в море тот меч погрузить, чтобы кровь смыть с него. Но кровь эта — не бедных, замученных людей. Не ихняя кровь, а за них пролитая. Чтоб и они хорошо жили, спокойно землю пахали и песни пели, как вон тот хусар. Не царем, не базилев-сом буду, а ...— А почему б и не царем? — осторожно прервал его Богдан и кинул взгляд на валявшийся у его ног шлем. — Был уж раз такой царь, как ты; из тех же бедных, замученных людей; сам знаешь: свинарь И
вайло.Момчил поглядел на него с удивлением.
— Один человек уже рассказывал мне об этом, — задумчиво промолвил он. — Только тот был боярин; а ты — мужик-богомил. Что же значат эти слова в твоих устах?
— Моими устами, побратим Момчил, многие уста говорят. Будет царь такой. Он придет, — повторил Богдан твердым голосом, и лицо его посветлело, похорошело. — Царь-избавитель и спаситель, как Христос. Он придет во имя божие, чтобы разрушить царство сатанаилово, а теперешних царей ввергнуть в вечную муку. Им приходит конец. Так в книгах написано.
— Ну, а ежели он придет не во имя божие, так станет царем или нет, а? В ваших книгах не написано о таком царе, который подымет меч против сильных и злых, а богу будет ни кум, ни сват? — веско промолвил Момчил, многозначительно взглянув на богомила.
— Кто ополчился на сильных и злых, с тем и бог.
— А зачем божья помощь тому, кто сам свое дело знает?
— Как утром борется свет со тьмой, а в костре дым с огнем, так бог с сатаной издревле свои силы меряют. Где слабеет сатана, там бог торжествует, потому что добро победило зло. Коли ты на битву против зла пошел, с тобою бог. Хочешь ты или нет, он с тобой, внутри тебя, — убежденно произнес Богдан, и по серым глазам его, застелив их острый взор, пробежала дымка. Голос его стал глухим, стариковским; Момчилу даже показалось, будто он опять надел белую бороду и горб.
— Удивительно, — после небольшого молчания сказал Момчил, глядя на богомила. — Когда я тебя слушаю и
на тебя гляжу, мне вспоминается другой побратим m°^ покойный Сыбо. Он, так же как ты, о боГе рассуждал, дьявола боялся и у какого-то Григория в Шрории все постричься хотел. Постой! Кажется, он даже этими самыми словами и говорил, от Григория их переняв: «Бог — с тобой, внутри тебя». Может, и ты, побратим, того же Григория слушал? Далеко ли от Чуй-Петлева до Парории? Ежели пешком — день-два, не больше.Дымка н
а глазах богомила тотчас исчезла, глаза его заблестели, взгляд стал попрежнему острым.— Гри
горий Синаит! — едко улыбнулся он. — Тыспра
шиваешь, слыхал ли я о нем. Такой же черноризец, как другие. Делает вид, будто душу спасает в Парории, а придет время — тоже начнет собором нас пугать. А знаешь, побратим, что такое собор? Нас переловят, закуют в цепи и потянут в царский суд. «Кто вы такие?» — «Добрые христиане». — «А почему в бога и в сына его не веруете?» — «Мы в господа и в слово божие, иначе Иисусом называемое, веруем!» — «А в святую троицу?» — «В нее не верим». — «Ах вы, богомерзкие ма-нихеи, лицемеры, ехидны зловредные! Поклонитесь пресвятой троице, поцелуйте крест честной — тогда спасетесь! А не то мы сожжем вас живьем!» Вот что такое собор. Живыми сожгут нас из-за святой троицы и того дерева, которое они, служители сатанаиловы, честным крестом называют. -Момчил весело рассмеялся.
— А ежели вы крест поцелуете, что с вами случится? Ничего: ни хорошего, ни плохого. Дерево и серебро к губам прижмете, вот и все.
— Не станем целовать орудие казни Христовой; лучше живыми сгорим,— махнув рукой, мрачно возразил Богдан.
Момчил опять покачал головой.
— Странное дело, побратим Богдан! И вы, богомилы, верите, что бог внутри вас, и Григорий этот словно бы то же самое говорит. А вы с его сторонниками враждуете, друг друга ненавидите. И выходит так: и вы и они — с богом, нашли его, один он и тот же ив них и в вас. А я? Я, как говорится, без бога. Но ни они, ни богомилы не враждуют против меня. Как же это? — задумчиво промолвил Момчил.
— Побратим Момчил, — тихим голосом начал Богдан. —Ты правильно сказал: бог будто разделяет нас с тобой, и все-таки мы не враги. Я люблю тебя больше родного брата, да и ты, видно, дорожишь мной, коли своим побратимом назвал. А вот подойди с таким разговором о кресте к какому-нибудь священнику или иноку,— да хоть к тому же Григорию Синаиту, — он начнет тебя ругать или за безумца сочтет, а то еше того и гляди царю выдаст. Они с царем заодно! «Воля божия — суд царев», говорят. А знаешь, почему так? Знаешь, почему для них ты безумец, а для нас брат. .. нет, больше брата?
Богдан подождал, но видя, что Момчил стоит, прислонившись к стене, все такой же молчаливый, задумчивый, тоже встал, подошел к нему и на ухо, тихо промолвил:
— Ты думаешь, побратим воевода, я не знаю, что полгода тому назад у Белой воды было? Как там болгары с сербами побратались и что ты им говорил? Слушай, я повторю: «Захотел богу молиться — молись: преклони колени на борозде, взгляни на небо, — ни попа, ни протопопа не надо». И еще кое-что говорил ты им, помнишь? Я и это повторить могу: о том, что ты сам Христу поклонился бы, кабы правда и добро на земле воцарились; а нынче что-то не хочется, нет веры в бога. Небо высоко, и бог не слышит, не видит, что на земле делается.
Выпалив все это, Богдан остановился передохнуть.
— Так, побратим? — спросил он, встретив взгляд Момчила.
Момчил молча кивнул. У богомила глаза заблестели.
— А коли так, ты — не без бога. Сегодня ты не веришь в него, а завтра поверишь, — завтра, когда Сата-наил и слуги его будут ввергнуты в муку вечную и на земле наступит царство божие, когда правда и мир воцарятся на свете и не будет, как теперь:» мирная земля — измученный раб. Этого царства мы, богомилы, ждем, его возвещаем христианам. Твой бог — наш бог, и ты нам, богомилам, — брат.
— Пусть будет так, только я не богомил, — нахмурившись, отрезал воевода. — Я Момчил, вольный человек.
— Ну да, но мы с тобой оба одной дорогой идем. А что будет, коли за руку возьмемся? Воевода и побратим Момчил!— по-новому, торжественно заговорил Богдан.-Ты меня спрашиваешь, где я был, куда ходил, что все
Знаю
да же о сестре твоей и о боярышне Елене принес тебе весть. Я же сказал: по белу свету ходил, на человеческие муки глядел. Одна другой страшнее. Растет и ширится царство сатанаилово по всей земле, без конца и края. Знаешь, что говорят отроки и парики повсюду? «Кривдой жить бог не велит, а правдой — дьявол». И выходит так, Момчил, что они богу и сатане кланяются, а добра ниоткуда не видят. Раскроют душу свою мне, я им на ухо и шепчу: «Придет добро, у порога оно, надейтесь!»— «Веры нету». — «Верьте и готовьтесь: нынешнее царство—сатанаилово; падет оно, и другое царство наступит: божье царство — без бояр, без рабов».— Ты мои слова говоришь или свои? — резко прервал Момчил.
— Последние слова — твои, верно, побратим; те, что ты юнакам у Белой воды сказал...
— Ты все о Белой воде толкуешь, — опять прервал его Момчил. — Уж не был ли ты и там, что знаешь?
Богдан, лукаво улыбнувшись, покачал головой.
— Нет, побратим, не был. Но неужели ты думаешь, что среди твоих разбойников нет ни богомилов, ни бабу-нов из Нижней земли? Я в Меропе — вот уже целую неделю и за это время только и делал, что всех расспрашивал. И многое о тебе узнал. Да и в Цепине о тебе говорят, любят тебя, уважают.
— Значит, ты не врешь: на самом деле был в Цепине? — спросил воевода, все еще недоверчиво глядя на странного богомила.
— Ив Цепине был и в Карвунской области; в Бдин. и в Средец 49
ходил — всюду, где люди мучаются и страдают. Коли не веришь, пошли Райка. Я зря говорить не стану.— Но как ты узнал обо мне, о Елене, о Евфросине?— снова спросил воевода.
— А на что же у меня уши да медовые уста? — оскла-бясь, возразил богомил. — Православные почитают Иоанна Златоуста — верней будет Треплоустом его назвать! — а у нас все такие. Нам все известно, Момчил, — тихо, доверительно зашептал Богдан. — Сам царь Иоанн-Александр не знает так досконально, что у него в царстве и во всем мире делается. Хоть бы о тебе, скажем. Что знает о тебе Иоанн-Александр? Почти что ничего. Появился в Родопах какой-то хусар, беглый отрок — и деспотом стал. «Мало ли деспотов в Родопах было и в давние и в недавние времена, — скажут ему великие бояре. — Взять Иванка, Слава. Пусть о нем греки думают». А на деле-то совсем другое: только мы, богомилы, знаем, что такое Момчил и чего ему надо. Пришло время...
— Не Райка пошлю, а сам поеду, — прервал Момчил речь богомила, которую он, видимо, даже не слушал. — Съезжу в Цепино и привезу Елену, если она в самом деле меня помнит. Решено.
Чуйпетлевец, прекратив свои рассуждения, уже другим голосом спросил:
— Когда, побратим? Сегодня? Завтра?
— Сперва покончу с Кантакузеном. Прикажу своим собираться.
— Хорошо, хорошо, — кивнул головой Богдан. — Все по порядку. Первым делом — Кантакузен. Больно бедных людей обижает, монахов распустил. И агаряне, которых он на помощь призвал, куда ни придут, всех в плен угоняют и села жгут. А потом и до Иоанна-Александра очередь дойдет...
— Ты опять царем меня хочешь сделать? — сурово спросил воевода.
— Царем царства божия, а не сатанаилова. Вот как, Момчил. Царем, у которого бог в сердце.
— Опять бог.
— Да. Ты поверишь в него, когда царство его на земле наступит. Вот кто такой Момчил! — радостно воскликнул богомил.
Воевода некоторое время размышлял, глядя в землю. Потом поднял глаза на собеседника:
— Будь по-твоему, побратим Богдан. Пускай у меня в сердце бог, лишь бы он оказался таким, каким я его себе мыслю. Согласен и царем стать, ежели только в царстве моем не будет ни бояр, ни рабов и все славно заживут. Вот тебе моя рука. Неси весть богомилам. Момчил с ними.
— И они с Момчилом, — еще громче и радостней воскликнул Богдан, схватив руку воеводы и крепко ее пожимая. — И не думай, побратим, что богомилы умеют только молиться да о боге толковать.
Он похлопал по висящему у него на бедре мечу.
— Такой же меч прячет у себя каждый богомил, и когда понадобится, сильные и злые испытают на себе, как этот меч остер. Только не теряй времени! — тихо прибавил Богдан. — ^^ать больше нельзя. Коли Иоанн-Александр созовет собор, опять кровь потечет по болгарской земле.
— Сделаю все, что в силах, — ответил Момчил. — Кого Иоанн-Александр преследует, тот желанный гость в Меропе; я не заставлю вас крест целовать, — улыбнулся он. — А теперь еще одно, побратим. Прошу тебя, пойди завтра в Цепино, скажи Евфросине и боярышне, раз ты их уже знаешь, что Момчил думает о них и скоро приедет. Больше ничего им не говори.
— Хорошо, Момчил. Так и сделаю, — весело ответил богомил. — А теперь опять стану дедом Матейко.
Богдан надел поддельную белую бороду, усы из овечьей шерсти и накинул длинный плащ. На спине его торчком поднялся горб. Застучав по полу посошком, он прежним старческим голосом промолвил:
— Прощай, воевода. Спасибо за хлеб-соль.
— И тебе, старик, спасибо за мудрые речи! — с веселым смехом ответил Момчил.
Когда Богдан вышел, Момчил подошел к бойнице и выглянул наружу. Момчиловец, прежде певший песню, теперь сидел молча с обнаженным мечом и глядел на юг.
— Добромир! — крикнул ему воевода. — Вели трубить сбор.
Тот молча вложил меч в ножны и скрылся в противоположной башне.
Когда через некоторое время послышались призывные звуки рога, Момчил еще стоял, облокотившись на бойницу, и задумчиво глядел вдаль. Он ничего не видел и не слышал. «Хорошо. Все идет как надо: всюду, где есть измученные люди, они со мной, — думал он, и грудь его вздымалась в каком-то новом радостном упоении. — Свалю Кантакузена, а потом... к Елене!»
5. ПОД МОНАСТЫРСКИМИ ЛОЗАМИ
— Царь выйдет, как только служба кончится, отец. Скоро уж «многолетие»! — говорил маленький щуплый боярин с лысиной, покрытой каплями пота, которые он все время вытирал ладонями.
Беседовавший с ним священник, болезненного вида, в ветхой рясе, только вздыхал, кидая боязливые взгляды на высокую паперть маленькой монастырской церкви, возле которой толпились царские телохранители, боярские слуги и несколько монахов.
— На что тебе царь, отец? — рассеянно и устало спросил низенький боярин. —Ты не из Эпикерниевского монастыря?
— Нет, я не из здешних, а из обители святого Георгия, что в горах, под самым Сливеном, — слабым голосом ответил священник и хрипло закашлялся, прикрыв рот рукой. — Слыхал я, что царь — храни его господь и продли его дни! — на святых Константина и Елену в Эпи-керниевский монастырь богу молиться приехал, — продолжал он, когда кашель утих. — Ну и я ...
Но в это время к боярину подошел краснолицый, упитанный царский слуга и, наскоро отвесив поклон, обратился к нему запросто, а тот обернулся и стал слушать.
— Какие вина прикажешь сначала подавать, прото-келиот? — промолвил слуга в нос, глядя на потное темя боярина, так как был почти вдвое выше его. — Те, что мы из Тырнова привезли, или здешние?
На темени боярина выступило еще несколько капель пота. Он погрузился в размышление.
— А хороши ли здешние? Ароматны ли?
У слуги на губах появилась кривая усмешка.
— Куда им до наших, царевецких!
— Ну так царевецких подать!
— Царевецких? Гм ... хорошо. Только вот какое дело
то, протокелиот, — продолжал слуга, искоса кидая недоверчивый, дерзкий взгляд на бедного больного священника. — Как начнут заздравные поднимать и развяжутся языки, того и гляди кто-нибудь из здешних бояр начнет сливенские вина расхваливать, до небес их превозносить станет, а царь молвит: «Не помню, каковы они на вкус». Они и начнут и начнут расписывать нарочно, я знаю. Недаром боярин Добрил прислал нам вчера две бочки прошлогоднего красного: «Для царя, на завтра». Известно: либо пронию получить добивается от царя, либо другого чего. Сперва царевецкое подать — ладно ли будет? Пожалуй, не надо. Рассердится боярин... .
— Не надо, не надо, — поспешно согласился протокелиот, но глубокие морщины не сходили с его лба. —
А лучше всего спроси насчет этого царского чашника отца Сильвестра. Он знает, как лучше и пристойней.
— Царский чашник сейчас в церкви. Нешто его отыщешь в толпе? — насупился слуга. — А ежели из монастыря пришлют вина, тогда какое вперед? Царское, боярское или монастырское?
Боярин с досадой отмахнулся:
— Делай, как знаешь, Стоил. Говорю тебе, спроси виночерпия!
И он, вздохнув, вытер пот рукавом. Краснолицый слуга поклонился, больше для вида, и ушел, что-то бормоча.
— А ты, отец, подожди, — обернулся боярин к священнику, который во время этой беседы смущенно молчал. — Как только царь выйдет, я скажу ему о тебе. Как тебя зовут, твое преподобие?
— Филиппом.
— Ну вот, отец Филипп, подожди. А это что у тебя?— с любопытством осведомился боярин, заметив подмышкой у священника какой-то предмет, завернутый в красный платок.
— Подарок царю от монастыря: сборник поучений, — ответил священник; потом тихо, смущенно добавил: — Я сам писал, красными и золотыми узорами расписывал, в золотые доски переплетал, во славу божию и царю на потребу.
Боярин открыл было рот, чтобы выразить одобрение, но вдруг раздался частый, веселый звон колоколов, из церкви стали выходить бояре, монахи, и последние слова литургии прозвучали как приветствие в чистом воздухе летнего утра.
Наконец на паперти появился сам Иоанн-Александр, с обнаженной головой, в золоченых латах, опираясь на длинный прямой меч. Его полное румяное лицо сияло самодовольством; воинские доспехи шли к нему не меньше, чем яркая багряница, в которой он был, когда венчался с Сарой. Но он выглядел в них, пожалуй, слишком нарядным и щеголеватым; его длинный боевой меч производил впечатление детской игрушки; белая с синими жилками рука легко касалась рукояти, как будто это был не меч, а посох; длинные звездчатые шпоры на красных сапогах звенели при каждом шаге.
Сойдя с паперти, царь повернулся лицом к церкви, набожно перекрестился и надел на голову свой позолоченный, осыпанный драгоценными камнями шлем. Бооре, большей частью тоже одетые в латы, последовали его примеру. Из толпы вышел вперед и встал по правую руку от Иоанна-Александра его старший сын Михаил-Асень. Вид у него был возмужалый, и хотя латы не очень хорошо сидели на его худом, но жилистом теле и шлем не особенно шел к нему, однако это снаряжение выглядело на нем более грозно и казалось более на месте, чем на его отце. Он шепнул что-то на ухо царю, и тот приветливо повернулся к двум духовным лицам, которым бояре уступили дорогу. Один, дряхлый, глубокий старик, был игумен Эпикерниевского монастыря отец Никодим; другой — брат Елены Теодосий.
— Хвала тебе, отец игумен, и монахам твоим хвала,— медленно промолвил царь. — Литургию отслужили, как подобает этому святому месту и царственным святителям. Приятно, радостно было смотреть и слушать. Хорошо, образцово устроен монастырь твой, отец, — добавил Иоанн-Александр, после того как игумен низко поклонился, ни слова не говоря, весь сияя от благодарности. — И на дивном, прекрасном месте возведен. Какой вид на Стара-планину и вниз, на равнину!
Он подошел к стене, тянувшейся по самому гребню холма, на котором была расположена обитель. Маленькая пенистая речушка извивалась у подножия высотки в голых скалистых берегах.
— Как в Царевце, — послышались голоса в толпе бояр.
— Воистину неприступной твердыней может стать монастырь наш в случае вражеского нападения, — дрожащим голосом промолвил игумен, указывая на белые стены с зияющими там и сям бойницами.
— Как блестит Тунджа! — воскликнул Иоанн-Александр, глядя прищуренными глазами в поле, где сверкала лента реки.
— Блестит, как новые камни в твоей короне, Александр!— заметил Раксин, и тут смотревший на людей и на поле все тем же испытующим, орлиным взглядом.
Иоанн-Александр удовлетворенно улыбнулся.
— С божьей помощью мы вернули царству родопские крепости, а самое главное — великий и славный город
Пловдив, — промолвил он, отводя глаза от величественной панорамы. — И возблагодарили бога за помощь, как подобает.
Вдруг по счастливому лицу его пробежала тень.
— Какие вести от Кантакузена? — обратился он к боярам. — Что Витомир в Перпераке?
— От Витомира нет ничего нового, а прибыли новые послы от Апокавка. Просят, царь, чтобы ты, заняв отвоеванные крепости, послал войска на Димотику, — понизив голос, ответил Раксин, пристально глядя на Александра.
— Когда прибыли послы и где они?
— В городе, в Сливене. Приехали сегодня ночью, после вторых петухов. Кони все в пене. Видно, торопились.
— Пусть подождут, пусть подождут! Им самим и коням их нужен отдых, — спокойно возразил Иоанн-Александр, причем зрачки его стали маленькими и заблестели, как стеклянные. — И какой помощи ждет от нас Апокавк, когда агаряне стоят во Фракии? Мы уговорились бить Кантакузена, а не его союзников-басурман, — сухо засмеявшись, громко прибавил он.
— Само собой. Справедливо, царь, — послышались в ответ угодливые голоса. — Уйдут агаряне за Великий брод, мы готовы биться. Клятву дали, евангелие целовали, — чего ж еще?
Теодосий, попрежнему стоявший возле игумена, поднял голову и с удивлением посмотрел на бояр. Он еще больше высох, а клинообразная, сильно тронутая сединой борода как будто прибавляла ему роста. Но на постническом лице его горели огромные черные глаза, такие же красивые, как у сестры. Глаза эти были попрежнему задумчивы и печальны. Он открыл было рот, чтобы что-то сказать, но промолчал, так как бояре пришли в движение.
Тот же низенький боярин, протокелиот, склонившись перед царем, пригласил его за стол.
Стол был накрыт в узорчатой тени старого монастырского виноградника, возле дышащего прохладой и умиротворением болтливого ручья. Солнце, весело светившее между высоких побегов и еще зеленых гроздьев, сверкая на грани какого-нибудь серебряного сосуда или выпуклом боку кувшина, превращало маленькие пшеничные хлебцы в золотые просфоры. В ручье под самошитами охлаждалось несколько жбанов с вином; аппетитный запах двух жареных молодых косуль с золочеными рогами мешался с ароматом растоптанных равнодушными слугами и поварами цветов герани. Прибор царя можно было узнать по золотому блюду и плоской золотой чаше с широкими краями; за его стулом стоял, вытянувшись, белолицый монах в одном подряснике дорогого темносинего сукна; он что-то говорил тому же самому слуге — Стоилу. Это был царский чашник отец Сильвестр.
Царь направился к столу, но в это время взгляд его упал на того больного священника, с которым разговаривал перед тем протокелиот. Священник стоял в стороне, робко поглядывая на боярина — в надежде, что тот, наконец, вспомнит и доложит о нем царю. Но протокелиот, совсем захлопотавшийся и усталый от беготни во все стороны, совсем забыл о его просьбе. Царь, обернувшись к священнику, кивнул в ответ на его смиренный поклон. Тут и у боярина всплыла в памяти просьба отца Филиппа: наклонившись к уху Иоанна-Александра, он шепнул ему несколько слов, указывая глазами на завернутую в красный платок книгу. Царь, снова кивнув священнику, ласково промолвил:
— Похвально усердие монастыря к богу и к царю, отец Филипп. Не забуду наградить и тебя и твою святую обитель за труд и рвение.
Он сделал два-три шага по направлению к священнику, лицо которого при каждом слове царя становилось все краснее и счастливее.
— Что это у тебя, отец? — продолжал Иоанн-Александр. — Псалтырь? Евангелие? Или какой-нибудь сборник поучительных слов и рассуждений?
Он протянул руку к подарку.
Отец Филипп развязал платок, вынул оттуда не особенно толстую, но большую по размерам книгу и, став на колени, благоговейно поднес ее царю.
— Слава господу богу, завершающему каждое благое начинание, предпринимаемое во имя его. Слава и тебе, царь, ибо ты, подобно Птоломею, возлюбил не един токмо меч, но и книгу, — произнес слабым, дрожащим голосом больной священник, стараясь сдержать мучительный кашель.
Но болезненный припадок оказался сильнее его, и бедный старик чуть не выпустил из своих бескровных пальцев тяжелую, переплетенную в золото, осыпанную же
мчугом и драгоценными каменьями книгу. Пара услужливых рук подхватила ее и представила пред очи царя. Вокруг царя и за его спиной столпились бояре, вытянув угодливые лица к книге и к Иоанну-Александру, который легко, привычной рукой, откинул верхнюю доску переплета. Тяжелая, хитро сплетенная закладка с кисточкой выпала с первой страницы. Царь внятно, раздельно прочел:— «Все книги божественные подобны источникам чистой воды, и каждый, приступающий к ним с усердием, напивается живоносной влаги, ведущей к жизни вечной».
— Хорошо сказано, — промолвил царь.
Он стал перелистывать страницы, читая вполголоса написанные киноварью заглавия. В одном месте остановился и громко прочел вслух: «Притчи о теле человека, о душе его и о воскресении из мертвых».
— О воскресении из мертвых, — задумчиво повторил Иоанн-Александр и поднял глаза от книги. — Когда это будет?
— Когда наступит второе пришествие, по писанию, — с глубокой верой ответил отец Филипп, кашель которого, наконец, успокоился. — После того как господь пошлет людям семьдесят указаний и знамений своих, чтоб им освободиться от земного греха.
— Прости меня, господь, и ты, царь! — воскликнул полный боярин с обрюзгшим лицом, жмурясь из-за круглого солнечного зайчика, плясавшего у него на лбу. — Грех или не грех, а в земном житии без угождения плоти, или, попросту сказать, чреву своему, не обойтись. Так святой Евфросиний-повар и Трифон февральский велят 1
И он громко потянул носом шедшие от стола благоухания.
Бояре засмеялись — те, что ближе к царю, сдержанней, а те, что дальше, весело, непринужденно.
— Протостратор Михаил, — сказал царь, глядя на чревоугодника с укоризной, — святая Филофтея еще младенцем, в угоду богу, от груди материнской воздерживалась, 50
а ты не дашь двум косулям остыть, которыми нас отец Никодим угощает. .
При взгляде на игумена лицо царя вновь приобрело мягкое, милостивое, ласковое выражение. Отец Никодим опять весь просиял от царского внимания.
— Не кори меня, царь, — возразил протостратор Михаил, вытирая потную красную шею большим льняным полотенцем. — Это верно. Я — человек грешный и порочный, не похож на святую Филофтею и других угодников божиих. Но что из этого? Грех греху рознь. Покушаем, опрокинем две-три чаши пенного монастырского, царю долгой жизни пожелаем!
— И царице! И всему потомству царскому, от Михаила до малолетнего Шишмана! — послышались возгласы среди толпившихся позади царя бояр.
— Да, и всему царскому потомству, — продолжал толстый протостратор. — А когда понадобится ради царя и царства пояса подтянуть, подтянем. Пальцы себе отгрызем, как медведи, а крошке пропасть не дадим.
— Довольно, Михаил, довольно, — прервал его царь с улыбкой, без гнева. — Ты еще не успел губы в вине омочить, у тебя уже язык развязался. А дно чаши увидишь, так не то что по-болгарски, по-алемански и по-сарацински заговоришь. Идем, честные отцы и светлые б©яре, за стол! И ты,- отец Филипп, будь нашим сотрапезником, — обернулся он к смущенному священнику. — А после обеда поговорим опять о конце света и о древе Елисеевом, которое четыре реки адские поят. Раксин! Отсчитай отцу двадцать золотых за подношенье да пять в монастырь пошли сегодня же. А книгу положи мне на постель у изголовья.
Отдав эти распоряжения, Иоанн-Александр, окруженный черными рясами и пестрыми плащами, под смех и шутки пошел к столу.
Как только царь сел за свой прибор с золотым блюдом, бояре и иноки стали рассаживаться за столом по знатности и по возрасту. Теодосий и отец игумен оказались прямо против Иоанна-Александра, возле которого тенью уселся Раксин. Отца Филиппа посадили рядом с протовестиарием; своим растерянным больным видом он выделялся среди остальных. Толстый протостратор Михаил — случайно или нарочно — очутился как раз возле одной из косуль, и как только царь преломил хлеб, а отец игумен благословил трапезу, его раскатистый, громовый голос стал покрывать все остальные.
— Стоил, анафема, не так, не так! — кричал он на багрового от усилий и жары царского слугу, старавшегося — то руками, то ножом — расчленить косулю. — Не коли, а режь. Эх, кабы встала бедняга да боднула тебя рогами. Где у тебя голова?
Не довольствуясь приказаниями, он сам засучил рукава: тут распорол подрумянившуюся жареную кожу, там разнял плечо. При этом с лица его пот тек ручьями, которые, прежде чем впитаться в парчовую одежду, сбегали по похожему на три церковных полукупола тройному зобу.
— Ха-ха-ха! — смеялся он, весь трясясь на стуле и обсасывая ребро, совершенно терявшееся в его коротких и толстых, будто перетянутых нитками, пальцах. — Про-токелиот Драган, послушай, что твой Стоил говорит. Будто глаза у серны, когда ее серненка убьют, становятся похожи... на что они становятся похожи, негодяй? — обернулся он к слуге.
— На сапфир, на драгоценный камень, — ответил Стоил все так же непринужденно, даже не глядя на боярина. — Это сама дева Мария сказала, когда увидела, как серна плачет.
— В давнее время всякие чудеса бывали на свете. Может, случалось и это, — заметил тихий старенький боярин со слезящимися мышиными глазками, медленномедленно пережевывая пищу.
Тут на одном конце стола поднялся шум и смех.
— Что, что там такое? Чему вь! смеетесь, Славомир?— поспешно обернулся туда толстый протостратор, забыв и про Стоила и про сапфиры.
— Чему смеемся? — ответили молодые веселые голоса. — Да воевода Иончо заклад проиграл.
— О чем бились об заклад, Славомир?
— А вот о чем, — ответил Славомир, еле сдерживая смех. — Воевода говорит: «Двадцать золотых дам тому, кто напишет книгу, где бы о бранях и юначестве говорилось».— «Давай, — говорит Семир. — Вот она: та самая книга, которую царю в дар поднесли. Читай это место». А там написано: «О злонравных женах, или сказание о некоем человеке, который три года вел войну с женой своей Хризотриклиной, пока не укротил ее». Ха-ха-ха! Разве это не о бранях и юначестве?
Захохотали все — от молодого боярина до толстого протостратора; смех долго не умолкал, вперемежку с шутливыми выкриками.
— Да это не Хризотриклина была, а Величка-вое-водша! — крикнул один.
— Раскошеливайся, раскошеливайся, Иончо!
— Подставь ему дискос ', отец Филипп!
— Что ж, и отдам, — покрыл все голоса один резкий голос.
И возле Михаила-Асеня, сидевшего не с отцом и Рак-сином, а среди молодых бояр, вскочил на ноги смуглый, почти черный боярин с остроконечными усами и грубо отесанным, скуластым лицом. Наклонившись к отцу Филиппу, который, бедняга, не знал, куда глядеть и кого слушать, он быстро поцеловал ему руку и сунул в нее несколько золотых.
— Возьми, возьми, отец, — сказал он более сдержанно, когда отец Филипп стал было смущенно ему возражать. — На церковь, на монастырь! Помяни в молитвах своих Ионча и супругу его Величку, добрую или злонравную, об этом пусть бог судит.
Его некрасивое, но мужественное лицо вспыхнуло и залилось румянцем.
— Я не шучу, бояре, —сказал он громче. — Мне хочется, чтобы книжники не о праведниках и праведницах писали, а о царях и воинах, о Симеоне и Асене. Мы не иноки, чтобы молиться да обеты давать. Царство сила и юначество обороняют. Так было при наших дедах, а ...
— А при Иоанне-Александре стало иначе? Ты это хочешь сказать, воевода? — резко перебил Раксин, глядя на него сердитым взглядом.
— Или Царьграда захотелось? — насмешливо подхватил другой.
— Встарь и это бывало. Не раз и не два болгарское знамя над Золотым Рогом 2 развевалось, — медленно, веско промолвил уже не Иончо, а сам Михаил-Асень, кинув быстрый взгляд на отца и сидящих рядом с царем более старых бояр.
После этих слов наследника бояре зашушукались,
1
Д и с к о с — твований (2
3 оло т ойблюдо, употребляемое в церкви для сбора пожер-Р о г — гавань Царьграда,
задвигались, и по отрывистым восклицаниям, по злобно сверкающим взглядам, кидаемым молодежью на стариков, можно было заметить, что одни — за Ионча и Михаи-ла-Асеня, а другие — на стороне старого протовестиария.
Косули были уже разделены между пирующими, и последние все чаще тянулись к чашам, то и дело поспешно наполняемым царскими слугами. Все повернулись к царю. Но он, как будто ничего не слыша, продолжал медленно, спокойно беседовать с Теодосием.
— Отец, — говорил Иоанн-Александр, — я уже разослал по всему царству людей, которые будут следить за богомилами и другими еретиками. И как только наступит удобное время, прикажу вырвать их, как плевелы, засоряющие ниву. Кефалиям и кастрофилактам не трудно будет задержать их в темнице, пока я созову великий собор.
Безмолвно слушавший Теодосий покачал головой.
— В темнице! — промолвил он с горькой улыбкой.
И по бледному, изможденному лицу его, где каждая жилка, каждая морщина на лбу, словно письмена, выражали какую-нибудь скрытую мысль или пережитую тревогу, пробежало темное облако. Он даже хотел было что-то сказать царю, но Иоанн-Александр уже взял в руку чашу, и царский чашник отец Сильвестр наливал в нее вино. Красноватая пенистая влага падала с звонким бульканьем в золотой сосуд, который царская рука подымала все выше и выше. Озаренное солнечными лучами лицо царя сияло довольством и счастьем: словно в руке у него был потир с причастием, которым он, как первосвященник, собирался причастить своих владетелей и воевод на долгую жизнь и счастливое царствование.
— Царь поднимает заздравную чашу! — с обычной торжественностью провозгласил отец чашник, наполнив сосуд до краев, так что несколько капель вина даже упало на белую скатерть.
— Светлые бояре и честные отцы! — медленно, значительно начал царь Иоанн-Александр, облокотившись на ручку кресла и обводя своим живым взглядом всех присутствующих; чашу он при этом поставил на стол, продолжая держать рукой. — Немало уже здравиц пили мы, с тех пор как бог возвел меня на болгарский престол и возложил мне на голову корону Асеня. О том, носил ли я ее с честью и мудростью, пусть судит бог.
Царь особенно подчеркнул последние слова, пристально глядя при этом на группу бояр, окружавших Ми-хаила-Асеня. Потом, тряхнув головой, продолжал:
— Мы живы и здоровы, царство наше крепнет и растет, все наши соседи — нам друзья либо дорогие родственники. О Неде и ее сыне больше не слышно, Белаур умер, а Шишманов аллагатор Белослав, грозивший мне Иванкой Бессарабом, пьянствует где-то в Венгрии, ожидая того времени, когда он предстанет перед небесным владыкой, после чего ему можно будет вернуться в Тыр-ново.
— Ну, много вина придется ему еще выпить, чтобы король Жигмунд подумал о нем, — льстиво заметил, обращаясь к Раксину, маленький и прыщавый боярин, державший даже руку возле уха, чтобы лучше слышать.
Остальные одобрительно зашептались.
— Умер и Панчу, царство ему небесное. А сбылись ли его предсказания? Пришла ли та буря с юга, о которой болтал он своим стариковским языком? — продолжал царь, все более увлекаясь своей речью и, в соответствии с этим, все более сияя счастьем и самодовольством. — Какими-то агарянами пугал меня, — с усмешкой в голосе воскликнул он, высокомерно блеснув глазами. — Что это за агаряне? Где они? Апокавк призывает их против Кан-такузена, Кантакузен против Апокавка. Нам-то что до этого? Византийская земля горит, вражеское добро грабят поганые! А к нам явятся, мы им покажем, где раки зимуют! Видали прадеды наши и печенегов, и угров, и татар, а Болгария, с божьей помощью, до сих пор жива, и царство крепко.
— И останется крепким во веки веков. Под оком божьим и в деснице царевой пребудет! — подтвердил Раксин.
— Да здравствует Болгария, да процветает царство! — закричали со всех сторон возбужденные, раскрасневшиеся бояре, подымая свои чаши.
Царь, благосклонно поглядев на них, продолжал:
— Греки друг другу головы разбивают, а нам от этого только
польза, бояре. Любезные сыны царства моего! — воскликнул Иоанн-Александр, схватив свою золотую чашу и подняв ее ввысь. — Есть греческая поговорка: пить хочешь — хлеба проси, есть хочешь — проси воды. Знаете, как эту мысль по-болгарски передать?Весело засмеявшись, он опять встряхнул, как руном, своими доходящими до ворота', тронутыми сединой волосами.
— Это значит, — тихо продолжал он, наклонившись вперед и холодно, хитро блеснув глазами из-под густых, мохнатых бровей: — пусть ухо не слышит, что обещает язык. Да здравствует Болгария и восемь ее новых крепостей! — неожиданно крикнул царь и, поднеся чашу к губам, залпом осушил ее.
Бояре, которых здравица царя захватила врасплох, откликнулись вразброд, нестройными возгласами, торопливо подняв чаши.
— Да здравствует наш Пловдив! — первый крикнул толстый протостратор Михаил, сидевший попрежнему с засученными рукавами. — И Станимака со своим винцом !
— А мне, братья бояре, больше по душе Цепино. Ну, и охота же там!
— А Перперак? — с прежней угодливой улыбкой обратился к Раксину сосед.
Царь обернулся к нему.
— Погоди, Светослав, — недовольно промолвил он.— Не говори прежде времени о Святом Юстине, Кознике, Кричиме и Перпераке. Нельзя делить шкуру неубитого медведя!
— Царь! — вскочил с места некрасивый, черномазый воевода Иончо, которого бояре дразнили намеками на злонравную жену. — Царь! — повторил он громче. — Позволь мне провозгласить здравицу после тебя. Наливай, отрок! — крикнул он стоявшему у него за спиной навытяжку слуге с кувшином вина в руках.
Царь Иоанн-Александр поглядел на него, прищурившись, и кивнул. Но молодых бояр затея товарища, видимо, испугала: они стали дергать его за плащ. Сам Михаил-Асень был заметно встревожен.
— Я тоже, царь и бояре, — громогласно воскликнул Иончо, подымая чашу, с которой еще капало вино, — пью за царство и восемь новых крепостей! Да здравствуют они, говорю и я!
— Отлично, отлично! — одобрительно закачали головой бояре.
Только царь и Раксин сидели неподвижно, словно ожидая от черномазого воеводы чего-то другого. Им не пришлось долго ждать. Воевода переместил чашу в левую руку, а правой вынул меч из ножен и так быстро поднял его вверх, что лезвие срезало несколько виноградных побегов и они упали прямо на стол.
— И еще, царь и бояре, я пью за то ... - продолжал он, размахивая блестящим клинком. — Пью за болгарский боевой меч!
С этими словами он поднес чашу ко рту, но не допил ее до дна. Опустив меч и держа его над блюдом с остатками косуль, он облил его недопитым вином. Густая красная влага покрыла железо как бы пятнами кровавой ржавчины.
— Ура! — взревел он опять, дерзко глядя на царя и Раксина.
Молодые бояре все, как один, вскочили со своих мест и, громко крича, залпом осушили чаши; более буйные тоже выхватили мечи из ножен и подняли их вверх. Лица у всех были красные, глаза сверкали боевым задором. Михаил-Асень, вокруг которого торчало больше всего клинков, не обнажил своего меча, но, встав, на глазах у всех обнял воеводу и поцеловал его в губы. От этого братского поцелуя, напечатленного на губах их товарища наследником престола, бояре как будто совсем обезумели.
— Веди нас в бой, царь, чтоб и мы обагрили мечи свои вражеской кровью!
— Довольно им отдыхать в ножнах!
— Не мила земля, добытая без крови!
— Александр, вспомни Асеня!
— Бери пример с Душана: он и греческие и болгарские земли берет!
Среди раскрасневшихся, разбушевавшихся бояр мирно и спокойно сидели только три представителя духовенства: игумен Никодим, Теодосий и отец Филипп. Но в то время как на лицах у первых двух не было заметно ни страха, ни тревоги, словно воинственное бряцание оружием вовсе не достигало их ушей, отец Филипп пожелтел еще больше, испуганно склонившись в своем кресле к толстому протостратору Михаилу, продолжавшему есть и пить, ухитряясь, однако, с набитым ртом кричать не меньше других. Наконец отец Филипп не выдержал: оглянулся на царя, — как бы тот не увидел! — торопливо перекрестился, прикрывшись презручником *, и пропал среди орущих бояр и разинувших рты слуг.
Царь Иоанн-Александр сперва как будто рассердился: взгляд его серых глаз стал еще холодней, сжатая в кулак правая рука легла на грудь. Но скоро на губах его заиграла прежняя хитрая, лукавая улыбка.
— Эх, молодежь! — благодушно промолвил он и, повернувшись к низенькому боярину с потным теменем, продолжал: — Протокелиот! Есть у нас царевецкое вино, новое? Налей его боярам! Молодежи под стать молодое в
ино!— Есть, есть, царь. Как не быть! — ответил протокелиот. — Сейчас, мигом! Эй, Стоил, йон, Бойчо!
Слуги побежали за царевецким; засуетился и протокелиот Драган, хотя они отлично знали свое дело. Когда вино полилось из кувшинов в чаши и все взгляды устремились к царю, Иоанн-Александр, подняв свою золотую чашу, гордо произнес:
— Я тоже пью за болгарский меч, но не хочу поливать меч свой кровью. Я царь, бояре, и царский клинок— в ножнах, не забывайте об этом, — продолжал он все более торжественно, меча в молодых бояр из-под насупленных бровей грозные взгляды.
Он ударил рукой по рукояти меча.
— Но и в ножнах этот меч страшит врагов моего царства. И не только страшит, а он-то и дал нам эти восемь крепостей. И что же, бояре, пал ли ради них хоть один воин? Пролилась ли хоть капля болгарской крови?
Он немного подождал, обводя взглядом молодых бояр.
— Не мила земля, добытая без крови? — снова начал он резко и сурово, с кривой усмешкой на устах. — Кто это сказал? Кому не мила, хотел бы я знать? Тебе, Ти-хот, или тебе, Павлин? Читай, читай, протовестиарий, читай, что знаешь! — резко повернулся он к Раксину с каким-то злым смехом.
Раксии не спеша вынул из-за пазухи свернутый в трубку свиток и стал медленно его разворачивать. Свиток был скреплен золотой печатью, висевшей на золотом шнуре.
— «Иоанн-Александр, во Христе боге благоверный царь и самодержец всех болгар и греков, жалует свет- 51
лых бояр и воевод Павлина, Светослава, Власия, ИоНЧа, Д,06^.^ Семира, Иоанна и Тихота прониями в Плов-дивской области, со всем, что к тем прониям принадлежит, как то: живущими на тех землях париками, а равно сборами за пользование переправами, мостами, охотничьими угодьями, пешеходными и проезжими путями и прочим, во славу и памятование щедрой десницы превысокого царя нашего богоугодного и боговенчанного Иоанна-Александра», — медленно прочел старый Раксин, взглядывая на каждого боярина или воеводу при прои3-несении его имени. — Царский хартофилакс 51 в Тырнове выдаст каждому из них грамоту с красной царской подписью и царской печатью, — прибавил в заключение про-товестиарий и подал с поклоном свиток Александру.Царь медленно свернул свиток и поглядел на сына. Тот некоторое время смотрел на отца, не мигая. На юном белом лице его выступили красные пятна.
— А тебя, Михаил, — протяжно произнес Иоанн-Александр, — назначаю соправителем государства, как поступали все болгарские самодержцы с наследниками престола. Да здравствует царь Михаил-Асень! — вдруг громко крикнул он, подняв чашу.
Удивленные неожиданной царской милостью, бояре и воеводы поспешили, однако, осушить свои чаши под громкие дружные клики:
— Да здравствует царь Михаил-Асень!
— Да здравствует царь Иоанн-Александр!
Первый поднялся с места Михаил-Асень. То краснея,
то бледнея, словно в душе его боролись два чувства, он медленно подошел к отцу, но ничего не сказал ему, а только поцеловал его руку. Иоанн-Александр притянул его к себе и поцеловал в лоб. Наследник встал возле его кресла. Перечисленные в царском указе бояре и воеводы, поспешно вложив мечи в ножны, стали тоже подходить по очереди к руке царя. При этом они глядели на него виновато, а то и просто избегали его взгляда. Последним подошел Иончо. Вместо того чтобы склониться, он поднял голову.
— Царь, — тихо, но твердо промолвил он, — спасибо тебе за честь и за царскую милость. Но не прогневайся и не таи на меня зла: я остаюсь при своем. Царь 52
Александр! — заговорил он громче, не смущаясь тем, что царь все больше и больше краснел, а бояре, повскакав с мест, навострили уши. — Обнажи свой меч, встань во главе войска, что стоит в Сливене, и поведи его...
— Ты что, обезумел, Иончо? — воскликнул в изумлении толстый протостратор Михаил и даже развел руками. — Царя учить вздумал?
Но Иоанн-Александр жестом остановил его.
' — Постой, Михаил, не прерывай его милость. Ну, а против кого же обнажить мне свой меч? На кого двинуть войско? — обернулся он к воеводе с каменным лицом.
Иончо печально улыбнулся.
— В греческой Фракии скоро ничего не останется от грабежей. Агаряне не больно раздумывают над тем, чья это земля: им лишь бы было что грабить и кого в рабство угонять. Ежели у соседа нива горит — и на нашу огонь переметнется. Соседнюю не погасим, своей лишимся.
— Царские пограничники знают свое дело, а царь день и ночь думает о царстве, Иончо, — с досадой промолвил Раксин. — Довольно тебе царя поучать.
Иоанн-Александр тряхнул головой и, опираясь на меч, встал из-за стола.
— Отец Никодим, спасибо тебе за угощение, за хлеб, за соль, — веско промолвил он, кланяясь игумену. — Я и в Царевце так сладко не едал. Ежели что понадобится святой обители, ты не стесняйся: царское ухо далеко слышит... А с тобой, Теодосий, мы и двух слов сказать почти не успели, — ласково обратился он к парорийскому иноку, который встал, как только поднялся из-за стола игумен, и набожно перекрестился, хотя не съел ни куска жаркого, а только отхлебнул немножко вина да отломил себе кусочек хлеба. — Завтра или послезавтра я поеду обратно в Тырново; ты будешь. моим спутником и дорогим гостем. Тебе оставлено место в моей колеснице. Нам нужно как следует потолковать о соборе и о гнусной богомильской ереси. Слышал я, что и патриарх кое в чем с тобой не согласен, — прибавил царь, улыбаясь.— Неплохо тебе с ним повидаться.
— Разреши мне, царь, сейчас вернуться в Парорий-скую обитель, — неожиданно, может быть, даже для самого себя возразил Теодосий.
Царь поглядел на него с удивлением.
— Как? Сейчас же?
— Нынче утром оттуда пришли два инока. Они бежали от агарян, которые опять напали на братию, — взволнованно пояснил Теодосий. — Мысль о том, что преподобный и братия в опасности, а я далеко, не дает мне покоя. Прости меня, царь!
На лице его была написана тревога.
Но царь поморщился.
— Опять агаряне,— с досадой промолвил он.— И ты, как Иончо, пугаешь меня этими бездельниками, Теодосий?
— Воевода говорит правду, царь,— тихо ответил Теодосий. — Басурманы зажгли Фракию с четырех сторон. Кантакузен ли призывает их, Анна ли ублажает деньгами и подарками, они гнут свою линию. Дошло до того, что христиане сами предают своих братьев им в руки, — упавшим голосом продолжал он. — До нас как добрались, не знаю. Может, охотиться в парорийские леса забрели. Так или иначе, в первый раз они еще месяц тому назад, вскоре после пятидесятницы, на святую обитель напали. Не предупреди нас тогда во-время Скопель-ский кефалия, они все живое истребили бы. Хвала и тебе, царь: твоя башня спасла и людей и скот.
И Теодосий почтительно склонился перед царем.
Но царь словно не заметил поклона. Он стоял возле своего кресла под монастырской лозой, выпрямившись и глядя в одну точку.
— Витомир! Витомир! — воскликнул он, не обнаруживая в голосе ни удивления, ни испуга и протянув руку в сторону двора.
Все обернулись. В самом деле, на монастырском дворе только что появился покрытый пылью боярин верхом, в латах и шлеме. Услыхал ли он голос царя или подбежавшие слуги и монахи указали ему на присутствие последнего, только всадник сейчас же спешился и торопливо зашагал мимо самшитов к столу.
— Господи боже, да ведь это в самом
деле Витомир! — послышались восклицания в толпе бояр.А те, что помоложе, побежали навстречу прибывшему и стали было расспрашивать его на ходу. Но Ви-томир отстранил их и, ни слова не говоря, направился прямо к Иоанну-Александру. Лицо у него было усталое, измученное. Даже одежда говорила о продолжительном пути и пережитых опасностях: местами висела лохмотьями, обнажая белую кожу, местами была пропитана кровью, смешанной с пылью и землей.
Витомир упал перед царем на колени и поклонился ему в землю.
— Твое величество, Перперак потерян! - глухо промолвил он.
Иоанн-Александр отшатнулся и молча поглядел на боярина, не поднимавшего голову из пыли. Лицо его побагровело, как спелая малина.
— Где твое войско? —хрипло спросил он. — Встань, боярин! Виновен ты или нет, разберем потом.
Витомир медленно поднялся.
— Внизу, в Сливене, — пробормотал он, боязливо глядя на сердитое лицо царя. — Только... только его мало осталось. Часть перебил Кантакузен, часть утонула в Марице, переходя ее вброд. А больше всего погибло от рук агарян. ..
— Агарян? — перебил царь.
Опершись левой рукой на стол, он поднял кулак правой и изо всей силы ударил им по столу, так что со звоном подпрыгнула посуда.
— Да, царь, — ответил Витомир, и усталая улыбка промелькнула на его сухих, потрескавшихся губах. — Кабы не эти проклятые басурманы, мы без труда ушли бы от Кантакузена и его насильно набранных стратиотов 1
— Агаряне! Опять агаряне! — повторил еще раз Иоанн-Александр, на мгновенье опустив голову.
Но тотчас опять выпрямился.
— Иончо, — спокойно позвал он, ища глазами черномазого воеводу. — Видно, в недобрый час произнес ты это слово, что я теперь только его и слышу! Отбери двести храбрых молодцов и собирайся в путь.
— В путь, царь? В поход? В бой? — радостно откликнулся воевода.
— В Перперак. Заключать мир с Кантакузеном, — сурово возразил Иоанн-Александр.
— Царь!
Иоанн-Александр опять ударил кулаком по столу.
— Слушай, Иончо! Поезжай, пока твердая и упрямая половецкая башка твоя еще на плечах!
И он удалился, провожаемый тихо, взволнованно перешептывающимися боярами и монахами. 53
Когда на землю спустилась ночь, из какой-то темной и тесной впадины вырвался протяжный, жалобный вой шакала. Взвившись до самых верхних нот, он затрепетал одиноким, сиротливым воплем, исходящим словно из самых недр погруженной в молчанье земли и рыдающим без слов над какой-то горестной тайной. Ближе ему откликнулся другой, еще более пронзительный, бесконечно более печальный крик, и оба вместе дружно взметнули свою жалобу к черному, беззвездному небу. Наконец из дальней дали, с края равнины, оттуда, где она переходит в гладкую ширь моря, им ответил целый хор, в котором звучали и детский плач и смех безумца. Потом так же внезапно голоса оборвались, исчезнув в ночи. И вдруг оказалось, что этот шакалий вой был как бы сигналом: какие-то могучие всадники вырвались из последних отрогов Родопских гор и помчались, как ветер, прямо на юг. Под покровом душной летней ночи они неслись безмолвно, словно тени, слитые с мраком и тишиной, сами — ветер навстречу вечернему ветру с моря, кидающемуся им в лицо. Не было слышно ни людских голосов, ни конского ржания — только тупой стук ножен о стремена да шорох высокой упругой травы под копытами. Головы всадников торчали высоко, чуть не до неба, сдавливавшего равнину со всех сторон как тяжелая крышка. Вой шакалов снова прорезал ночную тьму — уже совсем близко, под самыми ногами коней; испуганно закричали какие-то птицы; и вновь дыхание земли слилось воедино с далеким ревом моря. Прямо впереди начал все ясней вырисовываться черный треугольник огромной горы. Налево внизу заблестели два далеких огонька, единственный признак жизни на этой пустой, безлюдной равнине.
Долго ехали всадники, руководясь двумя этими огоньками, пока огоньков не стало больше и они не замелькали чаще, как светлячки, блуждающие в ночи, а морской ветер не усилился, став холодным и соленым. Острый треугольник горы, оторвавшись от суши, выступил среди черной морской равнины в виде огромного острова. Конские копыта застучали по утоптанной дороге. Впереди послышался тихий суровый возглас:
— Сто-о-ой! Долой с коней!
Всадники, ухватившись за гривы, ловко спрыгнули на землю, еще прежде чем успели остановить животных. Как будто немного посветлело, и впереди, прямо перед насторожившимися конями, вдруг появился холм с выгнутым посредине горбом, похожий на спину ощерившейся кошки. Огни дрожали совсем близко, как будто над самым холмом. Из мрака выступили зубчатые стены башни. Рев моря ясно слышался, как глубокое дыхание, прерываемое звучным плеском. Кони принялись с хрустом щипать траву, а всадники стали собираться группами и тихо шептаться.
— Тьма кромешная! Глаз тебе выколют, не узнаешь, кто, — произнес чей-то голос после долгого зевка.
— А на что тебе знать? Рубанул мечом, только и всего! Не все ли равно, кривой или горбатый, — возразил другой голос, низкий и грубый.
— Это и есть город Палисталон? —слышалось в другом месте.
— Палистало или Понистало. Как-то так по-гречески.
— Пади, Стана! Вот как, наверно, — вмешался какой-то шутник.
Кругом весело засмеялись.
— Шш, шш!.. Воевода! — передалось из уст в уста, и перешептыванья прекратились.
Но вместо воеводы между всадниками протискивался Войхна, толкая коней в бока, чтобы проложить себе путь, и кидая то направо, то налево строгие, сердитые замечания.
— Где стрелки с просмоленной паклей? Твердко, Иван, куда вы запропастились?
— Я здесь! Вот я! — послышалось с двух разных сторон.
Всадники подвинулись, чтобы пропустить их.
— Коли здесь, чего прячетесь? — проворчал одноглазый воин, смягчаясь. — Обмотали стрелы паклей, как приказано?
— Все сделали, Войхна,—ответил Твердко, подходя. — Сам знаешь. Только пошли нас куда надо.
— Огниво и сухой трут есть у вас? — продолжал старик.
— Есть и трут и огниво.
— Мы что? Город поджигать будем? — полюбопытствовал кто-то.
— Много будешь знать, скоро состаришься, — сердито ответил Войхна. — Довольно болтать. Слушай, Твердко! И вы все слушайте внимательно: дело не шуточное!
Он стал что-то шептать стрелкам с колчанами, полными толстых стрел, похожих на обмотанные куделью веретена.
— В заливе — пятнадцать агарянских ладей. Умур-бег Кантакузену их на помощь прислал. Воевода приказал их сжечь. Как услышите шум и трубы в городе, так стреляйте. Да почаще. Сперва хорошенько паклю разожгите. Удастся ладьи поджечь, двиньтесь на море. Вам лодки подадут. А Нистор с другим отрядом слева нападет.
— Натянуть лук нетрудно, да как стрелять в такой тьме? — спросил Твердко.
— С вами пойдут здешние горцы-рыбаки — из тех, что против Кантакузена и бояр. Зилотами называются, что ли. Воевода говорил, да не помню.
В это время из города донесся троекратный звук военного рога, и в высоте, на одной из башен, вспыхнул огонь.
— Вторую стражу трубят, — проворчал кто-то. — Пускай трубят! Новых караульных тоже скоро сон одолеет.
Кто-то тихо подошел к Войхне и долго шептал ему на ухо.
— Теперь вот еще что, ребята, — громко промолвил Войхна, подняв голову. — Воевода требует двадцать человек, вооруженных одними мечами — и чтобы по-гречески понимали. Они войдут с Райком в город по подземному ходу и стражу у ворот перебьют. Есть охотники?
Наступило короткое молчание, но вскоре с разных сторон послышались голоса, среди всадников произошло движение, охотники потянулись вереницей. Войхна молча пересчитал их и поставил в стороне.
— А по-гречески-то знаете? — осведомился он, окончив подсчет.
— Стихилисто-милихисто знаем, — ответил шутник-момчиловец. — А еще лучше знает мой меч. Язык у него острый, на славу присюсюкнет.
— Ну, коней товарищам оставьте, а сами с мечами и стрелами — за мной, к воеводе! — скомандовал Войхна, и в голосе его не слышалось ни шутки, ни суровости.
Предводительствуемые старым воеводой, охотники скоро потонули во мраке, а конный отряд остался на месте. Кони продолжали щипать тугую траву, склонив голову между передних копыт, а люди топтались на месте, перекидывались шутками или по ветру и реву моря гадали о том, какая будет завтра погода. Ночь словно остановилась на месте и легла брюхом на землю, как усталый зверь. Над головами людей и животных время от времени пробегало дыханье соленого ветра, улетавшего в безлюдное черное пространство, где печально выли шакалы. Некоторые момчиловцы начали было задремывать, склонившись на шею коня, как вдруг над городом, облизав весь нависший небосклон, взвился язык пламени. В тот же миг оттуда долетели крики толпы и раздались какие-то подземные, тупые удары. Возле самого отряда послышался топот коней, и в ночи прозвучал тот же суровый голос:
— По коням! За мной!
И снова во мраке помчались могучие черные всадники и зашумела трава, но люди ехали теперь не тихо и молча, как тени. Топот копыт и звяканье ножен о стремена перекрыл общий крик, бурно всколыхнувший ночь. Чем длинней и многочисленней становились языки пламени, тем громче и веселей гремели крики темных всадников. В красном свете, распространявшемся от стен города, грозно засверкали их обнаженные мечи и наклоненные вперед копья. Во всех концах города трубили трубы. Вот впереди показались стены, и стало ясно видно, как за бойницами бегают воины в сверкающих, будто раскаленных, железных доспехах. Две-три стрелы просвистели высоко в воздухе. За крутым поворотом дороги перед всадниками возникли высокие ворота, полуоткрытые, как рот мертвеца. Оттуда неслись крики и звон оружия.
Огромный всадник на огромном коне первым перепрыгнул неглубокий ров и бурей ворвался в приоткрытые ворота. Это был Момчил. Прыжок был такой длинный, что из-под копыт коня посыпались искры, и животное чуть не упало на щербатую каменную мостовую. Но Момчил пришпорил его и с поднятым мечом ринулся к кучке дерущихся возле ворот. Одни из них напирали спинами на ворота, чтобы их закрыть, в то же время отбиваясь мечами от момчиловцев. Сверху, с башни, сыпался град камней и стрел. Звон оружия смешивался с яростными криками сражающихся. Горящие в бойницах факелы и зар^о пожара озаряли все кругом красным светом. Ворота заСкрипели, закачались и открыли еще шире свою пасть. Как ^з в это мгновение сверкнул Момчилов меч. Отрубив чьи-то пальцы, он впился глубоко в деревянные бревна ворот. Момчиловцы сразу узнали этот страшный удар, издали радостный крик и еще сшьней потянули ворота. Наконец ворота распахнулись настежь, с такой силой стукнув по боковой башне, что загудели, а от каменной стены отвалилось несколько обломков. В зияющий пролет хлынула конница. Вся площадка перед воротами наполнилась развевающимися черными гривами коней и возвышающимися над ними плотными фигурами всадников.
Момчиловцы придержали коней.
— Глядите! Корабли горят! — крикнул кто-то.
Внизу, на море, кострами пылали три ладьи. Мачты
их походили на дымящиеся головни, красные языки пламени проворными белками сновали по веревочным лестницам, паруса, полусгоревшие и рваные, полоскались по ветру, будто огненные знамена.
Откуда-то появился Райко.
— Воевода!
Только одно слово промолвил на этот раз разговорчивый племянник воеводы. Отыскав Момчила, он принялся что-то шептать ему на ухо, показывая рукой на башню, находившуюся в середине города, ближе к морю. Момчил ничего не ответил, только стал искать кого-то глазами среди своих.
— Саздан! — крикнул он.
Длинный серб медленно отделился от группы всадников.
— Останься со своим отрядом здесь, — коротко приказал Момчил и повернулся к воротам, так что одну щеку его озарил огонь пожара, а другая осталась в тени. — Охраняй башни и соседние бойницы. Кто вооруженный подходить будет — стреляй без промедления! Но мирных жителей не трогайте!
И, повернув коня, поскакал вниз, к морю; за ним Райко и остальные.
Уличка скоро привела их к одним воротам и вывела на берег ярко освещенный пылающими ладьями. Остальные корабли находились в открытом море. Их высокие кормы и надутые паруса белели над волнами, как напуганная стая уток.
Но Момчил и его спутники даже почти не взглянули на море. На узкой полоске земли, возле нескольких островерхих шатров, рубились человек сто — не на живот, а на смерть. Между двух черных ладей, еще остававшихся в заливе, и берегом сновали лодки, битком набитые агарянами. Первый заметил эти лодки Райко.
— Коли мы их не перехватим, половина убежит на корабли, — крикнул он и направил своего высокого быстрого скакуна к самой воде.
Волна, плеснув в ноги коню, выбросила на песок обломок обгорелой мачты.
Воевода покачал головой, всматриваясь в тени сражающихся.
— Не успеют. Мы во-время прискакали, — пробормотал он. — Райко, возьми пятьдесят человек, скачи по берегу, а потом по воде, вброд! Нистор и греки с той стороны здорово их прижали. Теперь дело за нами. Отрежьте агарян от моря, а мы с побратимом Раденкой сверху ударим. Действуйте! Скорее!
Люди Райка словно только того и ждали: тотчас подняли коней вскачь по мелководью. Момчил постоял на месте, потом, увидев, что передовые всадники уже атаковали одну готовую отплыть лодку, привстал на стременах и повел своих. Лодка опрокинулась, и желтые чалмы очутились в воде. Следуя вдоль городской стены, Момчил подвел свою дружину так близко к месту боя, что можно было разглядеть лица дерущихся. Но полоска суши стала уже тесной, и всадники ехали теперь по двое, по трое в ряд, а кони, испуганные волнами и пожаром, пятились назад, становились на дыбы или спотыкались, увязая в рыхлом песке. Тогда Момчил спешился. Момчиловцы последовали его примеру.
— Кто с мечом — за мной! Коней оставить копейщикам! И еще одно, — крикнул он громче, покрывая вой ветра и шум сражения: — В плен не брать! Руби и коли!
С этим возгласом он ринулся в самую гущу боя. Его рослая фигура была видна издали; на нее глядели, за ней следовали, как за знаменем, его верные момчиловцы. И как дровосек прокладывает путь топором в лесной чаще, так Момчил прорубал проход в живой стене врагов.
«Чудные шапки у этих агарян, вроде капустных кочанов!» — пронеслось у него в мозгу, когда он повалил
двух рослых^отивников. Но и у него из левой щеки потекла кровь: ее,\как ножом, полоснуло стрелои
— Берегись, Воевода! — крикнул ему кто-то в разгар
боя. \
Момчил только успел пригнуться, как на расстоянии пяди от его волос рассола воздух тяжелая палица. Не задевая его, она раздроби.ла правую руку клейменому сербу Гойке. Тот взревел оКболи, но не выпустил меча. Схватив оружие в левую руку, он ринулся вперед и с яростью погрузил клинок в жИвот какому-то толстому агарянину. Но тут силы оставили его: он лег на землю рядом со своей жертвой и прижал к груди свою раздробленную руку. «Метили в меня, а попали в него, беднягу», — подумал Момчил и, чувствуя, как вся кровь бросилась ему в голову, стал искать глазами того, кто метнул палицу. Взгляд его остановился на одном агарянине с поднятой правой рукой возле крайнего шатра.
«Вот кто метнул», — подумал он и полетел туда. Но в суматохе и полутьме добраться было трудно. Вокруг валились, как снопы, убитые и раненые; песок от крови почернел и намок, словно после дождя. Треск разрубаемых боевыми секирами костей, пение стрел, тупые удары копий в щиты — все это тонуло среди криков и проклятий, стонов и хрипа людей, отстаивающих железом и мышцами свою жизнь и веру. Но все тесней сжималось вокруг агарян кольцо нападающих, все реже мелькали их большие чалмы, все тусклей блестели серповидные кривые ятаганы. За шатрами Райковы всадники рубили врагов, не слезая с седла, и взмыленные кони их топтали пеших передними копытами.
— Руби! Коли! — раздавались крики момчиловцев.
Ближайшие передавали эти слова дальним, и этот
громкий клич придавал храбрости робким, зажигал новый огонь в жилах ослабевшей руки.
Наконец последние агаряне дрогнули, Момчил опустил свой меч и, взобравшись на груду тел, окинул взглядом поле боя. Лишь кое-где блестели еще ятаганы и виднелись чалмы, а между ними носились всадники на долгогривых конях. «Свершилось!» — промолвил Момчил со вздохом облегчения и только тут заметил, что правая рука у него повисла, одеревенелая от усталости.
Вдруг Момчил опять заметил того агарянина, который, как ему показалось, метнул палицу. Агарянин смотрел сквозь отверстие в полуразрушенном шатре, думая, видимо, только о том, как бы убежать. «Не прощу ему кровь Гойки!» — подумал Момчил и, сжав в ослабелой руке рукоять меча, тихонько подполз к трупам агарян, окружавшим шатер, словно насыпью. Перепрыгнув через них, замахнулся что было силы. Агарянин мгновенно исчез, но меч Момчила рассек шатер снизу доверху, и он покосился на сторону. Пока подбежавшие момчиловцы рубили веревки и колья, Момчил опять поднял меч и откинул полотнище. Перед ним предстали двое в агарян-ской одежде: в одном из них, рослом, широкоплечем, Момчил узнал того, за которым гнался; на другого, почти ребенка, воевода даже не взглянул. Момчил занес свой меч над высоким агарянином. Но дрогнула ли у него рука от усталости, или агаряне отдернулись в сторону, только вместо того, чтобы обрушиться со всей силой на того, кому был предназначен удар, меч лишь просвистел у самого его плеча и, полоснув желтую шелковую одежду агарянина с девичьим лицом, сорвал прочь целый кусок ее. Мальчик, испуганно вскрикнув, поспешно прикрыл обнаженное место рукой. Но, прежде чем он успел это сделать, Момчил заметил под одеждой полную женскую грудь. Узкая рана, из которой брызнули капли крови, протянулась через всю эту грудь, от самого плеча.
— Елена! — почему-то воскликнул Момчил и, поспешно опустив меч, остановился, словно окаменев.
Он не заметил даже, что высокий агарянин, что-то крича раненой, занес над ним свой ятаган. Но во-время подбежавший Твердко прикрыл воеводу своим щитом, а несколько других момчиловцев наставили на агарян копья.
— Не убивайте их! — крикнул Момчил.
Момчиловцы отодвинулись, а агарянин, словно позабыв
о копьях и мечах, о грозном воеводе и кровавом сражении, поспешно уложил девушку на землю и стал ее перевязывать, сделав бинты из рубашки, которую снял с себя.
«Почему я подумал о Елене, как только увидел женщину?» — подумал Момчил, испытывая в глубине души досаду и не сводя глаз с шелковых русых волос девушки, рассыпавшихся по плечам, после того как чалма свалилась у нее с головы. «Тут битва и кровь, а не ... монастырь святой Ирины», — все сильней сердился он. Но сквозь этот гнев, будто солнце сквозь какую-нибудь щель, сиял образ боярышй^ как она стояла возле стройной виноградной лозы, сама такая же стройная, с распущенными волосами, с глазаМв^ блестящими от слез, а он взмахнул мечом и срезал лозу,Словно желая убить Елену и выкинуть память о ней из головы.
«Теперь не до нее», —"Обрубил он, наконец, нить воспоминаний и, приблизив нахмуренное лицо к незнакомцу, ткнул его ножнами. Тот повернул голову к воеводе и вперил прямо в глаза его бессТрашный взгляд.
— Только пальцем девушку тронь, жизни лишишься, хоть мне жизнь и сохранил! — торопливо, запальчиво произнес пленник по-болгарски, выхватив из-за обмотанного вокруг его тела широкого пояса кривой кинжал.
Момчил поглядел на него с изумлением. Момчиловцы, занятые вытиранием своих окровавленных мечей об одежду убитых, при виде обнаженного оружия подбежали к воеводе. Но они тоже удивились, услыхав, что агарянин говорит по-болгарски.
— Ты болгарин? — осведомился Момчил.
— Болгарин, — грустно ответил незнакомец. — Был болгарином, а теперь — акинджи, наемник У мура и невольник агарян.
Воевода порывисто наклонился к нему:
— Не ты ли крикнул мне во время боя, предупреждая об опасности?
И, не ожидая ответа, тихо, ласково продолжал:
— А кто эта девушка? Твоя сестра? Невеста? Кто? Я тебя хотел убить: думал, это ты метнул палицу. А ее я нечаянно задел. Ничего, дня через два заживет. Как ее зовут?
Момчил опять поглядел на рассыпавшиеся русые волосы девушки, и в голове у него шевельнулась мысль: «Будь с тобой Елена, не завидовал бы ты этому человеку». Он опять рассердился и сдвинул брови.
— Говори, кто ты и кто эта девушка? —сурово спросил он, устремив на пленника мрачный взгляд. — Мне нет дела до того, что ты болгарин и христианин. Я — ни царю Александру нахлебник и слуга, ни богу послушная овца. Я -- Момчил, воевода и вольный человек, — громко промолвил он, отходя в сторону.
— Момчил, Момчил, — повторил несколько раз невольник и наморщил лоб, словно что-то вспоминая. Потом вдруг вскочил на ноги.
— Знаю, знаю, — сказал он с улыбкой. — Ты тот ху-сар, что Елену, дочь великого прахтора Петра, похитил. Я бы на твоем месте тоже так поступил.
Он вдруг рассмеялся весело, добродушно; этот смех как будто стер с лица его все следы пережитых невзгод и агарянского плена.
— А меня зовут Игрил, воевода. Когда-то я был боярином. Дед мой, царство ему небесное, был протосевастом и великим вельможей царя Александра. Но теперь, ты видишь, я — ничто, — сказал невольник, манерой говорить и держаться приобретая все большее сходство с воспитанником боярина Панчу, захваченным турками в плен на берегу Марицы.
— А смеюсь я, знаешь, почему? — продолжал он уже совсем непринужденно и даже взял Момчила за локоть, не обращая внимания на хмурый вид собеседника, молча смотревшего на него в упор. — Я смеюсь над собой, воевода, над тем, как был глуп когда-то. Ведь у меня еще молоко на губах не обсохло, когда царский поезд вернулся в Тырново и все говорили о тебе и Елене. А я тогда сестре твоей Евфросине вот что сказал ...
— Ты знаешь мою сестру? — тихо спросил Момчил.
Игрил махнул рукой, словно для того, чтоб не мешали
чему-то очень веселому и забавному.
— «Будь я взрослый и присутствуй тогда на свадьбе, погнался бы я за твоим братом, догнал бы его. Потом вызвал бы его в открытое поле — на единоборство».
— Коли есть охота, это и сейчас можно, боярин! — усмехнулся Момчил.
— Постой, постой! — воскликнул Игрил, опять махнув рукой. — «И ежели ни один не одолел бы, мы бы побратимами стали», — закончил он, откинув назад голову с веселым, беззаботным смехом.
У Момчила тоже посветлело лицо.
— Вот как? Поединок и побратимство! Только, знаешь, — резко прервал он самого себя, и лицо его опять потемнело, — я не братаюсь с боярами.
Он даже отошел прочь от Игрила, и рука боярина, державшая его локоть, упала.
— А я согласен побрататься с хусаром, — твердо промолвил Игрил, и все тело его натянулось, как тетива. — Хочу побрататься с тобой. Ну?
Игр ил хотел' , еще что-то сказать, но тут у него за спиной послышался голос девушки, и он, махнув воеводе, чтобы тот подождал, быстро скрылся в полуразрушенном шатре. 4
Момчил некоторое время глядел ему вслед, потом вдруг повернулся и обвел взглядом поле боя.
При свете пожара берег выглядел совсем иначе: не будь луж крови и трупов на песке, никто бы не догадался, что недавно тут была лютая сеча. Только время от времени, словно из-под земли, доносились глухие стоны умирающих.
— Видно, агаряне полегли все до единого! — пробормотал себе под нос воевода. — Трубить! — крикнул он тем, кто стоял ближе к нему.—Трубить сбор!
Когда морской берег огласили призывные звуки рога, со всех сторон послышались голоса момчиловцев: бойцы искали товарищей и, еще покрытые кровью, становились под свои знамена. Первым появился Нистор, хромая и кляня на чем свет стоит агарян; за ним — Раденко, все такой же задумчивый, молчаливый.
— Гойко умер, воевода, царство ему небесное! И еще пало много народу, — тихо промолвил он.
Момчил склонил голову.
Войхна вылез из-за груды убитых, весь мокрый, окровавленный.
— Кончено, Момчилко! — громко крикнул Райко еще издали, сидя на коне. — Считал, считал, счету не хватило. Нет больше агарян. Лежат, как рыбы на песке, чтоб им пусто было, безбожникам горбоносым! — И, круто остановив коня, он ловко спрыгнул на землю.
— Ты жив, милый?.. Целехонек! — весело затараторил он, шагая к воеводе. — Мне говорили, тебя чуть палицей не двинуло. Да здравствует деспот Момчил! — вдруг громко крикнул он.
Момчиловцы дружно подхватили.
— Погодите! — прервал их крики Момчил, выйдя из неподвижности. — Я — ваш воевода, а не деспот, и никогда не буду для вас деспотом. Кто тебя научил так кричать, Райко? — сердито спросил он племянника.
Но Райко, видимо, ничуть не испугался.
— Кто меня научил, Момчилко? — весело воскликнул он. — А чего нам прятаться? Что тебе сказали послы
Апокавка в Подвисе? Как только ты выступишь против Кантакузена и пришлешь в Царьград сколько-нибудь пленных, тотчас получишь грамоту. Ежели она у тебя еще не за пазухой, так уже пишется. Да не только в этом дело. Эх, не только в этом! — еще громче и веселей продолжал он. — Пока мы тут с агарянами разделывались, наверху зилоты крепость взяли и Кантакузеновых людей перебили. Хоть и греки, а все равно как мы: такие же замученные, бедные люди. Так вот, Момчил, и они деспотом тебя называют. Для нас воевода, а для всех других — деспот. Так-то! Верно, братья и побратимы? — обернулся он к собравшимся со всех сторон и окружившим воеводу момчиловцам.
Со своими усталыми, посиневшими лицами, измятой, мокрой одеждой и окровавленным оружием они были похожи скорей на тени и призраки, возникшие из крови и воплей на ратном поле, чем на живых людей.
— Верно, Райко! — подтвердили они.
— Да как же может быть иначе? — продолжал Райко, ударив ножнами в землю. — Если Момчилу не быть деспотом, так кому же еще в этом краю? Мы кровь проливали, души человеческие губили и показали агарянским псам, которых Кантакузен из заморских стран вызвал, кто такой Момчил со своими юнаками. Ради чего, братья? — в каком-то исступлении воскликнул он. — Какая нам польза от этого? Ни рабов мы не захватили, ни добычи никакой делить нам не придется. Ради тебя, Момчил! — обернулся он к воеводе, и голос у него дрогнул, смягчился. — Ради тебя, воевода, и ради клятвы, что мы тебе дали у Белой воды. Ты жалеешь замученных людей, — ну вот и они тебя любят. Любят, как отца родного, как господа бога. Видишь, воевода? Погляди на их усталые лица.
— Правильно, правильно говорит Райко! Верно!— еще громче закричали момчиловцы.
Толпа их росла, становилась все гуще. Глаза горели беззаветной преданностью и благодарностью.
Но лицо Момчила оставалось неподвижным, брови — слитыми в одну черту. Рослая, плечистая фигура его словно вросла в песок, окаменела, покрылась сединой веков.
— Спасибо вам, братья, — тихо промолвил он наконец. — Но сдается мне, слишком много мы шумим. Теперь-то как раз и начнется самое трудное. Самое трудное, говорю я, потому что не хочу вас обманывать. А может, иначе сделать? Разойтись по домам, помириться, скрепя сердце, с тем, что есть, зажить, как до нас люди жили. Тишь, да гладь, да божья благодать, как говорится, а?
И он обвел момчиловцев зорким взглядом.
— Ты смеешься, Момчил? — возразил Райко.
— Сам ведь знаешь, побратим, что этому не бывать,— отозвался Раденко.
— Ладно, ладно, — улыбнулся воевода. — Знаю. И поведу вас теперь на Перитор! — вдруг громко крикнул он. — Согласны, юнаки-побратимы?
— На Перитор! На Перитор! — послышались радостные восклицания, и толпа зашевелилась.
— Что это за факелы двигаются к нам, воевода? — послышался из задних рядов голос Войхны. — Поглядите-ка! Это не наши.
Все обернулись в том направлении, куда указывал Войхна. В самом деле, по песчаному морскому берегу к момчиловцам приближалась большая группа людей. Она двигалась медленно, время от времени останавливаясь, словно что-то рассматривая по дороге. Над головами незнакомцев качались горящие факелы.
— Это зилоты, — сказал Райко и, растолкав товарищей, побежал навстречу.
Когда неизвестные подошли ближе,. круг момчиловцев разомкнулся и пропустил их внутрь. Их было человек десять, все молодые. Только шедший впереди, с которым говорил Райко, был старше. Его слегка поседевшие усы, торчащие вперед, как пук овсяной соломы, борода и блестящая лысина совершенно не соответствовали широким латам и длинному бренчащему мечу. Такое же странное впечатление производили доспехи остальных: на ком был шлем без наушей и ржавые латы, а под ними висел кожаный фартук, кто держал на плече обыкновенный топор дровосека, а щит нес подмышкой, словно пустую миску. Несколько костлявых рыбаков шли босиком, держа в руке, вместо оружия, похожий на трезубец железный якорь от своей лодки. Лица у всех были небритые, изможденные.
Момчил не сводил глаз с приближающихся, зорко всматриваясь в каждого.
— Добро пожаловать, Евстратий Ставру, — промолвил он, кивая старшему. — И вам тоже! — прибавил по-гречески, обращаясь к остальным.
Зилоты остановились и нестройно ответили на приветствие Момчила — кто по-болгарски, кто по-гречески. Только старший, которого Момчил назвал Евстратием Ставру, подойдя к воеводе, поздоровался с ним за руку. Оба долго глядели друг на друга, не разнимая рук.
— Я сделал свое дело, — многозначительно промолвил воевода хусаров.
— И мы свое — тоже, — громко ответил зилот на чистом болгарском языке. — Бог будь нам в помощь и дальше!
— А где Иоанн Карпуцис и Хараламбос Севасту? — спросил Момчил, снова окидывая взглядом группу зилотов.
Евстратий Ставру поднял руку к небу.
— Иоанну — царство небесное! Он убит стрелой из крепости. А брата Хараламбоса я послал в Перитор, к тамошним зилотам, с вестью о том, что произошло в По-листилоне, — ответил он.
— В Перитор? — оживившись, переспросил Момчил.— Правильно сделал. Я как раз хотел напасть на этот город, пока Кантакузен не узнал о моем отпадении. — Он помолчал. — А сюда ты зачем со своими пришел, брат Евстратий?
Зилот сделал движение, при этом чуть не споткнувшись о свой длинный меч, воткнутый в окровавленный песок. Потолковав о чем-то со стоящими ближе зилотами, он заговорил громким, немного резким голосом, выставив бороду вперед и крепко сжав короткой толстой рукой рукоять меча, словно оружие могло вырваться и убежать:
— Тебе известно, о воевода и деспот, что я, Евстратий Ставру, по ремеслу судейский писец, прибыл в По-листилон из Солуни, с поручением от Михаила Палеолога поднять здешних братьев против Кантакузена. С тех пор как Иоанн Кантакузен незаконно воцарился в Дидимоти-коне, мы все, зилоты, признавая базилевсом сына императора Андроника Иоанна, подняли бунт во фракийских городах. Через наших людей мы призвали народ к борьбе против защитника его мучителей. Ибо пречистая матерь божия свидетельница, что это так: Иоанн Кантакузен поддерживает богатых и монахов, которые считают нас не христианами и единокровными братьями, а варварами и рабами. И вот что мы объявили: надо отнять лишнее имущество у богатых и монастырей и разделить его между бедными; обложить имущих податями и налогами для починки стен и водопроводов, рынков и пристаней, чтобы каждый гражданин мог жить, как подобает ромею 1
и христианину. И еще: не допускать в монахи всех и каждого, а только тех, в ком заговорит дух божий, потому что — дело известное, деспот-воевода! — многие из них служат не богу, а Гогу и Магогу 2^Райко с хохотом хлопнул грека по плечу.
— Так, так, правильно. Немало и у нас таких чернецов.
— Император, его мать и великий доместик Апокавк письменно поклялись нам исполнить все, что мы требовали на площадях фракийских городов, — невозмутимо продолжал зилот, только отпустил рукоять меча и стал подчеркивать свои слова жестом руки. — А мы поклялись не складывать оружия, пока не будет низвергнут в прах этот самый Кантакузен, да запишется имя его рядом с именем врага божия! Вот уже три года держим мы свое слово в стенах Солуни и Одрина. То же делали бы мы и в Полистилоне и в Периторе, если бы Кантакузен не призвал в помощь богатым агарян и наемных стратио-тов. Но тут, брат-деспот, мы услыхали о тебе!
И он протянул руку к Момчилу.
— Ты понимаешь, Момчил? — начал он тихо, но затем продолжал, все сильней и сильней повышая голос и не сводя глаз с неподвижного, безмолвного воеводы. — Мы, ромеи, протягиваем руку тебе, болгарину! Часто ли бывало это при наших отцах и дедах? Видано ли, чтобы ромей и болгарин боролись плечо к плечу за одно и то же дело?
Евстратий обвел взглядом момчиловцев, которые слушали, вытянув шеи.
— Дошло до нас, — продолжал он, — что к тебе явились послы великого доместика — узнать, не отпадешь ли ты от Кантакузена. Хоть ты ничего не ответил, но дал им понять, что самозванец тебе не друг, а враг. Это — первое. А второе — мы о тебе расспрашивали и 54
55 узнали, что ты хороший человек, сам бунтуешь против богатых и сильных. Такой не обманет, — подумали мы, — хоть он и болгарин, то есть варвар, как говорят у нас, у ромеев, уж не прогневайся, твоя милость! Он не ищет власти и земли, чтобы свое достояние увеличить, а жалеет бедных, замученных людей. Какое же еще нужно доказательство? И вот, как тебе известно, я, Иоанн Кар-пуцис и Хараламбос Севасту встретились с тобой, с божьей помощью обо всем договорились и счастливо исполнили задуманное. Ты разбил Кантакузеновых союзников,* а мы взяли крепость и перебили верных псов диди-мотикского императора. Город в наших руках. Что ты думаешь делать дальше? — спросил в заключение грек, понизив голос и робко глядя на Момчила.Воевода вздрогнул.
— Что думаю делать? — медленно начал он, поднимая глаза на собеседника. — Да как мы уже говорили: город — ваш, распоряжайтесь в нем и устраивайтесь по своим законам и обычаям. Я прошу только об одном: чтобы мне и моим людям были открыты ворота в Поли-стилон, если нас будет преследовать враг или вообще постигнет какая-нибудь неудача. Враг у нас общий. Вам не отразить его без меня, и мне нелегко придется, коли у меня не будет за спиной твердыни, где бы можно было укрыться и отдохнуть. Согласны, братья-зилоты?
Евстратий ответил не сразу, а сперва пошептался со своими.
— Мы все согласны, как перед всевышним! — промолвил он затем, подняв руку к небу. — Хочешь, поклянемся перед иконой или перед святым причастием, что не обманем?
Момчил махнул рукой. Некоторое время он, ни слова не говоря, пристально глядел на зилотов. Пламя факелов озаряло его задумчивое лицо.
— Вы такие же, как мы: тоже хлеб, политый потом и слезами, едите, — начал он, на этот раз по-гречески.— Зачем мне ваша клятва? Я ничего не хочу: ни царство ваше не собираюсь захватывать, ни родной ваш язык позабыть вас заставить. Живите себе спокойно да добра наживайте. Только помните: земля просторная, а для мук и неволи на ней не должно быть места. Да время придет, их вовсе не будет, — громко и веско промолвил он, топнув ногой. — Опротивело земле пить кровь чело
вечесКую, пресытилась она ею. И небо вопли да промяты! б°льше слышать не хочет.Вдруг он прервал свою речь и с кривой улыбк°й при
бавил:—
Только будьте тверды. И вооружитесь как следует! А пока прощайте, братья-зилоты, идите по своим дедам.Зи
лоты зашевелились, стали перешептываться. Двое из их группы вышли вперед и обменялись с воеводой крепким рукопожатием. Ставру тоже протянул ему руку.— Будь нашим гостем, деспот-воевода, — промолвил
он. — Переночуй со своими людьми в городе. Мы всех накормим, напоим.— Спасибо, Евстратий, — ответил Момчил, отрицательно покачав головой. — Люди выпьют, языки развяжутся — недалеко и до ссоры. Лучше выдай нам съестные припасы и вино. Мы сами поужинаем и за здоровье ваше издали выпьем.
— Мудро говорит воевода, — поддержал Раденко. — Вино — враг согласия.
— Ладно. Так и сделаем. Пришлем вам вина и пр' 'пасов через Западные ворота, — ответил Евстратий, уходя.— А ты, деспот-воевода, помни, что в Периторе есть зилоты. Хараламбос расскажет им обо всех твоих славных делах; когда ты осадишь город, они окажут тебе помощь изнутри. — И, помахав рукой, он присоединился к остальным, ушедшим вперед.
Когда зилоты скрылись за оградой пристани, кольцо момчиловцев распалось, и они, громко беседуя обо всем виденном и слышанном, стали расходиться по своим отрядам. Известие об ужине заставило их заметно повеселеть. То тут, то там раздавался смех, слышались шутки.
Момчилу подвели коня, и воевода поспешно сел на него.
— Эй, Райко, Нистор и ты, побратим Раденко! — громко крикнул он. — Возьмите людей и ступайте к Западным воротам. Поедим, отдохнем, а потом, пока не рассвело, сделаем небольшой переход. Чтоб Кантакузену не пришлось дожидаться, когда мы в димотикские ворота постучимся. Верно?
, Он подъехал к полуразрушенному шатру.
— А ты, боярин, что будешь делать? — обратился он с вопросом к Игрилу, сидевшему неподвижно возле девушки и озабоченно на нее глядевшему.
— Если позволишь, поеду с тобой, а нет — останусь здесь, пока с божьей помощью не поправится моя невеста, — усталым голосом ответил Игрил.
— Невеста? — чуть слышно прошептал Момчил, и в глазах его вспыхнул злой огонь. Но, овладев собой, он спросил только:
— Как она?
— Спит и бредит. Верно, горячка, — тихо ответил Игрил.
— Вот что, боярин, — помолчав, промолвил Момчил тихо, печально. — Коли в самом деле хочешь с нами, едем. Девушка напугалась и дня через три встанет. А от царапины следа не останется. Наши ей носилки сделают. Как посестриму носить ее будут. Спрячем ее куда-нибудь, пока с Кантакузеном не разделаемся. Да, вот что! — вдруг сказал он громко. — Лучше всего отвези ты ее в Цепино, в монастырь, к сестре моей. И к Елене, — прибавил он, понизив голос. — Ведь вы с ней— родня. Как я сразу не сообразил!
Игрил быстро поднялся и, кинув взгляд на девушку, не проснулась ли она, подошел к Момчилу.
— Хорошо, воевода, — промолвил он, глядя ему в глаза. — Только разреши мне, после того как я отвезу ее туда, вернуться к тебе.
— Ко мне? — удивился Момчил и насмешливо улыбнулся. — Чего тебе здесь надо, боярин, у таких головорезов, которые ни царя не признают, ни богу свечей не ставят? Поезжай лучше в Тырново. Александр будет тебе рад.
Игрил пожал плечами.
— Успею съездить и в Тырново. А с тобой быть хочу, потому что должен отомстить одному кантакузеновскому человеку. В жизни своей не забуду одной греческой лисицы, что возле Умура в шатре его сидела и погубить меня ему нашептывала. Я расскажу тебе об этом при случае, — прибавил он, потрепав Момчилова коня по шее.
— Ладно, поедем, — ответил Момчил. — И оставайся у нас, сколько хочешь. Только знай: с волками жить — по-волчьи выть. Ребята мои шибко не любят бояр: так что ты о своем боярстве не рассказывай. Как невесту-то зовут?
— Эйлюль.
— Эйлюль, — повторил воевода, но в сердце его про-
зВ
уЧало, как эхо: «Елена». Мысли его приняли друг°е направление, и он, быстро наклонившись над шееи коня, глухо промолвил: о— Коли тебе жизнь мила, боярин, не говори в другои
раз о боярышне Елене и о том, как я увез ее с постоялого двора, а потом на волю отпустил. Слышишь? Ни слова! И свою невесту Елен... Эйлюль спрячь как следует. Здесь женщинам не место, — закончил он, чуть не крича, и яростно вонзил в бока коня свои длинные шпоры.Конь хотел было подняться на дыбы, но сильная рука
всадника натянула поводья. Животное кинулось в сторону, потом попятилось, храпя и раздувая ноздри. Момчил надвинул свою громадную медвежью шапку на самые брови и еще раз сверкнул глазами на Игрила и спящую девушку. Игрил глядел на него с удивлением, стоя на месте. Потом подошел к воеводе и взялся за его поводья.— Что ты хочешь сказать, воевода? — спросил он таким же глухим голосом, как Момчил.
— Что хочу сказать? — засмеялся Момчил, блеснув белыми зубами. — Возьму да увезу ее.
— Не можешь, — спокойно возразил боярин.
— Вот увидишь, — стал настаивать Момчил.
И двинулся верхом к девушке.
Игрил пошел вместе с ним, не выпуская поводьев и глядя на него попрежнему со спокойной улыбкой.
— И знаешь, почему не можешь, воевода? — спросил он, когда они уже достигли шатра.—Потому, — сказал он, придвинувшись к самому седлу Момчила, — потому, что ты любишь Елену и она любит тебя. Вот почему!
И, отпустив поводья, отскочил в сторону.
Видимо, Игрил правильно угадал, что сделает воевода: отскочил он во-время. Момчил изо всех сил ударил коня плетью. Конь помчался вдоль берега. Но момчиловцы хлопотали возле стены, таская мертвых и раненых; они преграждали ему путь. Момчил, свернув в сторону, заставил коня скакать по мелководью. При слабом зареве догорающих ладей всадник с конем производили впечатление какого-то сказочного чудища, вышедшего из волн морских среди пены и тучи брызг. Потом Игрил увидел, как воевода, выехав на берег, резко остановил коня как раз у ворот, ведущих к пристани. Подозвав двух хусар, Момчил что-то сказал им, указывая на Игрила. Вскоре они направились к боярину, ведя оседланного коня в поводу.
Игр
ил поспешно поднял с земли брошенный ятаган, надел на левую руку агарянский щит и встал между всадниками и спящей болезненным сном девушкой. Лицо его насупилось и покрылось морщинами, как прежде, когда он был пленником агарян. «Сперва убью Эйлюль, потом покончу с собой. Живой не отдам ее и сам живым не дамся», - пробормотал он, следя за приближающимися.Это были Твердко и Моско. Увидев в руках у пленника обнаженный ятаган и щит, они остановились в нескольких шагах от него.
— Чего вам надо? — спросил Игрил, приготовившись к бою.
— Воевода посылает тебе коня, — ответил Твердко.— Он велел передать, чтобы ты не боялся ни за себя, ни за... ни за. ..
Он запнулся и почесал себе затылок.
— Ну, ты знаешь, за кого. Воевода какое-то чудное имя назвал. И поезжай с нами, а то сейчас ворота закроют.
— Лжете вы со своим воеводой! — гневно воскликнул Игрил. — Живым не дамся и ее не отдам.
Твердко нахмурился.
— Наш воевода не лжет, твоя милость. Он велел сказать, что, коли ты не поверишь нам, он клянется именем сестры своей Евфросины, которую ты знаешь.
Игрил опустил щит и ятаган, но глядел на момчилов-цев попрежнему недоверчиво.
— Оставьте коня, а сами отъезжайте в сторону и ждите, пока я не сяду, — сказал он.
Наклонившись над девушкой, он просунул одну руку под ее колени, другую под голову и легко поднял ее. Она на мгновенье открыла глаза, поглядела на него и опять закрыла. Голова ее склонилась ему на плечо, как голова раненой птички.
Игрил подошел к коню и сел в седло.
— Теперь поезжайте вперед, — сказал он момчилов-цам, укрывая девушку плащом.
Потом взял поводья в левую руку, продолжая сжимать в правой рукоять ятагана.
И все трое — Твердко и Моско впереди, Игрил за ними — поехали по окровавленной дороге, возле которой плескались волны Белого моря.
В тот вече
р гладь Периторского озера отражала 3ве3ды, сиявшие в высоком летнем небе, и бесчисленные костры, зажженные на болотистом берегу, среди зеленого дубняка. Огненные отблески плясали между серебряными ликами звезд, чуть дрожащими в черной глубине воды, словно от холода. Временами под дуновением вечернего ветра прибрежный тростник протяжно шуме. и п0 водной поверхности пробегали длинные плавные волны, достигавшие узких канавок, проложеиных в болотной траве.Близ одного из таких заливчиков по одну сторону большого костра сидели Момчил, Раденко из Милопусты, одноглазый Войхна и еще несколько момчиловцев, а по другую — прислонившись к сухой смоковнице, боярин Игрил. Рядом с ним на куче сухого тростника лежала Эйлюль, завернувшись до подбородка в черную козью шкуру. Детская головка ее покоилась на коленях у молодого боярина. Усталые глаза серны глядели то на Игрила, то на костер, дым которого подымался прямо к звездному небу, легкий и бесплотный, как дыхание; потом они закрывались, и девушкой овладевала дремота. Вокруг огня кружился целый рой комаров, и поминутно кто-нибудь из момчиловцев ударял себя ладонью по укушенному месту или махал во все стороны шапкой, чтобы прогнать надоедливых тварей. Лица у всех были оживленные и обращены к Игрилу; только Момчил лежал на боку, закрыв глаза. А юноша пристально глядел на него сквозь огонь и дым, словно с нетерпением ожидая, чтоб он заговорил.
С озера донесся плеск, послышались удары весел. Войхна, шевеливший угли в костре концом ножен, наклонился вперед и стал всматриваться единственным глазом в сторону заливчика.
— Райко с лодкой, что ли? — пробормотал он себе под нос. — Пора бы уж. Куда он запропастился?
Эти слова, видимо, разбудили Момчила: воевода открыл глаза. Но ничего не сказал старому хусару, а обернулся к Игрилу. На губах его появилась насмешливая улыбка.
— Когда я слушаю твои рассказы о том, как ты гнался за Юсуфом, как потом тебя схватили агаряне, знаешь, что меня больше всего удивляет, Игрил?
Резко приподнявшись, он облокотился на руК
у.— То, что и ты, и твой боярин Витомир, и греки, и болгары всюду ездили, как на прогулку. Будто вам до агарян дела не было: кто такие? Откуда взялись? А ведь об этом стоило подумать! Как по-твоему, Раденко? Пра
вильно я говорю, побратим? — неожиданно обернулся он к молчаливому сербу, который сидел, скрестив ноги, немного в стороне от костра и задумчиво следил за переменчивой игрой огня.Очнувшись, Раденко поглядел на воеводу с виноватым выражением. Огонь, полыхнув в его сторону, осветил его изуродованный нос и близко посаженные глаза.
— Правильно, побратим-воевода: очень даже
стоило, — как всегда медленно, вдумчиво ответил он. — Они дрались вчера мужественно, как юнаки. Нам, христианам, надо об этом подумать.
— Пусть об этом бояре думают: им нужно царство и страну защищать. А с нас, голытьбы, агаряне эти что возьмут? — заметит один из момчиловцев и, кинув быстрый взгляд на воеводу, уставился на Игрила.
Тот опять взглянул в глаза Момчилу, словно желая понять, по нраву ли пришлись воеводе слова Раденки и момчиловца. Но лицо Момчила оставалось непроницаемым; он опять лег на бок.
Игрил не выдержал.
— А ты как думаешь, воевода? Ежели агаряне пойдут на нас войною, нападут на христиан, одним ли нам следует против них выступить? — спросил он, краснея. Потом горячо и взволнованно прибавил: — А они непременно на христиан нападут, попомни мое слово! Десяти лет не пройдет, как агаряне будут топтать эту землю.
— Очень может быть. Между христианами нет согласия: цари каждую пядь земли друг у друга оспаривают, владетели из-за своих прав и проний как собаки грызутся, а о народе никто не думает,— вздохнув, тихо промолвил Раденко.
— Боярин, — промолвил Момчил, — слышали мы от тебя о твоей неволе у агарян. Много пришлось тебе вытерпеть. И нишанджи был ты у них: рабом, выходит. А теперь расскажи немного о невесте своей Эйлюль. Где ты нашел ее и как вышло, что? ..
Но тут, услыхав свое имя или почувствовав укус комара, девушка вздрогнула и открыла глаза.
— Спи, спи! — промолвил Игрил по-болгарски.
Потом наклонился к ней и заговорил на каком-то непонятном языке. Она в ответ печально улыбнулась, но уже не закрыла глаз. Кинула взгляд на Момчила, но тотчас перевела его опять на молодого боярина и стала глядеть, не отрываясь.
Прежде чем заговорить, Игрил помолчал, словно ожидая, не скажет ли воевода еще что-нибудь. Потом вдруг ответил серьезно':
— Я похитил ее, как ты Елену. Правда, за мной не гнались ни татары, ни царское войско, но все-таки мне не легко было увезти ее от бея, у которого я был нишан-джи, а она сама...
Игрил оборвал свою речь и тряхнул головой.
— Не спрашивай больше, воевода! С тех пор как я встретил и полюбил ее, мне было хорошо и в плену. Она стала моей, отдала мне свое сердце, вот и все. Может, лучше замолчать, не рассказывать больше? — мягко, сердечно осведомился он, заметив, что Момчил поморщился, словно от боли.
— Что? Нет, нет, говори.
Но Игрил покачал головой и дружелюбно, ласково улыбнулся, как бы говоря: «Знаю, знаю, что делается у тебя в душе, Момчил!»
Эта улыбка и то, что боярин жалеет его и хочет ему помочь, рассердили Момчила.
— Боярин, не нам чета! — промолвил он с мучительной завистью в голосе.
Злое чувство к Игрилу и тоска по Елене заставили его уйти в самого себя, в свой внутренний мир. Он опять почувствовал на себе вэгляд Игрила, но больше ничего ему не сказал и даже отстранился от него. Потом услыхал, как Войхна спросил Игрила о чем-то и тот весело ответил, как будто позабыв о нем, Момчиле, и даже не обидевшись на него, как взрослые не сердятся на ребенка за шалость. Зависть и гнев мало-помалу сменились горечью и недовольством собой. «Что это я позавидовал боярину? Зачем заставил его рассказывать об Эйлюль? Последнее время я просто каким-то ре-бепком стал! Смотрю на Эйлюль, вижу Елену». И ответил сам себе: «Это — оттого, что я не могу больше ждать, оттого, что столько лет не видел Елены! Помнит ли она меня, не забыла ли? Не обманул ли меня этот богомил Богдан, говоря, что она меня ждет?.. Ждет! Разве ждут такого' человека, как я?» И его охватил новый приступ тоски. Даже мысли с трудом шевелились у него в голове, причиняя боль, словно им приходилось самим пробивать себе дорогу в отяжелевшем мозгу. Сколько воды утекло с тех пор, как он в последний раз видел Елену! Как он изменился! Но что будет, когда он ее увидит, когда... Эта успокоительная, сладкая мысль проникла в его сердце с такой силой, что он вернулся к действительности. И слуха его коснулись слова Игрила:
— Тогда я взял самого лучшего коня, кинул девушку поперек седла, потом вскочил сам. Хлестнул— и мы скрылись в темноте...
Момчил зашевелился. Он хотел что-то сказать, прервать рассказчика, но подавил в себе э^ порыв и притих. Только рука его разорвала петлю на вороте рубашки, словно ему не хватало воздуха.
А Игрил продолжал:
— Я спас пленницу и спасся сам. Она рассказала мне, что она грузинка, что ее потуречили насильно. Мы с ней привязались друг к другу, а потом друг друга полюбили. В конце концов, добравшись с ней в Смирну, я там узнал, что Умур набирает акинджи, — по-нашему, наемников, — в помощь Кантакузену. Мы решили на положении акинджи переплыть море, а там — прости-про-щай! — убежать от агарян и пробраться в Болгарию. Я одел Эйлюль в мужскую одежду, добыл нам обоим оружие, и мы явились к вербовщикам Умура. Остальное вы знаете.
Момчил, совсем придя в себя, раздраженно спросил юношу:
— Почему ты думаешь, боярин, что через десять лет эту землю будут топтать агаряне?
— Что ты меня спрашиваешь, воевода? — глухо ответил Игрил. — Конечно, будущее одному богу известно. Только сдается мне, несдобровать христианам. Я еще пятнадцатилетним мальчишкой был, — дед мой, протосеваст Панчу, сказал царю: «С юга надвигается гроза. Береги Болгарию, Александр!» Что знал мой дед об агарянах? Он в глаза их не видал, слыхом о них не слыхал. А сказал правильно.
Молодой боярин поднял голову и обвел взглядом всех присутствующих.
— А вы говорите: пускай цари да бояре хлопочут; нам ни тепло ни холодно. Эх, посмотрели бы вы, как агаряне людей в плен хватают да вереницами на продажу гонят, так другое заговорили: бы! И бедных, и богатых, и отроков, и бояр — всех на одной веревке в неволю волокут.
— Эх, поглядеть бы, как моего боярина Георгия веревкой свяжут! — злобно ОТКЛИКНУЛСЯ ОДИН ИЗ МОМЧИЛОВ-цев. — Пускай бы уж и меня той веревкой связали...
— Момчил-воевода, православные христиане! —вдруг воскликнул Игрил, сверкнув глазами. — Неужели: вы не понимаете, что я не о своей только неволе рассказал? Каждый из вас может в такую же беду попасть. Все христиане, весь народ болгарский — и царь, и бояре, и отроки — могут рабами стать. А все-таки каждый в свою сторону тянет, и нет согласия...
Момчил протянул руку по направлению к нему.
— Ты что же, боярин? — сурово промолвил он. — Хочешь, чтоб я велел всем этим людям разойтись по домам и отдаться в руки своих мучителей и убийц, а сам явился бы с повинной к Иоанну-Александру, чтоб он в темнице меня сгноил?
— Правильно, дельно говоришь, боярин, — вмешался Войхна. — Умнеет человек, видно, коли горя хлебнет! Посмотрим, что остальные бояре и владетели говорить будут. Верно, тоже поумнеют, агарянокой неволи отведав.
Игрил хотел что-то возразить старому хусару, но в это время кто-то крикнул:
— Кажись, Райко плывет на челне!
Все повернулись к озеру. По его светлой поверхности в самом деле скользила лодка, быстро приближавшаяся к берегу. На носу стоял на коленях человек, а ближе к корме сидели и гребли двое. Плеск весел мешался с говором и смехом.
• — Это Райко, он самый! — промолвил Войхна, поднявшись на колени, чтобы лучше видеть. — Коли гуторят да смеются, значит, он!
Игрил тоже поглядел на приближающуюся лодку и большой щербатый месяц над ней, выгнутый в одну сторону и покосившийся, как надутый ветром парус. Потом он встал. Вместе с ним встала и Эйлюль; она обвила его шею руками, как молодой побег обвивается вокруг могучего дуба.
— Воевода Момчил, — промолвил Игрил. — Не знаю, прав я или нет, только хочу сказать тебе вот что: ежели мы, бояре, не перестанем грабить и мучить народ, а вы, хусары и мятежники, не перестанете бунтовать против царя и разрывать на части царство, десяти лет не пройдет, как сюда явятся агаряне, и нога их будет топтать нашу землю. И ты точи свой меч не на бояр и царских людей, которые не знают, что сами себе роют могилу, а на агарян. Этим ты и богу и народу угоден будешь.
Тут показалась у входа в тесный заливчик черная лодка Райка. Она приближалась, ломая сухой тростник. Наконец подплыла к берегу, и Райко выпрыгнул из нее.
— Добрый вечер тебе, Момчил, и вам, братья, — промолвил он, сняв шапку и отмахиваясь ею от комаров. — Нет ли чем разговеться? Нутро тоскует от сушеной рыбы и. соленых маслин.
— Как не найтись! Я для тебя кое-что припрятал, — ответил Войхна и принялся что-то искать позади себя.
Прежде всего он вынул большую тыквенную бутыль с вином. Райко тотчас протянул к ней руку.
— За твое здоровье, Момчил! За ваше, братья! — сказал он, поднося ее ко рту. — Угостите и гребцов, — прибавил он, порядочно отхлебнув и вытирая мокрые усы. — Поройчане — славные ребята. И знаешь, Момчил, ведь они, рыбаки эти, тоже деспотом тебя называют. Деспот Момчил — и конец!
Момчил вздрогнул.
— Значит, всем уже известно о моем переходе. Недели через две Кантакузен выступит против нас, — промолвил он и поглядел на Игрила. — Слышишь, боярин? Сперва Кантакузена, а потом ...
Он остановился на полуслове. •
— Потом Елена, — шепнул он Игрилу на ухо. — Скажи ей, боярин, когда будешь в Цепине, что больше я не отпущу ее ни за что на свете.
— А агаряне? — тихо спросил Игрил.
— Кто топчет мою землю и вредит простым людям, тот ступай к тем, в Полистилон, — отрезал воевода.
Лицо Игрила немного прояснилось; он облегченно вздохнул.
— А теперь — счастливого пути! Приедешь в Цепино, поклонись от меня Евфросине, — сказал Момчил, направляясь к лодке.
Она была довольно большая, с парусом и широким сиденьем на корме. Игрил вошел в нее первый и, бережно закутав Эйлюль в козью шкуру, усадил девушку рядом с собой. Находившиеся на носу два гребца, чьи лица трудно было рассмотреть в темноте, отвязали веревку и подняли парус. Он надулся, и челн, качаясь, полетел по черной воде залива.
— Прощайте! — крикнул Момчил отъезжающим.
— Не прощайте, а до свиданья! — послышался голос Игрила.
Эйлюль, высвободив руку из кожуха, помахала Мом-чилу.
Воевода долго стоял, задумчиво глядя вслед уплывающей лодке. Он стоял неподвижно, будто на часах, и месяц, поднявшийся уже высоко, сжал большую тень его до размеров каравая, так что ее можно было принять за свернувшуюся у ног хозяина овчарку. Ночной ветер подул сильней, и подгоняемый им челн уже скрылся за высокими тростниками, а Момчил все не двигался с места. Он не слышал ни шума травы под копытами приближающихся коней, ни возбужденных веселых голосов, не заметил, как вокруг тоже стало шумно и весело, словно в доме при появлении званых гостей. Вдруг он почувствовал легкий толчок чьей-то руки, неожиданно опустившейся ему на плечо.
— Момчил! Момчил! — послышался голос совсем рядом.
Он вздрогнул, как будто пробуждаясь от с на, и быстро обернулся. Перед ним стояли Райко и Нистор.
— Все в порядке, воевода, — сказал последний и, наклонившись к воеводе, прибавил: —Завтра нам откроют ворота, как в Полистилоне. На рассвете Перитор будет наш.
— Перитор, — рассеянно повторил воевода, как будто в первый раз слышал это слово.
Но вдруг он выпрямился, гордо сверкнул глазами из-под сдвинутых бровей и громким, властным голосом крикнул:
— Вперед! Вперед на Перитор!
Через месяц после битвы за Полистилон между Родопами и морем дымились пожарища спаленных сел и ржаных копен.
Время близилось к полудню; от жары и безветрия дым пожарищ подымался прямо вверх. Трава в тех местах, где ее пощадил огонь, пожелтела, выжженная солнцем, а сиротливо торчащие в поле купы вязов стояли, как зимой, черные, с увядшими листьями и сухими ветвями. Только фиолетовосиняя цепь Родоп, с трех сторон окружавшая поле, притягивала к себе взгляд, словно скрывая от него какой-то лучший мир. Дорога из Кумуцены в Пе-ритор, пройдя через эту опустошенную равнину, вонзалась стрелой в горы, которые на юге круто поворачивали к морю, словно жаждая окунуться в его волны.
В полуденном зное дорога белела, будто посыпанная мелкой солью, и солнце так жарило, что воздух над ней струился, словно река. Оно обливало зноем и потертые, помятые ударами шлемы на головах четырех всадников с обожженными, суровыми лицами, рассматривавших труп кобылы, который лежал на дороге, подняв вверх, как вехи, свои белые ноги. Падаль раздулась и распространяла зловоние; по ней ползали большие зеленые мухи. Но для всадников этот запах был делом привычным; они стояли, наклонившись к трупу, и, пошевеливая его остриями длинных копий, спорили о том, агарянская это лошадь или ромейская.
— Вы оба ошибаетесь, — сказал один из них, более плотный и приземистый, обращаясь к двум другим. — Больно круп велик. Я таких кобыл у алмогавар во время великой Каталанской битвы видал.
— Постойте, — воскликнул четвертый, заставляя своего храпящего и шарахающегося в сторону коня подъехать ближе. — Сломанный лук!
И он поднял с земли острием копья лук с порванной тетивой. Всадники, забыв о павшей лошади, стали внимательно рассматривать оружие, передавая его из рук в руки. Один, жевавший репу, сплюнул.
— Не агарянокая и не ромейская, — процедил он, нахмурившись. — А хусарская, момчиловская.
— Верно, — подтвердили вскоре двое других.
— Надо императору показать,— промолвил первый.—
Ихние разведчики сегодня утром тут были. Кобыла недавно пала.
— Кто-то скачет к нам, — заметил тот, который поднял ЛУК.
Всадники оглянулись. По дороге скакали двое, а позади них, на расстоянии сотни шагов — довольно многочисленный отряд.
— Кажется, Михаил Вриений, — прищурившись, прибавил поднявший лук.
— Э-э! С тех пор как димотикский митрополит предсказал его милости скорую гибель в бою, он меньше суетиться стал, — медленно и многозначительно промолвил жевавший репу.—Это друнгарий скачет, — с живостью прибавил он, кинув в падаль недоеденной репой.
В облаке пыли над украшенной блестящими медными бляхами головой коня показалось юношеское лицо с едва обозначившимися усиками и вздернутой, как у зайца, губой. За плечами всадника развевался разноцветный плащ.
— Чего окружили падаль, как воронье? — закричал друнгарий громче, чем вызывалось необходимостью, видимо для того, чтоб получилось грубей, повелительней.
— Падаль падалью, а вот что мы нашли, твоя милость, — проворчал в ответ приземистый.
И подал начальнику находку. Друнгарий взял ее и с удивлением повертел в руках, покрытых кольцами.
— Лук как лук. Что тут особенного, Цапала? — сердито возразил он. — Видно, с утра хватил лишнего в Ку-муцене.
Трое товарищей Цапалы сразу, как по команде, фыркнули. Но его собственная физиономия, цвета толченого кирпича, осталась неподвижной. Левое ухо его, — точнее половина уха, оставшаяся неотрубленной и украшенная каким-то желтым колечком с шариком, — несколько раз дернулось.
— Я ничего не пил, — возразил он угрюмо. — Но будь даже пьян, все равно увидел бы, что лук — не наш и не агарянский, а тех, что в Периторе.
— А! — воскликнул друнгарий, подняв на него свои красивые девичьи глаза. — Ты хочешь сказать, что тут проезжали Момчиловы разведчики? Так что же?
— Может, доложить императору? — почтительно заметил воин, утверждавший, что кобыла агарянская. —
Сколько нас? Сотни не наберется! Донесут разведчики варвару этому, Момчилу...
Он не договорил, увидев, что лицо начальника багровеет.
— Трусы! — закричал друнгарий. — Бабы! Пьяницы! Чтоб я стал задерживать императора из-за какого-то лука! Вперед, за мной! Император желает знать, нет ли кого в Мосинополе, вон в тех развалинах у дороги!
Он пришпорил коня, и воины молча последовали за ним.
Скоро к тому месту, где лежал труп кобылы, приблизился весь отряд, смтоявший действительно человек из восьмидесяти, не более; но все это были тяжеловооруженные воины — конники, прикрытые с головы до ног сплетенной из железных цепей кольчугой, в шлемах с забралами и наушами; даже конские груди защищала броня.
Впереди ехал всадник с императорским значком на конце копья. Этот значок представлял собой начальные буквы имени Иисуса Христа, сына божия, над бронзовым орлом со следами позолоты в виде редких блесток, еще сохранившихся на сгибах распростертых крыльев. Яркие краски знамени выцвели, обнажив голую ткань полотна. За знаменосцем следовали три всадника; средний, маленький, сухопарый, с острой бородкой и сжатыми бескровными губами, был одет хуже всех. Если б не изображение черного орла на пурпуровых полусапожках и на белом плаще, где оно было вышито почерневшей золотой канителью, трудно было бы подумать, что' этот тихий, болезненный на вид человек и есть сам димотикский император Иоанн Кантакузен. Только конь у него был великолепный: жеребец на точеных ногах, с пышным хвостом до земли. По левую руку от императора ехал главный гетериарх 56
Ланцерт. Его красивое мужественное лицо обрамляли волны буйных черных кудрей, выбивавшихся из-под позолоченного и осыпанного драгоценными камнями шлема. Другой спутник императора, более пожилой, рослый человек с квадратным мясистым лицом и усталыми глазами, был Михаил Вриений, о котором упоминал один из воинов. Ланцерт ехал совсем рядом с императором, так что кони их, балуясь, кусали друг друга за 'Гриву, а Михаил Вриений держался в стороне, отдельно от всех. За императором, Ланцертом и Вриением двигались, не соблюдая строя, болтая и громко смеясь, роскошно одетые вельможи и воины отряда.Когда отряд миновал труп кобылы, Ланцерт, подняв руку, указал на скачущих по дороге разведчиков, которые приближались к скрытым за ветвистыми смоковницами развалинам каких-то белых зданий.
— Друнгарий с разведчиками подъезжает к Мосино-полю. Не повелит ли твое величество подождать, пока они проверят безопасность пути?
Иоанн Кантакузен медленно поднял глаза, до тех пор невидные в тени шлема. Полные юношеского блеска, они составляли прямой контраст с его усталым старообразным лицом; острый, проницательный взгляд их таился в глубине зрачков, как спелый плод в ветвях дерева.
— Нет, поедем дальше! Только не так быстро. Мне хочется отдохнуть где-нибудь в тени, — ответил император поспешно, словно стараясь предупредить какую-то ранее возникшую мысль, и в углах его тонких губ появилась чуть заметная улыбка.
— Ланцерт, — заговорил он через некоторое время, понизив голос и положив свою маленькую, но жесткую руку на обсыпанный мелким жемчугом жесткий рукав гетериарха. — Когда мы с тобой говорили о Момчиле, ты упрекнул меня в том, что я слишком часто щажу врагов и держу даже те клятвы, которые даю иноплеменникам и варварам. Ты не прав. Люди пьяны и не могут не быть пьяными, — подчеркнуто произнес император, — но как раз поэтому я должен быть трезв.
— Люди не понимают слов мудреца, — тихо, понизив голос, возразил Ланцерт, искоса следя за разведчиками, которые в это мгновенье скрылись в развалинах города.
— Я не мудрец, — живо возразил Иоанн Кантакузен, и голос его стал резким и твердым. — Я не мудрец,— тихо повторил он, кидая взгляд на своего молчаливого и мрачного спутника справа. — Мудрец верит в то, что люди добры, а я — нет. Люди злы и глупы.
Он склонился над гривой коня. Взгляд его погас.
— Никто не понял моей незлобивости, — после небольшого молчания прибавил император. — Иначе я не был бы на этой дороге.
Ланцерт поднял правую руку ко лбу в знак того, что понял его мысль.
— Мои недруги говорят, что я, увлекаемый безмерной жаждой власти, первый нарушил клятву, данную императору Андронику у его смертного ложа, — продолжал Иоанн Кантакузен. — Но ты, милый Ланцерт, знаешь, что меня вынудили к этому императрица и Апокавк. Во время моего отсутствия из престольного города они оскорбляли моих друзей, распространяли обо мне ложь, следили за моей матерью, а потом посадили ее в тюрьму. Взявшись за оружие и провозгласив себя императором в Дидимотиконе, я хотел только защитить себя и своих родных... Жажда власти! — усмехнулся Иоанн Кантакузен, качая головой.— Она никогда не вдохновляла меня. Никогда!
Он помолчал, потом заговорил опять тихо, спокойно:
— Прежде чем возложить на себя императорский венец, я долго колебался, думая о том, как враги империи обрадуются нашим внутренним распрям. Поэтому я послал человека к одному гадателю, которому верю, — узнать, благоприятствует ли теперешнее положение небесных светил задуманному мной. Гадатель ответил мне, что не может ничего оказать и что мне лучше подождать до летнего солнцеворота: тогда небо само ответит на мой вопрос. Я так и сделал. Когда это время наступило, на северной стороне небосвода каждый вечер, сейчас же после захода дневного светила, стала появляться комета. Собственно говоря, не комета, а погоннас — борода или хвост звезды. Похожая на меч, она стала показываться у самых ног Персея, причем длинный хвост ее был направлен на восток. Миновав Северный полюс, созвездие Малой Медведицы и Когти Дракона, она коснулась правой ноги Геркулеса и венца Ариадны. Потом приблизилась к левой руке Змееносца. А так как здесь гнездятся летние жары, комета не могла больше держаться и стала таять, пока совсем не исчезла с небосвода, ибо это была не звезда, а лишь призрак звезды...
Вдруг сзади послышался громкий веселый смех.— Апалмена смеется, — нахмурившись, промолвил Ланцерт. — Распущенный мальчишка!
Но Иоанн Кантакузен как будто ничего не слышал.
— Понимаешь, Ланцерт? — продолжал он. — Призрак звезды! Тогда я понял, что хочет сказать мне небо: власть моя будет такой же, как эта звезда. Призраком власти.
— Вот видишь, гетериарх, — сказал он, повысив голос, чтобы слышал не только Ланцерт. — Не жажда власти, а нечто другое заставило меня начать эту междоусобную войну. Истинно так, призываю во свидетели Христа и пречистую матерь его!
Иоанн Кантакузен перекрестился.
— Люди смотрят на небо и землю. Но и небо с землей видят наши дела, — смиренно прибавил он.
Тут к нему обратился до тех пор молчавший спутник справа.
— Не лучше ли будет, твое величество, объехать этот древний город? Перед нами — разрушенные стены, — глухим голосом тихо промолвил он.
И неожиданно прибавил, покраснев:
— Не думай, что меня испугало это предсказание и я боюсь за себя, о всемилостивый! Но- если Момчил узнает, что нас так мало, он может сейчас же явиться сюда из Перито-ра. Для него — захватить тебя в плен значит победоносно окончить войну.
— Посмеет ли он? — возразил Ланцерт, быстро взглянув на императора, который молчал. — В поле полно Умуровых людей. Мы не одни.
— Умуровы люди заняты грабежом и добычей. Им не до Момчила, — пожав плечами, промолвил с горькой улыбкой Михаил Вриений. — Вот и Мосинополь! Слава богу! Друнгарий подает сигнал, что враг далеко.
В городе, куда они въехали через полуразрушенные ворота, их встретило однообразное пение цикад. Насекомых было так много, что казалось, деревья покрыты плодами, а в воздухе стоит непрерывный скрежет бесчисленных острых пил. Кони затопали по каменной мостовой; улица извивалась между покосившимися колоннами и разрушенными портиками.
Иоанн Кантакузен снял шлем.
— Я что-то плохо себя чувствую. Ко сну клонит, — устало промолвил он.
Теперь стали хорошо видны его светлосерые глаза, окруженные мелкими морщинами в виде растопыренных утиных лапок. На темени, покрытом мягкими и редкими, тронутыми серебром волосами, выступили крупные капли пота.
— Вриений, — вдруг сказал он, глядя в глаза стратегу, — я не подозреваю тебя в трусости, но ты растерян.
Пока мы в городе, никто не знает, сколько нас, и поэтому не нападет. Странно! У меня глаза слипаются! — приба-в и л он другим голосом, как бы про себя.
Улица вывела их на круглую маленькую площадь, посреди которой, несколько ниже ее уровня, находился фонтан. К нему надо' было спускаться по ступеням. Но отверстия были сухи, бассейн — полон листьев и сухих веток. Рядом раскинул свою крону молодой платан.
Иоанн Кантакузен остановил коня, спешился. Остальные последовали его примеру. Конские копыта затопали еще громче по плитам мостовой.
— Михаил Вриений, — промолвил император сонным голосом, — пошли еще четырех человек друигарию. И пусть они ему скажут, чтоб он выяснил, где Умуровы люди. А я пока отдохну тут в тени.
Поддерживаемый юным Ланцертом, император спустился по трем ступеням ik фонтану. Продолговатое сухое лицо его теперь, в тени, казалось совершенно бескровным, изможденным. Два телохранителя покрыли своими плащами кучу листьев, положили в качестве изголовья седло. Когда император сходил с последней ступеньки, между камнями проскользнула длинная зеленая ящерица.
— Убей ее, Ланцерт! — с улыбкой тихо воскликнул Иоанн Кантакузен.— Это, наверно, Момчилов разведчик.
Император расстегнул ворот рубашки и прилег на приготовленную ему постель. Прежде чем закрыть глаза, он поглядел на Ланцерта, стоявшего рядом, опершись на львиную морду, из которой когда-то текла вода, потом на членов отряда, попрятавшихся в тень — кто куда.
— Скажи Апалмене, чтоб он не смеялся громко, не мешал мне спать! — промолвил он.
И тотчас заснул.
Услыхав ровное дыхание императора, Ланцерт сделал знак двум телохранителям остаться возле спящего, а сам быстро поднялся по ступеням водоема.
Его мучила жажда, в горле у него пересохло. Он поглядел по сторонам. В нескольких шагах от него, присев на корточки на плитах мостовой, четыре воина играли в кости, ругаясь вполголоса, а позади них кони щипали пробивавшуюся между камней траву. Во дворе одного дома в тени мелькали золоченые шлемы и пестрые плащи. Раздавался чей-то громкий голос. «Это Апалмена, — подумал Ланцерт. — Сейчас захохочет и разбудит императора». И он, неслышными шагами подойдя к говорящему, который сидел к нему спиной, положил руку на его плечо. Тот обернулся, подняв веселое молодое лицо с мясистыми красными губами.
— Не смейся и не говори громко, Апалмена! Император приказал, чтобы ты не шумел, — строго промолвил Ланцерт, прижимая палец к губам.
Веселое выражение лица Апалмены сменилось злым, обиженным.
— Больно ты нос задрал, Ланцерт, с тех пор как тебя назначили главным гетериархом, — с раздражением ответил он, все больше краснея. — Не делай вид, будто ты один предан императору.
— Не говори громко, — повторил Ланцерт.
Апалмена встал и, весь ощетинившись, наступая на
собеседника, гневно воскликнул:
— Вечером в Кумуцене посмотрим, кто как заговорит!
Ланцерт снял руку с его плеча.
— Вечером? — усмехнулся он, и красивое мужественное лицо его стало строгим. — Доживем ли мы еще до вечера?
— Ха-ха-ха! Ланцерт боится Момчила, какого-то ху-сара! — насмешливо воскликнул Апалмена.
— Перестаньте, дети мои, — послышался сильный, суровый голос, и рослый седой человек, бренча большими шпорами, встал между ними. — Теперь не время ссориться. У Момчила, хоть он хусар и варвар, тяжелая рука. Император знает его еще по Сербии и много бы дал, чтобы снова перетянуть его на свою сторону. Ты сам, Апалмена, слышал от того агарянина, который привез нам известие об измене Момчила, что при Полисти-лоне от его меча из пятисот человек спаслось всего несколько. А с тех пор как он овладел Перитором и Ксан-тией... Будто кто-то скачет сюда! — вдруг оборвал он речь, прислушиваясь.
— Правда, — подтвердили некоторые, вставая.
Разговоры прекратились. Все лица стали суровыми.
На западе, низко над деревьями залетали с карканьем галочьи и вороньи стаи.
— Ланцерт! Гетериарх! — послышался слабый голос
фонтана.
Все обернулись в ту сторону. Иоанн Кантакузен, изменившись в лице, бледный, стоял одной ногой на верхней ступени и глядел на них странным взглядом. Одежда его была измята; на правой щеке сохранился отпечаток пятерни, подпиравшей ее во время сна. Один телохранитель накидывал ему на плечи плащ, другой опоясывал его мечом.
— Идите все сюда! — сказал император обычным своим голосом, махнув им рукой и совсем поднявшись наверх.
И, когда все его окружили, продолжал:
— Мне приснился сон, от которого я проснулся. Какой-то сверхъестественный голос крикнул мне: «Спящий, проснись! Восстань из мертвых! Свет Христов просветит тебя!»
— Что это значит? — послышались голоса.
В это мгновенье появился друнгарий.
— Император! — крикнул он, еще не сойдя с коня.— Я прискакал, чтобы доложить тебе, о пресветлый, — начал он, тяжело дыша, — что к Мосинополю приближается войско. Чье оно и откуда, выяснить еще не удалось.
— Вот и толкование сна, — промолвим пожилой владетель, разнявший Апалмену и Ланцерта. — Видно, небо хранит нашего' базилевса.
Он перекрестился.
— Может, это Карабалабан возвращается с Умуро-выми людьми, — заметил кто-то из стоявших сзади. — Наше войско.
— А если Момчил?
— Ссн-то, сон-то какой!—говорило большинство, качая головой.
Иоанн Кантакузен обернулся к стоявшему за спиной Ланцерта владетелю, мужчине на вид лет тридцати пяти, с обрюзгшим, но дерзким лицом. Это был тот самый молодой византиец, которого протосеваст Панчу на постоялом дворе у Большого рва называл киром Ма-нуилом.
— Тарханиот, — спокойно сказал ему император. без малейших признаков усталости или страха в лице, — возьми шесть человек и вместе с друнгарием поезжай — посмотри, свои это' или Момчил. Небо с землей видят наши де'ла, — задумчиво повторил он слова, которые сказал Ланцерту, въезжая в Мосинополь.
— Оружие в руки, друзья! Будем готовы к любой неожиданности! — обернулся он затем к владетелям, которые уже надевали шлемы и приводили в порядок расстегнутые доспехи.
Наступило молчание, нарушаемое лишь стуком копыт и ржаньем коней, на которых быстро, ловко вскакивали всадники. У фонтана остались забытая игральная кость и рваная воинская сумка. Но протя дувшееся копье быстро подкинуло сумку вверх, в руки зсаднику. Зной и духота стояли такие, что воздух казался горячей жидкостью. Опять пролетела воронья стая.
— Кто-то вспугивает их от падали, .. тихо промолвил Ланцерт и обернулся к императору, который вперил неподвижный взгляд в одну точку между деревьев.
— Что-то неладно. Тарханнот едет назад, — заметил Кантакузен, натягивая поводья своего черного жеребца.
— Наступает Момчил с большим войском! — еще издали крикнул только что посланный и уже возвратившийся полководец, взволнованно показывая рукой назад. Конь его боком поднес всадника к императору и Лан-церту.
— Где Михаил Вриений? — спросил попрежнему спокойным голосом Иоанн Кантакузен.
Мануил Тарханнот ответил не сразу. Он наклонился, словно пытаясь с высоты приложить ухо к земле. Лицо его становилось все взволнованней и краснее.
— Стратопедарх 1
примерно с тремя сотнями Умуро-вых людей, отступающих перед Момчилом, сдерживает врага, — наконец сказал он.Иоанн Кантакузен с какой-то скорбной улыбкой повернул коня.
— Помоги нам боже! — промолвил он. — Назад в Кумуцену! У Момчила кони устали. Мы от них уйдем.
В самом деле, по иссохшему пыльному полю, с той же стремительностью, как у Полистилона, мчалась дружина Момчила. Но теперь ни мрак, ни тишина не скрывали конницу от противника. Она приближалась к дремлющему в послеполуденном зное, словно под серой плащаницей, разрушенному, мертвому городу, охватывая его широко изогнутой дугой. За ней, в виде второй такой же дуги, ползла туча пыли. А солнце, глядя с пепельного небосклона, играло на лезвиях обнаженных мечей
' С трат оп е д ар х — начальник лагеря
Скоро к первым ыомчиловцам присоединились другие. Их вспененные рослые кони преодолели все устроенные противником препятствия, и всадники накинулись с занесенными мечами на Кантакузеновых наемников и отряд тяжело вооруженных византийцев под командованием Михаила Вриения и Тарханиота. Агаряне, не выдержав вторичного напора, павскакали на коней и, уже сидя в седле, полуобернувшись к преследователям, стали на скаку пускать в них стрелу за стрелой, растягивая тетиву до правого уха. Они еще не успели покинуть окраину, как в городе на той же самой главной улице, где только что сидел Иоанн Кантакузен со своими людьми, появился Момчил. Он ехал в сопровождении Игрила. Боярин и воевода ничего не говорили. Взгляд обоих был устремлен вперед. Шагах в ста от них, на самой дороге, в полном порядке на рысях отступал со своими воинами Вриений. Фиолетовый плащ реял, словно знамя, вокруг его квадратного лица. Он поминутно оборачивался назад. Справа и слева раздавались крики агарян и момчиловцев.
— Не пора ли ударить, Момчил? — наклонился Игрил к воеводе.
Теперь его уже нельзя было принять за наемника Умурбега: на нем была шитая золотом одежда с золотым поясом.
Момчил жестом показал на город.
— Подожди, когда выедем в открытое поле. Кантакузен — опытный воин.
— Прой! И ты, Голуба н! —обратился он к двум момчиловцам. — Передайте сейчас же Райку и побратиму Раденке
мой приказ не спешить и сдерживать людей, пока будут в городе; а как только выйдут из него, ударить на греков с обеих сторон. Пускай думают не о добыче, а о том, чтоб отрезать Кантакузена от Куму-цены. Поняли?— Поняли, поняли, — ответили болгар и серб, и оба помчались — один направо, другой налево, пригнувшись к луке седла, чтоб уклониться от нижних сучьев деревьев.
— За мной — и смотрите в оба! — приказал воевода следовавшим за ним момчиловцам и пришпорил коня.
Теперь момчиловцы были в доспехах из пестро раскрашенной кожи с блестящими медными бляхами. Такие же бляхи красовались, сияя, словно тысячи зорких глаз, на щитах и конской сбруе. Только лохматые головы всадников, несмотря на духоту и зной, прятались в те же сдвинутые на ухо медвежьи и волчьи шапки. Пот, с пылью пополам, тек по- опаленным лицам, но глаза глядели весело, отважно; кто, наперекор жаре и врагу, крутил свой длинный ус, кто засучивал правый рукав, чтоб легче было работать мечом. Как только Момчил и боярин тронули своих коней, за ними тотчас, все как один, двинулись и момчиловцы. Пришпорили животных, расправили над пестрыми седлами свои могучие плечистые фигуры.
Мертвый город огласился цоканьем копыт.
Солнце уже склонилось за полдень и тени удлинились, еле заметные под жидкими миндальными деревьями и черные, как пролитые чернила, возле старых ветвистых смоковниц, чьи перезрелые плоды распространяли дразнящий аромат. Справа, а вслед за тем и слева послышался троекратный протяжный звук рога. В это время Момчил со своим отрядом выступил из города через те же самые полуразрушенные ворота, что незадолго перед тем и Кантакузен со своими людьми. Остановившись на мгновенье, он окинул взглядом расстилавшееся перед ним голое поле. Довольно далеко впереди, там, где дорогу пересекали две редки, блестели на солнце шлемы и щиты Кантакузенова отряда. Сзади отдельно двигалась маленькая группа катафрактариев 57
Вриения, а позади нее и левей, где сбившись в кучу, где врассыпную, словно преследуемые орлом цыплята, поспешно отступали Кантаку-зеновы союзники — агаряне Умурбега.А из города — и справа и слева — выезжали момчиловцы. Сдерживая коней, они устремляли свои взгляды на воеводу. Момчил обнажил меч и дважды взмахнул им над головой. С страшным грохотом копыт, звоном оружия, диким, неистовым гиканьем покатилась лавина животных и людей по пустому выжженному полю.
Первые вырвавшиеся вперед момчиловцы были встречены тучей стрел, выпущенных агарянами, и дротами Вриениевых катафрактариев; последние метились не в людей, а в открытые груди коней. Произошла страшная сшибка, и в тучах пыли, поднятой бешено мчащимися конями, ряды смешались; преследуемые оказались позади преследующих, обращенные спиной к противнику очутились лицом к лицу с ним. От сильною удара несколько момчиловцев вывалились из седла, и кони ик, обезумев от блеока мечей, пустили в ход зубы и копыта, не менее грозные, чем людакое оружие. Теснота не позволяла снять копье с плеча. Каждая рука вздымала меч, а глаза так и впивались в противника из-под забрала. Вот два меча, ударившись друг о друга, оба переломились у сжатой в могучем кулаке рукояти. Вот третий, дымясь горячей кровью, взлетев в воздух вместе с отрубленной по локоть рукой владельца, вонзился в рыхлую землю. Кровь, хлещущая из рассеченных кольчуг конников и распоротых брюх коней, собиралась в лужи на дороге. Когда тучи пыли рассеялись, в заднем ряду стоял на ногах только один высокий воин с мясистым квадратным лицом; встав ногами на два конских трупа, он еле махал погнувшимся мечом. Это был стратопедарх Михаил Вриений. У него вытек глаз; из разрубленной правой щеки торчал покрытый кровавой пеной язык; казалось, вместо доспехов на нем была какая-то только что содранная звериная шкура. Он что-то кричал. Здоровый глаз его сверкал, как драгоценный камень.
— Оставьте его: он сам умрет! — крикнул Момчил окружающим Вриения момчиловцам. — Ловите Кантаку-зена!
— Кантакузена! Кантакузена! — подхватили момчиловцы и поскакали вперед.
Хотя императорский отряд представлял собой лишь горстку по сравнению с Момчиловой дружиной, он оказал ей твердый отпор. О крепкие кольчуги из железной проволоки и кованые шлемы с подбородниками и на-ушами вдребезги разбивались стрелы. Даже кони, тоже одетые в броню, падали, только когда удар приходился в глаз или по ногам. Ни Раденке справа, ни Райку слева не удалось во-время обойти византийцев и отрезать их от
Кумуцены, чьи зубчатые стены виднелись совсем близко. Когда Момчилов племянник, преследуя агарян, повернул к дороге, на пути его встала густая дубовая роща, задержавшая отряд; а Раденковы конники увязли в болотистой пойме двух речонок, пересекающих поле.
Момчил все это видел. Он приказал Нистору и Игрилу напасть на византийцев с обеих сторон, чтобы рассеять их, а сам со своей группой момчиловцев ударил в тыл отступающим. Острый взгляд его нашел среди последних белый плащ Кантакузена. Воевода стал прокладывать себе путь в ту сторону. Скоро палицы момчиловцев превратили крепкие щиты телохранителей в щепки. Несколько момчиловцев, оставшиеся незамеченными в сумерках и тучах пыли, спешившись, принялись перерезать у коней сухожилия. В образовавшийся разрыв, как лом в трещину стены, тотчас ворвался Момчил, громко крича Кантакузену, чтобы тот сдавался. Управляя конем при пqмощи одних только ног, он правой рукою рубил своим тяжелым мечом, а в левой сжимал покрытую шипами огромную булаву. Ни бешеное ржанье коней, хоть и с перерезанными сухожилиями все же встававших на дыбы, чтобы вырваться из этого страшного места, ни вопли своих и неприятельских воинов, взывавших к богу и к родной матери, не останавливали его напора. Но не только в клинке меча да в шипах булавы заключалась его сила. Его огненные черные глаза и пылающее лицо, его рослая, плечистая фигура, сидящая в седле как припаянная, его могучая рука, подымающаяся и опушающаяся, будто рука дровосека в густом лесу, таили в себе не только силу и неотразимую решимость, но и безграничную отвагу и презрение к смерти. Большинство момчиловцев были не слабей его, и их столь же мало тревожила мысль о том, что им придется, быть может, сложить свою голову на этом самом поле. «Покончу с Кантакузеном — и к Елене!» — вот мысль, заставлявшая его кровь струиться растопленной смолой по жилам. И будто в сновидении, стоял перед ним образ боярышни, витая над конями византийцев и в складках императорского знамени, словно добыча, похищенная врагом. «На этот раз не уйдешь! Будешь моею!» — твердил себе Момчил, чувствуя в сердце своем скорбь и гнев и торопясь преодолеть препятствия, разделяющие его с ней.
Смятые страшным вихрем, византийцы расстроили свои ряды и, шпоря до крови конские
бока, помчались к близкой Кумуцене. Вдруг Момчил увидел, что белый плащ Иоанна Кантакузена исчез в густой толпе. «Убит!» — чуть не вскрикнул он, ударив булавой рослого византийца, который мешал ему глядеть. Тот свалился на землю, а конь его понесся по полю с развевающейся гривой. Тут Момчил ясно увидел, что Иоанн Кантакузен вылезает из-под своего убитого белого жеребца, плавающего в луже крови, а Ланцерт подвел ему другого коня и уже держит стремя. Несколько телохранителей, окружив Кантакузена и стоя лицом к Момчилу, прикрывают императора своими щитами. В следующее мгновенье Кантакузен ловко вскочил на коня, но Момчил успел уже добраться до императора и гетериарха. Он полоснул Лан-церта по лицу, так что разрубил ему верхнюю губу и красивые вьющиеся усы, а императору крикнул:— Сдавайся! Твоя жизнь в моих руках!
На короткое мгновенье он увидел совсем близко лицо Иоанна Кантакузена, который, отклонившись, поглядел на него, улыбаясь тонкими бескровными губами. Момчил почувствовал, что весь его гнев сосредоточился на этом спокойном, самоуверенном человеке. Взмахнув мечом, он со всей силой обрушил его на голову императора. Но закаленная кованая сталь выдержала страшный удар, и меч, погнувшись, отскочил в сторону.
— Руби без пощады! — крикнул Момчил и снова кинулся в погоню за императором и его телохранителями.
Теперь все удары принимал на себя Ланцерт, оставшийся позади и храбро оборонявшийся. И он пал бы на поле боя, подобно Михаилу Вриению, если бы несколько рослых конников не подхватили его и не положили, еле дышащего, на его собственного коня. Остаток императорского отряда, в количестве не более двадцати человек, мчался без знамени, в пыли, к Кумуцене. Момчил своими глазами видел, как открылись городские ворота. Он остановил коня. «Кантакузен от меня ускользнул. Черт с ним! Все равно, с ним надолго покончено», — подумал он. И, подняв висевший у него на груди изогнутый рог, протрубил сбор.
Как при Полистилоне, он, сидя на коне, окинул взглядом все поле сражения. Посмотрел на груду человеческих и конских трупов, над которой высоко в небе уже вились вороны. Зоркий глаз его постарался только отделить своих от чужих и тотчас с удовлетворением остановился на приближавшихся отовсюду момчиловцах, чьи возгласы и крики слышались со всех сторон. Воевода узнавал по росту и по голосу сербов и болгар: вот съезжает с холма шумный, болтливый Райко, а вот молчаливый побратим Раденко; вон Нистор и Войхна на новых конях и в византийских посеребренных шлемах; вон Саздан с полной флягой, постоянно привешенной к его седлу рядом с булавой; вон, наконец, Игрил скачет со стороны Кумуцены: он преследовал греков до самых городских ворот и, наверно, отомстил тому сухопарому византийцу, который нашептывал Умурбегу на берегу Марицы.
«Только тебя нет, Сыбо!» — прошептал Момчил, печально склонив взгляд к окровавленной земле. «Вот видишь, побратим, — продолжал он почти вслух, — о чем мы с тобой думали, все сбылось. Я прошел по всей стране — от Пловдивской области до Черного моря, от Месты до Марицы, от реки до реки. И сдержал клятву, которую тебе дал. Все это — мое; мое и твое. Свободная земля свободных людей. Так, Сыбо? Верно, побратим?»
Он замолчал и прислушался, словно в самом деле ожидал, что из глубин земных, из-под корней дуба в Ширине, где спал старый Сыбо, ему ответит голос покойного. Но вместо этого голоса над самым ухом его прозвучал другой — бодрый и веселый:
— Воевода и деспот Момчил! С византийцами и Кан-такузеном мы разделались. Пора ехать за невестой! Я уж и подарок свадебный достал. Гляди! Гляди!
Момчил вздрогнул и поднял голову. Возле него стоял Игрил, без шлема, улыбающийся, краснощекий, и указывал на десяток византийцев, которых вели по дороге момчиловцы.
— Не открой они во-время ворот Кумуцены, я бы тебе самого Кантакузена привел! — громко кричал воспитанник Панча. — Ну, да и этих хватит. Взгляни на пленных, Момчил! Все до единого — владетели. Видишь: пояса золотые, доспехи посеребренные!
Опустив головы, в изодранных плащах, пыльные и окровавленные, приближались пленные к Момчилу. Но он не видел их, не слыхал последних слов боярина Игрила, а запомнил только его восклицание: «Пора ехать за невестой!» «Да, пора, пора, теперь никто не помешает!» — подумал он.
И с глубоким вздохом облегчения, круто повернув коня в сторону горы, двинулся вперед.
А момчиловцы, горяча покрытых пылью коней и звеня оружием, поскакали за ним. Солнце било им в глаза, весело танцуя на металлических бляхах кольчуг и на шлемах.
9. БЕГЛЯНКА
Ветер сильно гнул вершины старых дубов, взъерошивал их листву, словно чуб на обнаженной голове, крутил вокруг могучих стволов первые облетающие листья. Вместе с ветром бушевал весь лес, а под корнями дрожала, сопротивлялась сама земля, словно где-то глубоко в ее недрах вдруг спросонья поворачивался с боку на бок спящий там огромный великан, пробужденный шумом ветра. Шумел и пел лес, а между порывами ветра слышалось веселое двуголосое человеческое пение, до того слаженное, что казалось, поет один голос:
Ты сияй на небе, солнце ясное,
Дай мне брату рукава расшить:
Я пошлю его с царскими сватами За девицею благородною...
Это пели Добромир и Твердко. Пели от всего сердца. Улыбающиеся лица их сияли весельем, а сдвинутые набекрень новые медвежьи шапки были украшены перевязанным красной ниткой букетиком герани, отличительным признаком сватов. Они ехали и пели, откинувшись на спинку седла, глядя в синее небо и следя глазами за полетом ласточек, носившихся над зелеными шатрами дубов, словно бабочки на ветру. В песне говорилось о ясном солнце, и, распевая ее, они обращались к не^. Через плечо у обоих перекинута была полученная каждым из них в подарок рубашка с вышитыми рукавами и красной вышивкой на вороте. В руках — ни лука, ни меча, ни покрытой шипами булавы, только баклага — самшитовая, расписная, крест-накрест медными бляхами окованная.
За девицею благородною.
Коль девица — благородная...
— Эх! — вырвалось из широкой, выпуклой, как навес над очагом, груди Твердка. — Куда уж благороднее! Боярышня, царская крестница.
И, поднеся флягу ко рту, он долго держал ее, зажмурившись, в наклонном положении.
— Стой, Твердко! — вдруг воскликнул Добромир. — Мы приехали. куда велел воевода. Вот распутье, вот дуб с отметинами!
Твердко опустил флягу, облизал русые усы и, осмотревшись, кивнул. Потом ловко спрыгнул с коня и пустил его, вместе с Добромировым, щипать траву под дубом.
Старый дуб вздымался на самом распутье, одинокий, как отшельник. Между спутанных твердых корней виднелись следы костров; всюду торчали полуобгорелые сучья; видно, немало обозников и пешеходов останавливалось тут, ело, пило, отдыхало под его раскидистой кроной. Кора до высоты человеческого роста была вся изрезана, испещрена разными разностями: один вырезал стрелу, указывающую в глубину леса; другой вырубил над ней топором или мечом кривой крест;были буквы с титлами, как в царских грамотах, успевшие покрыться мохом и лишайником, похожие на рубцы старых ран. А на нижних сучьях, стертых и белых, висели кое-где гнилые и почерневшие, а кое-где новые и еще крепкие пеньковые петли. Видно, этот старый, полумертвый дуб служил и шатром для усталых, и книгой для неучей, и виселицей для невольников и злодеев.
— Старый знакомый! — промолвил Твердко. — Еще постарел, приятель! Вот опять один сук высох. Вон тот, видишь?
Вместо того чтоб показать рукой, Твердко достал из-за плеча лук и послал в дерево стрелу. Она вонзилась в толстый голый сук, но налетевший порыв ветра переломил ее у самого наконечника, и древко упало на траву.
— Видишь, Добромир? Я тоже чуть не повис на нем. Уж и петлю мне на голую шею накинули. Шесть лет тому назад, когда мы в Сербию бежали. Воевода повесить приказал, воевода и помиловал, — сообщил Твердко, качая головой, и задумался.
Но в это время послышались топот копыт, звон оружия, веселые человеческие голоса.
— Момчил с боярышней едут, — промолвил Добро-мир, глядя в сторону.
В самом деле, на дороге, по которой только что ехали два певца, показалась группа всадников с такими же веселыми раскрасневшимися, улыбающимися лицами, как
у Твердко и Добромира. Момчил ехал не по самой дороге, а вдоль нее справа, по лесу, но не один. На коне его впереди сидела боярышня, левой рукой обняв его за шею, а правой держась за руку, в которой у него были поводья. Оба сияли счастьем. Ветер играл выбившимися у нее из-под красной шапочки кудрями, овевая ее красивое белое лицо с мелкими веснушками под глазами, которые горели так, что казались еще больше и черней. Рядом ехал Игрил в боярской одежде с золотым поясом, еще более румяный, чем обычно, разговорчивый и веселый. Как оба певца, так и остальные момчиловцы, следовавшие за воеводой, были во всем новом, с букетами и подарками, которые были поднесены им как сватам.
У них на боку тоже висели баклаги, и вино искрилось во взглядах, а кони сами так и плясали под седлом, словно разгоряченные смехом, беспорядочным громким говором и вплетенными в гриву длинными льняными платками. Сожженный молнией сук преградил путь Момчилу. Воевода пришпорил коня, крепко прижав к себе боярышню. Когда же тот взял препятствие, Момчил не стал его останавливать, а доскакал на вспотевшем животном до самого распутья, где была лужайка под дубом; здесь его нагнали быстро ехавшие по дороге поезжане-момчиловцы.
Игрил подъехал к Момчилу и Елене, которые словно забыли, что конь их уже перепрыгнул через сук, так что ни Момчилу не было больше надобности крепко держать Елену, ни ей — прижиматься к его широкой груди. Они сидели так, не двигаясь, а конь, нагнув потную шею, жадно щипал траву вместе с конями других.
— Нам пора расстаться, Момчил, — сказал Игрил.— Эйлюль и мои люди уже повернули к Пловдиву и ждут меня в условленном месте.
Он помолчал, потом, видя, что ни Момчил, ни Елена не глядят на него, с ласковой, веселой улыбкой прибавил, понизив голос:
— Мне тоже хочется взять вот так невесту и прижать ее к сердцу ...
Тут воевода выпустил Елену из своих объятий, а она отстранила от него свое пылающее лицо.
— Счастливый путь. Поезжай, Игрил, — сказала она. — Не оставляй девушку одну. И — я тебе уже сказала — устраивайся у меня в отцовском доме на Трапезам
ЗИ
це , как в своем собственном. Я в Тырново больше не вернусь. Всю жизнь буду Момчилу верной женой перед людьми и перед богом. Где он, там и я.Голос ее слегка дрогнул. Наклонив голову, она про
должала тихо, ровно, словно делая распоряжения:— И чт
о бы ни говорили обо мне боярыни и бояре, как бы ни корили и ни бранили меня, ты скажи им только: не потому Елена с Момчилом убежала, чт° он теперь деспот и богат. Нет! Сердце у него доброе, и с богом он помирился, вот почему. Слышишь, Момчил? — прибавила она каким-то другим голосом, на мгновенье взглянув прямо в глаза Момчилу. — Помнишь, что передал мне от тебя странствующий монах отец Матейко? «Момчил, — сказал он, — в божью правду поверил и в сердце ее носит». Верно?Момчил улыбнулся:
— Верно. .
И прибавил серьезно:
— Все, что ты говоришь, верно, правильно.
Елена погладила его сильную волосатую руку.
— И еще скажи им, — продолжала она, обращаясь к Игрилу. — Когда-то отец сделал зло Момчилу, и это отвратило Момчилово сердце от бога и правды божьей. А потом и Момчил, в свою очередь, отплатил отцу злом за зло. С одной стороны — отец, с другой — Момчил, а я между ними, как жертва, агнец, 6q^ молилась, грехи их замаливала...
Она вздохнула.
— Шесть лет молилась и думала. Каких только мук не перенесла в сердце своем! Все думала: приедет Момчил, — идти с ним или нет?
— А пришел, взяла и убежала к нему, — заметил Игрил, весело глядя ей в глаза.
Она взглянула не на него, а на Момчила, который молчал, улыбаясь краем губ.
— Да, — прошептала боярышня. —Уйду с ним, сказала себе. Коли это грех, пусть бог судит меня. Но нет, я не только это думала, — продолжала она громче, гордо подняв голову и окинув взглядом поляну, дуб, поезжан.— Как глянула Момчилу в глаза, сразу увидела, что он другой стал; видно, за шесть лет тоже много передумал.
И она не отвела взгляда от воеводы, пока он не кивнул.
— Расскажи про все это в Тырнове, Игрил, — закончила она, обращаясь к отъезжающему. — И да поможет нам бог! А тебе — счастливый путь!
Последнее Елена произнесла совсем тихо, опустив глаза в землю, как будто силы вдруг покинули ее.
— Увидишь брата моего Теодосия, и ему все это скажи, — прибавила она.
— Тебе тоже счастливого пути и счастья с Момчи-.
лом! — ответил боярин и дернул поводья коня, еще жующего душистую траву. — А тебе, Момчил, вот что я скажу на прощанье: живи с Еленой весело и счастливо в своей деспотии и не забывай того, что я сказал тебе тогда на берегу Периторского озера. Дружи с кем хочешь, только с агарянами не вступай в союз. Гони треклятое племя их из страны. А понадобится тебе, чтобы кто за тебя перед Иоанном-Александром словечко замолвил, только весть привди: уж я буду знать, что делать. ’
И боярин подал руку воеводе. Они обменялись продолжительным, крепким рукопожатием.
— Прощай и ты, боярин-побратим, — ласково промолвил Момчил. — Не обо мне, а ради измученных отроков и париков скажи Александру и владетелям: пусть поменьше едят и пьют, а побольше о народе думают. Да не забывай: в К.сантии для тебя с Эйлюль и свободная горница и место за столом всегда найдутся. Может только, воротишься в Тырново — усвоишь боярские ухватки, — прибавил "Момчил, понизив голос, с суровой язвительной улыбкой.
Игрил только отрицательно покачал головой.
— Прощайте и вы, друзья! — обериулся он к момчи-ловцам и помахал им рукой. — Не поминайте лихом! Кто знает: может, еще встретимся!
— Счастливого пути, боярин! Ты тоже не забывай нас! — крикнули те, что стояли ближе, и ветер, подхватив эти возгласы, разнес их по всему лесу.
— Передай поклон Двойной бороде! — прибавил кто-то.
Остальные засмеялись.
Игрил кивнул им, кивнул Момчилу и Елене, тронул коня и поскакал по другой дороге. Скоро конь и всадник скрылись за деревьями.
Момчил поднял голову.
— Ну, братья, и вы — в путь! — весело промолвил он, обернувшись к момчиловцам. — В одном поприще отсюда есть ручей. Место тенистое. Помнишь, Нис
т°р? Остановитесь там, устройте привал, приготовьте полдшк. И мы с боярышней как раз подъедем.Ро
слые фигуры момчиловцев тоже скоро скрыла листва. Раз или два ветер донес голоса Твердки и Добро-мира, затянувших прежнюю песню, которой вторило лесное эхо.Момчил спрыгнул с коня.
— Пойди сюда, Елена, — сказал он, глядя в глаза девушке. — Прежде чем стать моей женой перед людьми и перед богом, ты должна многое узнать... Узнать, что я делал, после того как мы с тобой расстались в монастыре святой Ирины.
Елена поглядела на него полуиспуганно; щеки ее покрыл густой румянец. Не выдержав его взгляда, она опустила глаза. Хотела взяться обеими руками за гриву коня и соскочить сама, но Момчил предупредил ее. Прежде чем она успела ступить на землю, он взял ее на свои сильные руки и, тяжело шагая, понес к дубу. Ее тело легло ему на руки, дыханье грело ему шею под левым ухом. «Как в Подвисе, — промелькнуло у него в голове. — Вихрь налетел на деревья, грудь Елены прижалась к моему сердцу». Волна тепла, овеявшая его тогда в монастыре, возле виноградной лозы, теперь опять закипела в глубине его существа, удесятерив его силы, так что ему захотелось без конца носить девушку на руках по шумящему перед грозой лесу. Конь сам пошел за ним, щипля по дороге высокие стебли. Дойдя до дуба, Момчил опустил Елену на почернелый, изогнутый коромыслом корень. А сам, выпрямившись, оперся рукой на ствол дуба. Некоторое время оба молчали, как бы прислушиваясь к песне двух певунов, долетавшей, затихая, между порывами ветра.
— Елена, — промолвил, наконец, Момчил твердым, суровым голосом, — мы теперь одни, и послушай, что я хочу тебя спросить. Скажи мне еще раз: когда Игрил приехал в Цепинскую башню и сказал тебе, что я с поезжанами жду тебя в лесу, что ты обо мне подумала?
Елена устремила на него, не мигая, глубокий взгляд своих прекрасных глаз. Щеки ее опять покрылись румянцем.
— Я давно ждала тебя, Момчил, — сказала она. — И когда боярин повел речь о тебе, не удивилась и ничего не подумала, Я уж все передумала и решила: если приедешь — убегу с тобой, а опять не приедешь — постригусь в том монастыре, где твоя сестра Евфросина.
У Момчила словно гора с плеч свалилась. Но хоть ему и стало легче, все-таки одна мысль продолжала терзать и грызть его.
— Спасибо, Елена. Я верю тебе, — сказал он. — Но я боюсь другого. Боюсь, — тут он нахмурился и опустил глаза в землю, — что ты, как собиралась тогда, в монастыре святой Ирины, пошла со мной ради отца, чтобы грех его искупить, а не из любви ко мне. Слушай, — глухо продолжал он, не давая ей времени ответить, и вся его крупная фигура, скользнув по стволу, склонилась к боярышне. — Я этого не потерплю. Ни в коем случае, — он ударил кулаком по коре дуба как раз там, где была вырезана стрела. — Сегодня же отвезу тебя в Цепино и пальцем тебя не трону. Какою взял, такой и верну.
И он, весь задрожав, умолк.
— Момчил, Момчил, зачем ты мучаешь себя и пугаешь меня, — возразила Елена с печальной улыбкой. — Было время, я в самом деле думала об этом. Но это давным-давно прошло. Мы сделали друг другу много зла, но только для того, чтобы потом еще сильней полюбить друг друга. Полюбить друг друга, слышишь? Я полюбила тебя еще на Комниновом лугу...
— Не меня полюбила ты тогда, — прервал Момчил, — а боярина Драгшана.
— Пусть так, Момчил, — опять улыбнулась Елена.
Привстав, она схватила его за руку и прислонила к
ней свою голову.
— В Одрине полюбила Драгшана, а в монастыре — хусара Момчила. С тех пор ты стал мне мил и дорог, Момчил, я это тогда же поняла.
— И ты с тех пор стала мне мила и дорога! — быстро промолвил он в ответ с прояснившимся лицом. — Когда
ты стояла возле монастырской лозы, тонкая и стройная, как она, что-то пронзило мне самое сердце.Он тряхнул головой и прибавил другим голосом:
— Но когда я понял, что полюбил тебя, меня взяла страшная досада, Елена. Как мог я полюбить тебя, боярышню, дочь моего боярина!
— Поэтому ты и разрубил лозу мечом?
— Да. Разрубив ее, я думал убить тебя в своем собственном сердце. Но это мне не удалось — кончал °н совсем тихо.
— Не удалось, — повторила Елена, укоризненно и печально глядя ему в глаза. — Шесть лет прошло с тех пор
, М0МЧил, шесть долгих лет я молилась богу и ждала тебя, а ты бежал куда-то далеко, не присылая о себе вести, не подавая знака.— Бежал, это верно, — пробормотал Момчил.
Он почему-то окинул взглядом поляну и обе дороги, no которым ветер гнал листья и ветки, потом сел рядом с Еленой. Взял ее за руки, нежно заглянул ей в глаза и несколько раз поцеловал их.
— От себя бежал, Елена, для того чтоб... — промолвил он, и лицо его потемнело, смялось, как старая рукопись. — В самом деле, из монастыря я бежал не только из-за Евфросины. Ни болгарские, ни греческие пограничники не простили бы мне бед, которые я наделал; я перешел в Сербию, чтоб и от них уйти, дать им позабыть обо мне. Но потом! Год прошел, два года прошли; я мог бы вернуться. Мог, но не хотел. Как только подумаю о возвращении, так о тебе вспомню. Сердце меня к тебе тянуло, а что-то другое мешало. Не то гордость, не то злость, не то стыд, что не удержусь и сейчас же пошлю i< тебе сватов. В Сербии-то я и понял как следует, что ты в мое сердце прокралась — и навсегда. А знаешь, что я там делал? Чем занимался? — продолжал он, понизив голос. — Да тем же, чем здесь: разбоем. Только та разница, что прежде мне было легко кровь проливать: мстил я, злоба мне помогала. А теперь нет! Наступит ночь, лягут хусары у костра, а я ворочаюсь, ворочаюсь, сон от меня бежит, глаз никак не сомкну. Тот же ветер, что в лесу шумит, словно и в моем сердце бушует. А только подумаю о том, чтобы в Родопы вернуться, — ты передо мной. «Ежели я постучусь к ней, а она велит слугам прогнать меня, разве я это стерплю?» Ни одному боярину, Елена, не простил бы я обиды, а тебе — меньше всех. Все меня грызла мысль, что ты — боярышня. Не мог я тебе этого простить. Ах, Елена, — с тяжелым вздохом промолвил он, — ты всегда наверху была, сверху на людей глядела, рабской доли не знала. А не знала рабской доли, не знала и лютой вражды, когда в сердце жажда мести змеей ядовитой угнездится и сосет, и сосет, и ничего кругом видеть не позволяет.
Он вздохнул еще тяжелей, хлопнув ладонью по твердому корню, на котором они сидели. Опустил голову на грудь и долго сидел, не говоря ни слова. Левая рука его, которую Елена держала у себя на коленях, время от времени вздрагивала и сжималась.
— Все это ушло в прошлое, Момчил, и больше не вернется, — тихо сказала Елена, но с какой-то боязнью в голосе.
— Больше не вернется, — подтвердил он и опять замолчал, о чем-то задумавшись. Вдруг лицо его опять потемнело: — Погоди, Елена, я еще не все тебе сказал. На четвертый год в Сербии я от тоски запил и на все рукой махнул. Коли, думаю, в ад попал, так чем глубже, тем лучше: пускай сгорит душа, чтоб и следов не осталось. Позабыл и о Сыбо, и об Евфросине, и о черной рабской доле братьев моих. Да не то что забыл, а мучителям и губителям их помощником стал, слугой Хреля, Оливера. С самыми отпетыми подружился, с Новаком Дебелым, — был такой... Вино с ними пил, кровь проливал ...
Он вдруг остановился и, схватив ее за руку, заглянул ei% в глаза лихорадочным взглядом.
— Вот какой Момчил, боярышня! Что же? Согласна ты и теперь выйти за меня, назвать меня своим мужем перед людьми и перед богом? — сурово спросил он, глядя на нее с какой-то злобой и вызовом.
Она встретила этот взгляд и не опустила своего. Оба, блестя глазами, глядели друг другу в лицо гордо, испытующе.
— Пусть так. Ты не один несешь ответ за эту кровь,— наконец тихо, словно про себя, промолвила Елена; потом уже громче прибавила: — Твое сердце много страдало.
Хусар некоторое время смотрел на нее, словно не понимая, что она хочет сказать. Потом на глазах у него вдруг появились слезы.
— Да, да, Елена! — воскликнул он, прижимая ее к своей груди. — Я спускался в ад, на самое дно, но потом во мне словно прорвался какой-то нарыв, дурная кровь вытекла, и мне стало легче. Душа моя утихомирилась, глаза открылись. Тогда я оставил Сербию, бросил этого Новака Дебелого и — в Родопы! И с тех пор у меня чисто, легко на сердце, и мне весело смотреть на свет божий. Я стал вольным человеком, воеводой вольной дружины. Собрал около себя таких же замученных, как я сам, чтобы и их сделать вольными людьми. И основалось царство Сыбо, побратима моего, который тебе тогда перстень доставил: царство без царя, без бояр и без...
— Без боярынь, Момчил... — со смехом перебила Елена. — Не называй меня больше боярышней. Я — твоя жена перед людьми и перед богом.
Произнося эти слова, она слегка отстранила свое лицо от его груди и посмотрела на него снизу вверх, словно желая еще раз что-то проверить, испытать себя. Потом сама прижалась к нему, сама поймала его пламенный взгляд. Момчил больше ничего не сказал, а молча поднял Елену на руки, отнес ее к самому дубу и осторожно положил в густую мягкую, как постель, траву.
Вихрь снова ломал ветви деревьев, а Момчил с Еленой, прижавшись друг к другу на седле, ехали, счастливые, улыбающиеся, за Твердко и Добромиром, в окружении веселых нарядных сватов. Дорога уже вышла на опушку леса; впереди рисовались изломанные контуры островерхого голого хребта. По нему распущенной косой прихотливо извивалась дорога; это был каменный большак, который вел к крепости, прилепившейся, словно орлиное гнездо, на самой вершине. Солнце уже пряталось за крепость, обведя очертания ее башен и бойниц огненной золотой нитью. Здесь кончались Родопы; здесь скалам и тропинкам клала предел равнина внизу, а за равниной в вечернем зное открывалось море, Белое море. Когда остался позади последний дуб, Момчил гордо поднял голову.
— Гляди, Елена! — радостно воскликнул он, протянув руку вперед. — Вот Ксантия! Вот мое Тырново!
Словно дремлющие силы, вздрогнув, пробудились в нем ото сна, глубоко в душе его поднялся прилив безграничной мощи, и он издал громкий, дикий клич.
Окрестные ущелья, многократно повторив этот возглас, послали его вдаль. Пришпорив коня, Момчил пустил его вскачь по убегающей вдаль белой дороге, а за ним, в беспорядке, бешено поскакали, крича и размахивая оружием, сваты-момчиловцы. Елена, раскрасневшись от езды, не отрываясь и не говоря ни слова, глядела широко раскрытыми глазами вперед.
Когда они достигли первого поворота, откуда начинался подъем в горы, солнце скрылось за крепостью, и стало быстро смеркаться. Только далеко в поле блестели какие-то белые стены и башни на берегу длинного озера, похожего на вдавшийся далеко в сушу морской залив.
— А вот вторая моя столица — Перитор! — воскликнул Момчил, наклонившись к уху Елены и указывая рукой в сторону озера.
Боярышня кивнула и сильней ухватилась за его руку. Кони стучали подковами по каменной дороге; из-под копыт у них сыпались искры; Добромир и Твердко снова запели песню. Голоса их звучали в сумерках мощно, радостно, и чем выше подымался отряд — тем радостней и мощней. На третьем повороте Момчил приказал:
— Трубите в рога! Пускай отворяют ворота! Видно, Райко и побратим заснули!
Рога оглушительно заревели, наполнив каменную пустыню отголосками. Но наверху, видимо, и так уже заметили свадебный поезд. Огромные широкие кованые ворота растворились, и оттуда навстречу поднимающейся дружине Момчила стала спускаться целая процессия.
Момчил опять протянул руку, указывая на этот раз не в сторону поля, а наверх:
— Вон Райко. Видишь, Елена? Который впереди едет. Помнишь, он тебя в монастырь к Евфросине отвозил? Ты его простила теперь? Что это он держит на подносе? Хлеб-соль и букет герани. Это тебе букет, Елена. А вот тот, с рваными ноздрями, — это мой побратим Раденко, серб. Боярин его пытал, оттого он такой страшный на вид. Но — золотое сердце. Вот и Саздан: это он ради тебя так усы закрутил, — хоть в игольное ушко продевай. А где же Войхна?
Тут Момчил, не выдержав, опять пришпорил усталого, взмыленного жеребца.
— Здравствуйте, братья! —закричал он. — Вот и я! Невесту привез!
Поезжане и встречающие съехались, смешались.
— Добро пожаловать, боярышня Елена! — первый весело приветствовал прибывшую Райко, протягивая поднос. — Прими хлеб-соль и букет на доброе здоровье!
Момчил наклонился, взял букет, встряхнул его так, что от него повеяло запахом зелени и горной свежестью, и заткнул его Елене за пазуху.
— Здравствуй, Райко! — ответила Елена. — И вы здравствуйте, братья!
— Да здравствует деспот Момчил! Да здравствует деспотица Елена! — послышались со всех сторон радостные клики.
— Пусть будет им во всем успех и удача!
— Зачем деспот и деспотица? — воскликнул Райко, сдвигая шапку на правое ухо. — Севастократор 58
и сева-стократорица! Да здравствует севастократор Момчил и севастократорица...Но Момчил, протянув руку, прервал его.
— Опять за старое, Райко! — с досадой промолвил он. — Я для вас не деспот и не севастократор, а просто воевода. Так сказал, так и будет!
Райко приблизился к нему вплотную, улыбаясь до ушей.
— Разве ты не знаешь, Момчилко, что пока тебя здесь не было, Иоанн Кантакузен прислал послов с грамотой: севастократорством тебя жалует и братом своим называет. Ей-богу, не вру. Вот и Раденко...
Но Момчил, не дожидаясь окончания, тронул коня, и за ним потянулась целая вереница пеших и конных мом-чиловцев. Скоро поезжане, с шумом, песнями, веселыми возгласами, въехали во двор крепости. Там тоже был народ — не только момчиловцы, но и крестьяне. Они, в свою очередь, стали кричать, выпивая из больших пестрых баклаг за здоровье деспота и деспотицы и желая им всякого добра.
Но Момчил поспешно спрыгнул с коня, снял с седла покрасневшую, смущенную игривыми пожеланиями боярышню и увел ее в высокую башню, в оконцах которой мерцал огонь.
А за их спиной еще сильней зашумел многоголосый веселый гомон.
10. темный бог
— Во имя святой и нераздельной троицы, не толкайся, брат!
— Единому поклоняются истинные христиане, — посторонись, я спешу!
— Язык твой спешит, еретик нечестивый. Осторожней выражайся и легче локтями работай.
— Трое должны быть осторожными: кто злое задумал, кто на кручу взбирается и кто рыбу ест.
— Иначе твои богохульные уста заговорят, когда тебе раскаленным железом на лбу клеймо поставят. Скоро, скоро царский и патриарший собор научит тебя уму-разуму. Ох, опять под самый вздох, проклятый!
— Мне на лоб огненное клеймо, а у. тебя — сатанаи-лово в сердце. На, получи на прощанье, монах!
С этими словами, сопровождавшимися еще одним ударом кулака, злоречивый незнакомец, грубо растолкав собравшуюся на берегу против Балдуиновой башни толпу, преодолел последние несколько шагов до моста и торопливо зашагал к Святой горе. А монах, уже знакомый нам эконом обители Сорока мучеников, толстый, краснощекий отец Герасим, остался на месте, крича и ругаясь на чем свет стоит да ощупывая себе ребра и выпирающее брюхо.
Между тем незнакомец продолжал все так же грубо расталкивать прохожих, подымавшихся и спускавшихся по крутой дороге, ведшей к монастырю Богородицы-путе-водительницы.
Он был молод, но не по возрасту безразличен к своей наружности и наряду. Сдвинутые брови и косматая грива волос на голове как нельзя более подходили к похожей на монашескую рясу широкой темной одежде, которую он то и дело запахивал на груди, словно кутаясь от холода. Глаза его были упорно устремлены в землю и подымались только в тех случаях, когда кто-нибудь оказывался у него на дороге. Тогда они неприязненно, злобно блестели. Он шел по дороге, ведшей к тому орошаемому ручьями и покрытому плодовыми деревьями прекрасному .лугу, на верхнем конце которого, возле зеленой дубравы, ютился монастырь.
На этом лугу яблоку негде было упасть: его до отказа заполнила огромная толпа, состоящая главным образом из ремесленников, отроков, крепостных и тырнов-ских граждан победней, с женами и детьми, захвативших с собой закуску и выпивку; это веселое, шумное сборище походило на роящийся пчелиный улей. Еще теплое осеннее солнце, склоняясь к Орлову верху, лило веселые лучи на зеленую траву и пестрые одежды толпы, сверкало горячим зрачком на позолоченном кресте монастырской церковки. Но подойдя к лугу, хмурый юноша быстро свернул в сторону и, перепрыгнув, как сумасшедший, через кучку плескавшихся в ручье детей, скрылся в кустарнике лесной опушки. Тут он пошел медленней и не по какой-либо из разбегавшихся во все стороны тропинок, а напрямик по лесу, раздирая одежду о кусты терновника и еле продираясь сквозь чащу нависших ветвей. Но и здесь его, словно нарочно, не оставляли одного. Не раз нога его спотыкалась на обнявшуюся пару; они торчали тут под каждым большим кустом, как грибы после дождя. Чем гуще становилась дубрава, тем чаще они преграждали ему путь, заставляя ускорить шаг. Видимо для того, чтобы избежать подобных встреч, юноша в конце концов избрал одну довольно исхоженную тропинку, которая вскоре привела его к широкой ложбине в лесу, кишевшей народом — мужчинами и женщинами. Неизвестный тотчас остановился и, спрятавшись за толстое дерево, жадно вперился взглядом в толпу, словно кого-то в ней разыскивая.
Сборище было такое же многолюдное, как возле монастыря; но здесь не слышалось ни песен, ни криков. Посреди ложбины вздымался столетний дуб, и собравшиеся теснились к нему. Возле него стояло нечто вроде языческого жертвенника, на котором горел огонь. Вокруг жертвенника хлопотал человек средних лет и среднего роста, с большой головой и копной волос, похожей на черную шапку. Большинство богомольцев были хорошо одеты, но попадались и оборванные, болезненные на вид крестьяне. И те и другие, раскрыв рты, внимательно слушали косматого человека, повторяя его действия: он кланялся дубу, и они кланялись дубу, преклоняя колени, кто постарше— с кряхтеньем и оханьем, а богатые — при помощи своих бедных соседей. Покончив с поклонами, большеголовый вынул из-под рясы зарезанного барашка и, проделав над ним какие-то знаки, положил его в огонь. Запахло жареным; капли жира затрещали на углях.
Большеголовый поднял голову.
— Подходите, братья и сестры! Жертва угодна господу, — важно промолвил он и протянул руки, словно раскрывая объятия.
Богомольцы стали подходить к нему по очереди; он отрезал кусочек полусырой баранины и клал каждому в рот, а тот глотал, не жуя. При этом он говорил каждому несколько слов.
— Я пересмотрел книги Соломоновы, Искра, — сказал он одному толстому коротконогому, приземистому горожанину в богатой одежде, подавая ему кусочек курдюка. — Премудрый царь иудейский велит вошедшую в дом змею изгонять дымом от рога серны и волос бездетной женщины. Ты пробовал?
Толстяк со вздохом проглотил полусырое мясо.
— Пробовал, отец Теодорит. Сидит себе змея под порогом, то есть злой враг мой, и кровь мою сосет.
— А день какой был?
— День прекрасный, божий, святое воскресенье.
Теодорит криво улыбнулся.
— Воскресенье — день божий. А ты попытай и дьявола. Сделай то же самое в субботу и увидишь: польза будет.
Когда толстяк отошел, сунув что-то в руку Теодориту, тот вынул из-за пазухи старую почерневшую книгу и раскрыл ее над головой женщины, до которой дошла очередь.
— Что у тебя, сестра? — спросил он.
Женщина, наклонившись, что-то прошептала.
— Против этого средство простое. Наклонись и повторяй, что я буду говорить. Во имя отца, и сына, и святого духа. Сперва напиши на правой ноге Тигр, на левой Фесон...
Он долго бормотал, а она смиренно повторяла каждое слово. При этом он время от времени поднимал глаза от книги и окидывал толпу зорким взглядом, проверяя, сколько молящихся еще ждет очереди и кто они такие.
— Нечистая сила меня одолела, да? — дрожащим голосом спросила женщина, выпрямившись.
— Все пройдет. Только не забудь в следующий раз что-нибудь мне принести, — крикнул он ей вслед. — А я тебе з ел ья дам.
— Постойте, братья и сестры. Дайте я вам слово скажу, — обратился он потом к напирающим на него богомольцам. — Вижу я, идете вы все ко мне, один за другим, как к знахарю; кому лекарство дай, кому поворожи. А в душе у вас — ни бога, ни Сатанаила. Что есть плоть без творца и сына его первородного? Как ни говори, а верно одно, и во всех книгах — от Соломона до
Сиропула — написано: Сатанаил первым был у бога-отца, а потом уж Иисус, Марией в Вифлееме иудейском рожденный.
—- Кому нужно больше всего поклоняться, отец Тео-дорит? — послышались вопросы.
Длинная борода проповедника задрожала, как в лихорадке.
— Поклоняйтесь богу-отцу, старшему сыну его Сата-наилу и младшему — Иисусу, царю селений небесных...
— Лжешь, лжешь, Теодорит! Единому богу поклоняются истинные христиане, — раздался гневный возглас.
Теодорит замигал и стал всматриваться в толпу. Скоро из нее выступил прежний незнакомец и дерзким, насмешливым взглядом уставился в проповедника.
— Я лгу, худоумный? — воскликнул Теодорит, багровея. — Нет, это ты лжешь, еретик, и братья твои, гнусные манихеи!
— Сам ты еретик, колдун! Не слушайте его, христиане! — повернулся юноша к толпе, затихшей, но враждебной. — Он вам за барашка !Репей дает, да еще с колючками... Оставьте богохульника, который учит вас поклоняться .сатане, душу хочет...
— Убирайся подобру-поздорову в Марио-поле, к богомилам своим, пока ребра целы! — перебил сиплый мужской голос.
— Хватай богомила! Держи богомерзкого манихея!— крикнул и Теодорит, видимо набравшись смелости.
Толпа богомольцев сомкнулась вокруг юноши с злобными лицами и диким ревом. Больше всего кричали и рвались вперед женщины.
— Только не уколитесь. У меня иголка в руках!— насмешливо воскликнул незнакомец, и в руке его заблестел меч. — Ну-ка, расступись! Дай дорогу! — продолжал он, размахивая мечом.— Но знайте, дьявольские внуки! Придут царские воины, — на этом вот самом дубу, которому вы поклоняетесь, как язычников всех вас повесят.
— И тебя не помилуют, — возразил тот же мужской голос. — Живьем на костре сгоришь, а пепел твой по мусорным кучам да по пустырям развеют.
Еще раз взмахнув мечом, который описал длинную огненную черту в сгустившихся сумерках, юноша скрылся за пологом листвы.
Пробираясь сквозь чащу ветвей прямо по целику, он скоро вышел на узкую дорогу, которая вела вниз, в долину. Когда он дошел до Янтры, уже совсем стемнело, на темной речной воде качалась лодка, плоская и округлая, как корыто. Стоявший в ней высокий мужчина тыкал в воду длинным шестом, отчего корыто поворачивалось, и легкие волны, в которых танцевали отражения первых звезд, плескались о берег.
— Эй, Добрин! — тихо позвал юноша, вытирая потное лицо краем рясы. — Подтолкни-ка к берегу. Я войду.
Лодочник медленно поднял голову, поглядел на говорившего и ничего не ответил, только уперся шестом в дно реки. Корыто уткнулось носом в песок.
Юноша ловко прыгнул в лодку.
— А остальные переправились, Добрин?— спросил он, садясь на корме и указывая на противоположный берег, где, немного ниже по течению, поблескивали огоньки села.
— Переправились, — коротко ответил лодочник, отвязывая веревку.
Корыто завертелось, вода захлопала о его стенки.
— Которые? Из города или из села?
— Все, — ответил лодочник, не оборачиваясь, и отчалил.
Течение понесло лодку вдоль правого берега, под нависшими ветвями ив.
— А наставник Аверкий тоже был? — продолжал расспрашивать юноша, вглядываясь в огни села и защищая рукой глаза от низких ветвей.
— Был.
Юноша засмеялся.
— Что, Добрин? Или опять разговаривать лень? Царь за слово податей не берет.
Воткнув шест в речное дно и повиснув на нем всем телом, лодочник повернул к левому берегу. Только тут обернулся.
— И Христос молчал перед Пилатом, — глухо промолвил он.
Лодка ткнулась в берег; юноша легко выпрыгнул из нее, кинул лодочнику: «Спасибо, брат!» и побежал в село. Только поднявшись до половины склона, он, тяжело дыша, замедлил шаги. Впереди горели редкие огни Марно-поля, и от этого ночной мрак вокруг казался еще черней. Белесоватая дорога привела юношу к какому-то довольно обширному строению, стоявшему на самом краю села, почти совсем уединенно, похожему на хлев. Юноша перепрыгнул через низкий плетень и подошел к высокой двери, из-за которой доносились какие-то голоса, а в щели проникал свет. Видимо, чья-то широкая спина подпирала ее изнутри, так как юноша не мог открыть ее, и ему пришлось долго стучать и звать, прежде чем она отворилась.
Помещение в самом деле оказалось хлевом, очень просторным и довольно высоким: по стенам тянулись рядами ясли, всюду валялись сено и солома; впрочем, увидеть стены и пол было нелегко из-за наполнявшего хлев народа. В одном углу находился очаг, где горел хворост, и пламя, то взвиваясь вверх, то еле тлея, чуть не угасая, бросало неверный свет на лица присутствующих. Ближе к огню стояли те, кто постарше, — седые, белобородые; здесь было не так тесно, как в рядах молодежи, жавшейся по краям. Завидев на пороге юношу, молодые задвигались, зашептались, а старые молча подняли на него глаза. Очевидно, все ждали его.
Растолкав толпу и подойдя к очагу, юноша упал на колени перед старейшинами и что-то прошептал.
В хлеве наступила мертвая тишина; стоявшие далеко вытянули шеи, стараясь уловить хоть слово. Наконец юноша встал, а один из старейшин, — видимо, самый старый, с лицом подвижника, — повернулся к окружающим.
— Воля господня! Слава богу, слава единому! — произнес он торжественно, на мгновенье опустив глаза.
— Что, что, наставник? — послышались возгласы любопытных.
— Благодарите бога, христиане, — заговорил старик. — Боярский совет в Царевце опять отложил собор. За нас заступился тот самый Теодосий, который призывал нас покаяться и поклониться царю. Но хоть мы от огня и каленого железа плоть спасли, слуги сатанаиловы по другому нас измучают.
Он печально покачал головой. .
— Не милость, братья, а лукавство и алчба руководили жестокими повелителями нашими.
— Как же еще они будут мучить нас, господи?
Скажи, скажи, наставник! -
— А так, христиане, — помолчав, продолжал старец,— что царь жалует боярам новые права, а прежние подтверждает новыми грамотами. Отныне, ежели отрок или парик — богомил, с него и боярского оброку и царского налогу вдвое против прежнего следует: кто перпер платил — теперь два плати; вместо меры проса четыре меры; на рождество — каравай, на благовещение — ягненка...
— А на пасху — вола, — насмешливо заметил кто-то в толпе.
— Это только боярам и царю. Церкви — особо, — снова покачав головой, продолжал наставник, и лицо его, по мере того как он говорил, становилось все желтей и изможденней. — Кто икон и креста не целует, с того воску больше прежнего: кто крестного знамения перед священником и архиереем не сотворит—батраком работай, пока от непосильного труда кожа да кости не останутся.
— Ловко придумали, ничего не скажешь! А когда до нитки нас оберут, собор устроят, — гневно воскликнул тот же голос. — Что же вы нам посоветуете, наставники?
Толпа зашевелилась, перешептыванье усилилось. Старейшины у огня стали тихонько совещаться. Возле них остался только юноша, принесший известие; впрочем, он стоял отдельно и от старейшин и от толпы. Бросив на стариков несколько нетерпеливых взглядов, он громко, твердо заговорил:
— Что же, наставники, и вы, братья! Дело ясное: от бояр добра не жди. Давайте сделаем, как Богдан говорил: зажжем башни боярские — ив лес! Он тогда сам придет с Родоп к нам на помощь, с деспотом Момчилом. Тот, хоть и не богомил, сторону бедных, измученных людей держит. А царское войско разобьем, Момчила царем поставим: наш человек на престол сядет. Царь с богом в сердце! А?
Видимо, такие слова произносились не часто, так как лица вытянулись, уста сомкнулись, старые седые головы опустились.
— Что ж, братья? Так тоже бывало. Наши деды помогали Асеню против Борила ', и Асень нас за то в обиду не давал, — осторожно заметил кто-то. 59
— На словах легко боярские башни жечь и царей свергать. А попробуй — увидишь! —сердито возразил другой.
— Мы — в лес. А жены, дети?
— У кого ребята, тот пускай дома сидит, — дерзко воскликнул молодой голос. —А я с тобой, Игнат! Да здравствует Богдан и этот самый Момчил!
— Ия! Ия!
Доселе тихую горницу наполнил шум. Толпа разделилась на группки по двое, по трое; каждый говорил свое, не слушая собеседника. Но мало-помалу стали выделяться другие, более миролюбивые голоса:
— Не хотим крови проливать!
— Ни своей, ни боярской!
— Грешно! Грех великий!
Посреди этого шума и неразберихи только старейшины стояли одиноко в стороне, глядя на одних, прислушиваясь к другим, но, видимо, склоняясь к старым, тяжелым на подъем богомилам, которым очаг и семья были дороже свободы. Наконец старший наставник ударил в ладоши, призывая всех к молчанью, и медленно промолвил:
— Как ни поверни, братья, участь наша одна. Лучше смирно сидеть. Бог даст, наступят другие времена. Ежели вас будут насильно заставлять в церковь ходить, не противьтесь. Только читайте мысленно молитву господню, а потом постом себя очистите.
— И крест целовать нам, наставник?
— Орудие позорной казни Христа целовать не подобает, — тихо ответил он. — Но ежели сильно приступать станут, — поцелуйте, шепча на уме: «Прости меня, господи, что сатану целую!»
Последние слова наставника заглушил вновь поднявшийся со всех сторон ропот. Один кричал одно, другой — другое:
— Да будет так, отец Аверкий!
— Нет, нет, не покоримся!
— Кто не хочет, тот пусть уйдет!
— Уходите! Не больно нужны. Паршивую овцу из стада вон!
— Да здравствует Богдан! Да здравствует деспот Момчил!
В это время из самого дальнего угла хлева вышел чуйпетлевский знахарь и грамотей Обрад. Подойдя к старейшинам, он смиренно отвесил им низкий поклон. За те годы, что прошли с тех пор, как Момчил ночевал у него в избе, он будто совсем не изменился: и теперь выглядел так, как когда-то в своем Чуй-Петлеве, среди упрямых и диких односельчан. Лицо его попрежнему дышало чистотой и спокойствием; держался он все так же: прямо, как жердь; склонился перед старейшинами и потом выпрямился без чьей-либо поддержки; только клинообразная борода его совсем побелела: она была до того снежно чиста, что казалась сделанной из овечьего руна, приставной. Согласно обычаю, он, прежде чем заговорить, опустил глаза в землю.
— Отцы наставники, простите и благословите, — тихо, но ясно и твердо начал он. — Апостол Павел говорит: «Посмотрите, братия, кто вы, призванные: не много из вас мудрых по плоти, не много сильных, не много благородных; но бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых; и немощное мира избрал бог, чтобы посрамить сильное; и незнатное мира, и уничиженное, и ничего не значащее избрал бог. ..» Наставники, мы и есть немощные мира и незнатные, и уничиженные, и в руках божьих мы как копья, и стрелы, и мечи; бог избрал нас. Будем ему покорны.
— Так, так, брат Обрад. Мы покорны ему, — промолвил наставник Аверкий, глядя на чуйпетлевца с недоумением и досадой, точно так же как и другие старейшины.
Остальные богомилы молчали в ожидании, что скажет старик. Обрад снова поглядел на стоявших у очага, и, опустив глаза, с оттенком печали в голосе продолжал:
— Не хмурьтесь, братья наставники, а вы не удивляйтесь, добрые христиане . Я не старейшина, не гость, не старец или наставник, чтобы поучать. Но походил и я по болгарской земле, а теперь одной ногой уж в могиле стою. Много видел, много горя испытал. И вот дошла до меня молва: царь Иоанн-Александр с патриархом решили собор против нас, добрых христиан, созвать. Возрадовался я в сердце своем. А почему, — спросите вы меня, — коли собор тот одни только муки да новые страдания нам сулит? '
Обрад остановился, чтобы перевести дух, потом заговорил громче, смелей, на этот раз уже не опуская глаз, а устремив их над головами старейшин. Глаза его блестели.
— Как бороться нам, немощным, против сильных, незнатным и уничиженным против знатных, безумным против мудрых?
— Известно, как! На то есть у нас руки и мечи, — отозвался прежний дерзкий голос.
Обрад слегка покачал головой.
— Бог дал нам нечто более могучее, чем рука, более крепкое, чем меч. Плоть создал сатана, силу — тоже, а меч — оружие силы, дьявола. Чем препоясывает наставник каждого из вас при вступлении в эту братскую общину, христиане? Вервью, из шерсти сплетенной. Иначе сказать: препоясывает чресла ваши силой истины. Силой истины мы сильны, силой духа, заключенного в плоть. Кто подымает руку, призывая на помощь сатану, тот плоть свою защищает...
— Э-э, каждый защищает свою плоть. Вот окружат нас царские войска, посмотрим тогда, как ты жизнь свою не станешь защищать, хоть, по твоим словам, одной ногой в могиле стоишь, — с злобным, ехидным смехом прервал все тот же дерзкий богомил.
Эти слова опять пробудили среди присутствующих разногласия и раздоры. Поднялся ропот, шум.
Но тут снаружи послышался невнятный, многоголосый гомон, словно какие-то люди стремились куда-нибудь скрыться от гнавшихся за ними по пятам преследователей. Гомон, быстро усиливаясь, скоро докатился до двери в хлев, и вслед за тем в нее посыпались грубые удары кулаками, ногами, палками.
В одно мгновенье богомилы, подпиравшие дверь своими широкими спинами, разбежались, посеяв панику среди остальных присутствующих. Поднялась страшная сума-доха. Комья земли и обломки кирпичей полетели в огонь, чуть не задевая головы старейшин, стоявших на прежнем месте, прижавшись друг к другу. Некоторым из присутствующих удалось выломать плохо приколоченную доску в стене и выбежать вон. Между тем дверь трещала под ударами могучих пинков, и наружный шум достиг таких размеров, что совершенно заглушал вопли испуганных богомилов внутри. Скоро все пространство между входом и очагом совершенно опустело, и, насколько позволял видеть свет полупотухшего огня, в помещении осталось очень мало народу: у двери стояли, словно на карауле, юноша, принесший известие о соборе, да десяток молодых и смелых богомилов с обнаженными мечами, а позади них — Обрад. До него как будто вовсе не доходили ни внешний шум, ни суматоха, поднятая единомышленниками: он не двинулся с места. Но вдруг он поднял голову, огляделся по сторонам и, словно толкаемый какой-то внутренней силой, подошел к Игнату с товарищами. Что-то сказал им. Потом выпрямился во весь рост и встал на самое видное место, так чтобы входящие первым увидели и ввергли в темницу или убили его. Лицо его как-то еще более удлинилось и посветлело; от белых волос или от того, что на него упал слабый отблеск очага, вокруг его головы появилось сияние. Но тут произошло нечто столь же неожиданное, сколько смешное и дикое.
Вдруг дверь сорвалась с петель, и в помещение, словно прорвавший плотину поток, ввалилась целая толпа полуголых, а то и совсем голых мужчин и женщин — старых и молодых, — вопящих и орущих во все горло. Все они смеялись и что-то кричали; женщины показывали богомилам язык, дергали их за одежду, щипали за бедра. Над общей массой, похожей на какое-то многорукое и многоногое тело, возвышался необычайно рослый мужчина с длинными волосами, доходящими до самой поясницы, и большой тыквенной бутылью, висящей на животе.
— Лазарь! Лазарь! —закричали женщины и, схватившись за руки, принялись с безумными кривляньями кружиться вокруг него. Понемногу к ним стали присоединяться мужчины; между прочим один молодой богомил, которого женщины сами раздели, разрывая зубами и ногтями петли и узлы его одежды. В очаг полетели доски от яслей, солома, сучья, и огонь запылал до самого потолка, а тени адамитов заплясали по стенам, уродливые, чудовищные.
Обрад, старейшины, Игнат с товарищами еле добрались до выхода. Вооруженные богомилы не скупились на удары и ругательства, а Обрад и старейшины глядели молча, широко раскрыв глаза от отвращения. Они были уже далеко, у реки, а до них еще доносились крики адамитов.
М0МЧИЛ си
дит в высоком кресле за тяжелым дуб°вым Ст0Л0М, левой рукой крутя свои длинны^ опущенные вниз усы, а в правой держа большую круглую чашу, где шипит яркокрасное вино. Лицо его тоже красно от кипящей в жилах крови и от блеска пылающей прямо у него над головой сосновой ветви, чей дым покрывает копотью потемневший низкий потолок. Глаза в°ев°д.ы блестят из-под нахмуренных бровей, которые в полусвете кажутся еще больше; взгляд его бродит по лицам присутстВуЮщиХ. Узкая длинная горница полна нодод^ гул голосов и стук чаш оглашают воздух.— За здоровье воеводы!
— Долго жить деспоту!
Грудной голос, голос Райка, покрывает осталшью го
лоса, как всегда радостный, бурньш.— Момчил, Момчилко! Дай тебе боже счастья и
отот нам долгие-долгие годы живыми-здоровыми встречаться да твое здоровье пить!— Дай боже! — восклицают все, перед тем как °су-
шить свои чаши.Тольк
о с Момчиловых уст не слетает ни слова, только его чаша стоит недопитая. Взгляд его блуждаот по горнице, словно кого-то ищет, перебирает людей, следот за тенями, которые пляшут у них за спиной, на стене. Словно свет и шум разбудили воеводу от сна, и он, еще не с.овсем проснувшись, спрашивает себя, кто он и кто вот круг него, день или ночь на дворе и по какому случаю все эти люди пируют у него за столом. Взгляд его остановился. Оставив чашу, Момчил поднял голову.— Где Нистор? — спросил он.
Голос его, ровный, спокойный, перекрыл стоявший в
горнице шум.Среди присутствующих началось перешептывание. Головы стали поворачиваться во все стороны.
— Нистор на дворе: ждет, когда ты позовешь, хочет тебя поблагодарить, — ответил сразу притихший Райко.— Я велел снять с него цепи...
Момчил сердито махнул рукой.
— Может, я прикажу не то что цепи с рук, а голову с плеч ему снять. Не забегай вперед! — воскликнул он, ударив кулаком по столу так, что вино выплеснулось из
чаши. — Веди его сюда. Веди скорей! А ты чего улыбаешься, побратим Богдан? — повернулся он налево, в сторону Войхны, возле которого сидел чуйпетлевец с кривой улыбкой на губах. — Думаешь: Момчил шутит? Пойди, спроси виселицу в Подвисе: в шутку я повесил на ней Батула и Халахойду или всерьез?
И воевода еще сильнее покраснел и нахмурился.
— Не потому я улыбаюсь, Момчил-побратим, —тихо, задумчиво ответил богомил. —А радуюсь, что все сбывается. Вот наступает божье царство, наше царство, о котором ты в Подвисе...
— По-твоему, я — царь. Знаю, — нетерпеливо перебил его Момчил, наклоняясь в сторону Богдана.
— Да, да, тебе подходит это звание.
— Почему подходит?
— Ты сидишь в кресле совсем как на престоле, побратим. Твердо выносишь приговор: кто винват, кто прав, — промолвил богомил. — Пора, начинай! — прибавил он. — В Тырнове наставники ждут только твоего слова.
Богомил продолжал что-то тихо, настойчиво шептать, даже встал с места, но в это время дверь отворилась, и в горнице появился Райко, толкая перед собой Нистора. Вслед за ними вошли еще несколько человек, но они остались у двери, в темноте. А Райко и Нистор, пробравшись между беспорядочно сдвинутыми стульями и подвыпившими момчиловцами, подошли верхнему концу стола. Сосновый сук ярко осветил лицо Нистора. Оно опухло и обросло страшной щетиной; оба глаза были подбиты и украшены синяками.
— Поклонись, поклонись, Нистор! — шепнул Войхна, дернув Нистора за руку из-за широкой спины Райка.
Но Нистор отстранился.
— Момчилко, — начал было Райко, но, встретив сердитый взгляд Момчила, тотчас умолк.
Райко еще больше растолстел; у него даже выросло брюшко. Да и по одежде было видно, что ему живется неплохо. .
— Налить Нистору вина! — резко приказал Момчил. — Слушай, Нистор, — тихо, но значительно начал воевода, встав с кресла, между тем как Войхна и другие момчиловцы совали в руки Нистора чашу, а тот попреж-нему стоял, опустив голову, насупившись, и чаша дрожала в его руке. — Слушай и запомни! Вы тоже слушайте, братья и побратимы! Я прощаю тебя, Нистор, отпускаю тебе вину твою в присутствии всех товарищей. Батул и Халахойда грабили крестьян, как боярских людей, а тебе вздумалось самому рабов держать, челядь завести, как боярину.
— Воевода, — прервал его Нистор, смело подняв голову, — ежели ты меня опять корить собираешься, лучше пошли обратно в темницу или повесь, как тех двух.
И он уже хотел отставить чашу, плескавшуюся в его дрожащей руке.
— Возьми, возьми чашу, Нистор, — тихо промолвил Момчил, подымая свою. — Подымите и вы свои чаши, братья и побратимы, еще раз. Пью ваше здоровье и клянусь, как два года тому назад, у Белой воды, вам и самому себе...
— Отец небесный и сын его кроткий видят: пора, юнак! — прервал воеводу на этот раз чей-то слабый, но убежденный голос из глубины горницы.
— Самому себе и вам, — продолжал Момчил, как будто не слыша, — что вольно и свободно будет житься всем в нашей деспотии и не будет там ни отроков, ни батраков, ни париков — пахарей и сеятелей, ни горьких рабов и рабынь для услуг господам. Будьте здоровы!
— Твое здоровье! Твое здоровье! —закричали в ответ все как один, и у кого была полная чаша, -w выпил ее одним духом, а кто сделал это раньше, тот поднял ее высоко над головой, потрясая ею, как грозным оружием.
Нистор тоже осушил свою чашу. Две слезы упали в нее с его увлажнившихся глаз, смешавшись с вином. Он вытер рукавом одновременно глаза и губы.
— Спасибо тебе, воевода, — громко промолвил он, чинно кланяясь Момчилу. — Спасибо и за темницу и за свободу. Но послушай и ты: пора уже тебе повести нас на бояр, как ты сам обещал. А не хочешь, так позволь мне самому выступить в поход: надоело сложа руки сидеть.
— Ну да! Правильно, правильно говорит Нистор, — опасливо поддержал Войхна, поглядывая искоса на Мом-чила.
Как только старый хусар сказал это, из глубины опять послышался тот же слабый голос:
Пора, юнак, пора, по повелению Кроткого, ибо наступает конец, и господь бог ищет судить дела наши! Слушай, что тебе скажет смиренный раб божий Прохор, коли ты его помнишь.
Говоря это, неизвестный протиснулся между момчи-ловцами, и скоро к свету вышел тот удивительный богомолец, который когда-то разговаривал с Момчилом в монастыре святой Ирины. Он и теперь был в том же кожушке, хотя уже кончалась весна, и лицо его имело такое же восторженное выражение.
— Помню, помню тебя! — вдруг воскликнул Момчил, повеселев. — Здравствуй, богомолец! Все бродишь по свету да о Кротком толкуешь. А знаешь: ведь сирота, за которую ты тогда заступился, моей женой стала, — прибавил он еще веселей, молодея лицом на целых пять лет.
Теперь это' был прежний Момчил; и богомолец стоял, как тогда, возле монастырской лозы, говоря ему о боярышне.
— Знаю, — как-то торопливо ответил богомолец. — Ты хорошо сделал.
И, ступив два шага к воеводе, он, как тогда, истово перекрестил его.
Улыбающееся лицо Момчила потемнело, брови сдвинулись.
— Не хмурься, юнак, не сердись. Может, этот крест пригодится тебе в смертный час, — так же медленно, спокойно продолжал свою речь богомолец, не смущаясь ни замкнутым выражением лица Момчила, ни злыми взглядами Богдана, который даже оттащил бы странника в сторону, если б не остановил воевода.
— Спасибо тебе, Прохор, и за крест и за молитвы, но говори скорей, каким ветром тебя занесло сюда. Зачем я тебе понадобился? — промолвил, наконец, Момчил сухо, но все же приветливо.
— Крещу тебя и призываю: восстань, юнак! Кроткий осенит тебя благостью своей! — неожиданно крикнул богомолец, выпрямившись во весь рост.
И, посветлев лицом, устремил неподвижный взгляд куда-то над головой Момчила.
Вокруг странного богомольца столпились момчиловцы, глядя на него удивленно и насмешливо. Но никто ничего не говорил. Сам Момчил долго молчал, прежде чем ответить.
— Ты все такой же чудак, Прохор. Говоришь так, что тебя невозможно понять. Скажи, что тебе от меня надо?
Обведя взглядом окружающих, Прохор остановил ею на Момчиле.
— Слушай, юнак. Я тебе расскажу о том, что царь Константин видел в давние времена, и ты сам поймешь, чего мне надо, — с укоризной в голосе начал он. — Как-то раз царю Константину в Царьграде снился сон. Видел он, будто орел со змеей дерутся на песке между двух морей, и после долгой борьбы змея одолела птицу. Созвал царь книжников, мудрецов и рассказал им о виденном во сне знамении. Те, поразмыслив, говорят царю: «На том месте, где ты теперь сидишь, воздвигнется город и назовется Царьградом, и прославится, и возвеличится во вселенной превыше всех других городов. Но, стоя между двух морей, будет заливаться морскими волнами, и многие народы захотят его завоевать. Орел означает правую веру, а змея — ложную. Победа змеи над орлом знаменует победу ложной веры над правой. И тот день, когда эта победа совершится, будет последним днем Царьграда, днем его гибели». Услыхав это, царь Константин сильно опечалился. Вот, юнак, — продолжал богомолец, повысив голос. — Знамение исполняется. Пришел на землю антихрист, и наступает последний день, гибель Царьграда, а в христианских землях будет плен и пожар. Пора, юнак! Восстань на защиту благочестия!
Богомолец еще продолжал говорить Момчилу, когда к воеводе подошел Райко> и: шепнул ему что-то на ухо, а потом кивнул кому-то, стоящему у двери. Оттуда вышел Игрилов сокольничий Стаматко, одетый особенно: не богато и не просто. И в движении его, когда он подходил к Момчилу, и в поклоне была заметна та же особенность: человек простой, а хочет казаться благородным. Выражение лица у него гордое, самоуверенное, но глядел он не прямо в лицо Момчилу, а куда-то ему в грудь.
— Боярин Игрил кланяется твоему деспотству и се-вастократорству и посылает подарки тебе, деспотице и севастократорице и твоим светлым боярам и владе...
— Что? Что? — прервал Момчил речь Стаматка, произносимую важно, торжественно и видимо заученную им наизусть. -Ты сам это придумал или хозяин велел?
Стаматко не растерялся.
— Я передаю поручение хозяина чинно-благородно, как полагается обращаться к деспоту и севастократору, твоя милость!
Момчил хотел было рассердиться, но махнул рукой.
— Оставь эти тырновские ужимки. Говори просто и ясно. За подарки Игрилу спасибо. А еще что скажешь? Жив он? Здоров?
— И боярин с боярыней живы-здоровы и наследник. Молят бога о здравии и долголетии для тебя, для деспо-тицы и для твоего потомства, — с прежней торжественностью ответил Стаматко с частыми поклонами.
Молодые момчиловцы так и фыркнули. Сам Момчил тоже добродушно засмеялся.
— Ладно, ладно. А еще что?
— Еще вот что, твоя милость: боярин долго обо всем беседовал с царем, и царь простил тебе все прежние беды, что ты причинил царским людям. И твоих хус... бояр и владетелей, — быстро поправился Стаматко, даже не покраснев, — тоже прощает...
— Ты слышишь, Момчилко! Двойная борода простил тебя, а? — не выдержал Райко, по своему обыкновению ударяя себя по бедрам.
Момчил кинул сердитый взгляд на племянника.
— Л еще что есть? —обернулся он опять к Игрилову посланцу.
— Еще велел передать боярин твоей милости: было время, говорили вы с ним об агарянах; так коли не забыл и согласен, ударить бы вам вместе на Умура, у которого боярин в Димотике пленником был.
— Постой, постой, Стаматко! — прервал Момчил, протянув к нему руку. — Как будто кто-то приехал: во дворе конский топот!
Он прислушался. Видя, что воевода замолчал, устремив взгляд на полуоткрытую дверь, Райко, Нистор и Войхна, а за ними и остальные тоже замолчали и стали глядеть в ту сторону.
— Да, топот коней, — промолвил Райко. — Кто ж это прискакал в такое время?
Он пошел, отворил дверь. Теперь стали ясно слышны топот копыт, фырканье усталых коней, людские голоса. А в темном четырехугольнике открытой двери заплясал вверх и вниз свет факела. Вдруг пламя сосновой ветви
заслонила чья-то тень: на пороге появилась человеческая фигура.
— Добромир! — попятившись, воскликнул Райко. — Какими судьбами?
Добромир, не оборачиваясь, поспешно подошел к воеводе. Он был весь в поту и пыли; лицо его выражало тревогу.
— Воевода, — поспешно промолвил он. — Раденко прислал меня сказать: к Кумуцене стягиваются Умуровы полчища и Кантакузеновы люди; их разведчики замечены у самого Перитора. Да и в городе что-то готовится. Хорошего не жди: уже известно, кого они наметили.
— Кантакузен! Умурбег! — повторил как бы про себя Момчил, на мгновенье в задумчивости опустив голову.
Н
а лбу его вздулась большая синяя жила, выползавшая, словно пиявка, всякий раз, как им неожиданно овладевала какая-нибудь нерадостная мысль. Ему показалось, что в открытую дверь ворвался вихрь и погасил сосновую ветвь, которая освещала полную дыма узкую горницу, стол, уставленный чашками с красным вином, и лица его верных, добрых братьев-момчиловцев. Ему стало не то что страшно или тревожно, а как-то досадно: словно его разбудили, оторвав от чудного сновиденья. Как сквозь сон, слышал он шушуканье момчиловцев; отдельные голоса звучали даже громко; вот Райко крикнул:— Сами себе яму роют!
Эти слова рассердили Момчила; он совсем очнулся. Вскочил на ноги.
— Братья и побратимы! — громко воскликнул он. — Оставьте чаши и берите опять в руки мечи. Ежели грек и агарянин поднялись против меня, значит, впереди — бой за Перитор, бой не на живот, а на смерть! Мы не старухи и не малые дети, чтоб ждать пощады от врага. Вооружите своих людей и нынче же ночью — в поход!
Когда хусары, с 'криками и громкими угрозами против Кантакузена и Умурбега, стали покидать горницу, Момчил отыокал взглядом чуйпетлевца Богдана.
— Видно, придется твоим богомилам маленько подождать: бог боярам помогает, — сказал он богомилу. — Прохор, прощай! — обернулся он к страннику. — Поищи кого-нибудь другого, кто остановит антихриста. Сам видишь: мне не правоверие, а самого себя и людей своих
417
27 Стоян Загорчннов
спасать надо. Стаматко, передай боярину сердечный привет от деспота и деспотицы. Умуру я сам отомщу за Иг-рилову неволю. Ты, Войхна, не спеши. Здесь останешься Не оставлять же Елену одну, пока мы в Периторе покончим!
— Я соберу всех храбрых родопских богомилов и приду к тебе на помощь, воевода, — сказал Богдан, выходя последним.
— Райко! — обратился Момчил, наконец, к племяннику, оставшись с ним один на один. — Как только все будут готовы, позови меня. Я пойду, прощусь с Еленой.
Райко молча вышел. Вскоре и Момчил переступил порог горницы: он оставался там несколько мгновений, облокотившись на стол; ночной ветер охладил горячий лоб его. От двора крепости, по которому во все стороны с топотом и криками бегали люди, взгляд его спустился к спящей равнине. Где-то далеко бледная черта разделяла тьму надвое: там — Периторское озеро! Там — ждет враг! Прежняя досада поднялась у него в душе: его уже пробудили от сна. Мысли вихрем проносились в голове его: «Почему так? Почему все обращаются ко мне? Восстань, приготовься, пора, Момчил! Что они меня дертают во все стороны? Все я могу, всем нужен! А никто не спросит, что у меня на душе, счастлив я или несчастен. Какое они имеют право ни днем, ни ночью не давать мне покоя? Еще этот Кантакузен!» Но тут сердце его горячо и гневно забилось: «Теперь уж я с тобой навсегда разделаюсь, — не наполовину, как тогда, при Мосинополе!» — промолвил он вслух, глядя на бледную черту во мраке: туда, где над морем занимался новый день. И словно вместе с ночью, перевалившей к рассвету, душа его тоже разделялась на две части, и как тогда в лесу, возле могилы Сыбо, перед ним протянулся рубеж, новая межа. «С Еленой, с Еленой немного пожить бы по-человечеоки, отдохнуть, почувствовать себя таким, как все, а потом ...» — пожаловался кто-то внутри него, пытаясь умилостивить судьбу, но в то же время зная, что вопль его останется без ответа.
Выпрямившись во весь рост, Момчил вышел. Еще раз окинул взглядом двор крепости, по которому двигались освещенные пламенем нескольких факелов призраки людей и животных, потом быстро зашагал к башне.
Мерно раздавался звук его тяжелых шагов по камням, словно отсчитывая мгновения его жизни. Подойдя к двери в башню, Момчил поднял глаза. В окне Елениной комнаты был виден свет. «Если шум не разбудил ее, лучше, пожалуй...» — промелькнула у него в голове неясная мысль, и он стал быстро, но бесшумно всходить по лестнице. Он сгорбился, как старик, и несколько раз, остановившись, глядел назад, словно не имея сил подыматься выше. А взойдя и положив руку на ручку двери, опять остановился в раздумье, прислушиваясь, но не слыша ничего, кроме приглушенного шума снаружи. Наконец он отворил дверь и вошел в темную горницу. Здесь находились самопрялка, ручная прялка с большой куделью и другие предметы. Момчил шел на цыпочках, даже дыханье затаил. Пройдя первую горницу, он открыл дверь в следующую — в ту, где светилось окно. Прямо напротив входа, под озаренным большой серебряной лампадой иконостасом, на покрытой медвежьей шкурой постели лежала Елена. Как и в монастыре святой Ирины, мягкий свет лампады падал на ее лицо; только здесь он был как будто слабей, и на щеках спящей не играл прежний румянец. Рядом, у самой постели, в самшитовой люльке спал грудной ребенок. Видно, мать недавно его кормила: у нее даже грудь осталась расстегнутой, а рука лежала на покрывале, которым он был укрыт. Момчил не сказал ни слова, не окликнул Елену, а тихо сел на низкий стул и стал смотреть на жену и сына. «Как сладко спят оба!» — подумал он, и глубоко в душе его начал таять, как под лучами солнца, какой-то много лет наполнявший ее холодом снежный сугроб. А в это время в голове его вихрем проносились мысли, самые разные, друг с другом несхожие. Вдруг ему показалось странным, что он здесь, что у него ребенок, что Елена — его жена, а не боярская дочь, как будто ему на роду было написано прожить свой век в одиночестве, бездомным окитальцем; то волна гордости и удовлетворения наполняла его грудь при мысли о том, что произошло. В то же время до слуха его доносился шум из крепости, и сознание, что ему, быть может, еще сегодня предстоит бой с Кантакузеном и Уму-ром, тревожило его ум, и он начинал думать и соображать, как расставить людей, куда нанести врагу удар, выждать или налететь первому. И эта забота вызывала не страх или неуверенность в своих силах, хоть он и знал, что бой будет не на живот, а на смерть, а только скорбь о том, что ему придется расстаться с женой и ребенком, чье личико белеет между пеленок, будто кусочек теста, замешанного' для сладкого пирога. Словно какой-то сон снился ему наяву, но в душе его кто-то бодрствовал, стоя на страже и прислушиваясь к тому, что происходит за порогом. «Нет, ничего не скажу, не стану будить! Как сладко спит! — подумал он, переводя взгляд с ребенка на Елену. — Не боюсь ни смерти, ни вечной разлуки!» И Момчил уже совсем собрался уходить, но что-то не позволяло ему выйти из этого сладкого и в то же время скорбного оцепенения. Ребенок пошевелил головкой и тихонько заплакал. Мать, только что не слышавшая тяжелых шагов мужа, теперь вздрогнула и проснулась.
— Это ты, Момчил? — удивленно и испуганно воскликнула она, стыдливо запахивая кофту. — Что ты так сидишь? И почему оружие?
Она стала качать люльку. Потом, когда ребенок опять заснул, подошла к Момчилу. Он встал.
— Вы оба так сладко спали. Мне жаль было будить вас, — промолвил он, улыбаясь, но с тем же задумчивым и печальным выражением лица.
Елена положила ему голову на плечо и заглянула снизу прямо в глаза. Брови ее сдвинулись, как обычно, когда что-нибудь тяготило ее.
— Ты о чем-то задумался, Момчил? — тихо промолвила она. — Что-то от меня скрываешь. Что-то есть. Вот и меча не снял.
Она прислушалась к шуму, доносившемуся снаружи.
— Кажется, и в крепости тоже не спят. Ну да, кони ржут на дороге!
И, не спуская с Момчила испытующего и полного любви взгляда, она крепко его обняла. Он тоже обнял ее и прижал к своей груди. Хотел сказать ей что-нибудь ласковое и не мог: слова застряли в горле. Елена со вздохом поглядела на него снизу вверх.
— Я счастлива, счастлива с тобой, Момчил, и потому всегда думаю о тебе, когда ты чем-нибудь огорчен, — дрожащим голосом заговорила она.
В глазах ее, неотрывно глядевших на Момчила, заблестели слезы. Но слезы эти не потекли по щекам, а хлынули, как вода источника, и от них только еще больше прояснился ее взгляд.
— Пойди, пойди сюда, к свету! — прибавила она.
И, легонько потянув Момчила за рукав, подвела его к иконостасу.
— Не хмурься. Я не буду заставлять тебя креститься и целовать иконы, — укоризненно сказала она, заметив недовольное выражение его лица. — Только скажи мне всю правду, Момчил, не бойся! Ты получил плохие известия? Что случилось?
Момчил засмеялся, как смеются взрослые, разговаривая с детьми, но лицо его сейчас же опять потемнело.
— Плохие или хорошие, назови, как хочешь, только Кантакузен и Умурбег — в Кумуцене и готовятся к выступлению на Перитор, — объявил он.
Елена опять кинулась ему на шею и, ни слова не говоря, прижалась к нему. Широко раокрытые глаза Момчила, в которых отражался огонек лампадки, глядели не мигая и ничего не видя, как мертвые. Рука его, медленно скользнув по спине Елены, опустилась на рукоять меча и крепко ее стиснула. Сонная задумчивость, будто ненужное покрывала, мало-помалу исчезла с лица его: оно вытянулось, окаменело.
— Елена! — сурово воскликнул Момчил, пытаясь оторвать ее от своей груди. — Елена! — повторил он, и на этот раз голос его прозвучал мягко, трепетно, как струна.
Но она все сильней сжимала его в своих объятиях, ничего не говоря, не плача, а только желая что-то от него оторвать и навсегда спрятать в своей груди.
Потом так же неожиданно отклонилась и, откинув голову назад, вперила в него долгий, пристальный взгляд. Глаза ее были сухи, но еще больше потемнели и расширились. Они словно разлились, как два подземных озера, затопив чуть не все лицо.
— Ступай, ступай, Момчил, я не хочу тебя задерживать, — медленно промолвила она. — Мой муж — воин и юнак, а не трусливый домосед.
Тут опять заплакал ребенок. Елена подошла к люльке и принялась его укачивать.
— Что с ним? Не ^лен ли он? — шепотом спросил Момчил, подойдя к колыбельке с другой стороны.
— Ничего, ничего. Спит себе деточка. Это мы его разбудили своим разговором, — ответила она, делая мужу знак молчать.
421
28 Стоян Загорчиноа
Так они стояли некоторое время, наклонившись над детским гнездышком, — Момчил с одной стороны, Елена с другой, — следя за движениями маленьких век, длившимися до тех пор, пока сон не смежил глаза ребенку. Елена укрыла его и, вздохнув, подняла глаза на мужа. Протянув руку над люлькой, она положила ее на руку Момчила, продолжавшую стискивать рукоять меча.
— Ступай, Момчил, — прошептала она тихо, но твердо. — Защити этим мечом меня и его!
В это время снаружи дважды призывно протрубил рог, и на лестнице послышались шаги.
— Прощай, Елена. Райко уже идет. Прощай и не беспокойся. Я вернусь живым и здоровым.
Теперь он притянул ее к себе, крепко обнял и горячо поцеловал. Потом подвел ее к двери в соседнюю комнату и, перед тем как уйти, обернулся через плечо на люльку. Ребенок безмятежно спал; на щечках у него выступил яркий румянец. В одно мгновение взгляд Момчила охватил всю горницу. В лампадке послышалось легкое потрескиванье, и свет стал слабей, словно чья-то рука притушила огонь. Это врезалось ему в память.
У порога Елена выпустила его из объятий, но, продолжая держаться за него руками, опустилась на колени. Момчил открыл дверь и одной ногой переступил порог. Елена, обхватив другую его ногу, крепко прижалась к ней щекой.
— Ступай! — промолвила она в третий раз хриплым, глухим голосом и отпустила ногу.
Она не затворила за ним дверь, а осталась стоять на пороге, согнувшись вдвое, пока на лестнице не заглохли тяжелые мужские шаги. Вот опять протрубил рог — на этот раз рог Момчила: она узнала его. Застучали копыта, зазвенело оружие. Это врезалось ей в память.
Вдаль он смотрит на дороги белые:
Тучи пыли отовсюду движутся,
Грозной окружен он силой воинской...
Сильный удар кулаком по столу заставил старого гу-дошника Кузмана и певца Добромира остановиться.
— Убирайтесь вы со своей песней, говорят вам! — раздался повелительный окрик. — Когда это Момчила окружали в поле? Мне ли, Новаку, не знать Момчила? Мало мы с ним ходили-гуляли по Нижней земле? Ах, был ты юнак, Момчил, а теперь червям достался!
— Для того и песня не о твоей милости сложена, а о нем, чтоб помнить его и поминать вечно, — с обидой в голосе важно заметил дед Кузман, кладя старый гудок к себе на колени.
За время, прошедшее с тех пор, как Хубавела выгнала его из горницы возле Большого рва, он совсем одряхлел. Да, видно, и куски доброхотных даятелей уже не наполняли его сумку: он до того похудел, что стал похож на мощи.
— Держи язык за зубами, старый хрыч! Лучше пей!
Не успел нищий поднять мигающие красные глаза на
говорящего, как через дымовую трубу ворвался сильный порыв ветра, и низкая комнатушка, в которой царило запустение, — из двери дуло и с потолка капало, — наполнилась дымом. В очаге трещали мокрые щепки и сучья: на дворе было пасмурно и холодно. Осенний ветер так и свистел во все щели и дыры; а когда он переставал дуть в комнате, снаружи доносился как бы подземный многоголосый гул: это шумел лес. Только после того как дым опять вытянуло в трубу, нищий снова увидел в синеватой мгле человека необычайной толщины и такого роста, что казалось странным, как он прошел в узкую дверь. Человек этот полусидел, полулежал на низком топчане у очага, пошевеливая в нем обнаженным мечом и поплевывая на головешки. Всякий раз как вспыхивала какая нибудь сухая ветка, освещалось подпухшее безусое лицо, похожее на большую земляную грушу, и маленькие быстрые глазки, еле видные между нависшим, словно скала, лбом и толстыми щеками. За толстяком стояли, выпрямившись, двое, — видимо, его люди, потому что, когда он кричал на деда Кузмана, они издавали одобрительные восклицанья. Песельник Добромир стоял у самой двери, прислонившись к стене.
— Ты с Момчилом — царство небесное юнаку! — ходил-гулял, а я за столом его сидел в крепости, в Ксантии и все такие вот песни юнацкие ему пел. Он тебе снисхождение делал, Новак Дебелый, а мне честь оказывал ради старости и жизни моей тяжелой, — гнусавым голосом медленно ответил дед Кузман. И, отодвинув от себя чашу, прибавил:
— Не стану пить! Момчилово вино пил, а твоего не стану!
Толстяк желчно засмеялся:
— Коли два-три золотых тебе дам, другое заговоришь. И за стол мой сядешь и песни мне будешь петь до зари. А, старый пес? Ну-ка?
Он сунул руку за пазуху, потом протянул ее нищему: в самом деле, на ладони у него блестело несколько больших новехоньких золотых монет.
— На!
Бедняк пристально поглядел на деньги; у него даже задвигалась челюсть, словно он глотал слюну.
— Не надо, не нужны они мне! — сказал он, отстраняя их рукой. — Они кровью покрыты человеческой... Да еще кабы купца како'го или боярина-мироеда, простилось бы тебе. А то сбереженья трудовые, приданое невестино. Суй их обратно себе за пазуху, пускай они тебя греют.
Нищий произнес это слабым голосом, но твердо. Он встал и спрятал гудок со смычком.
— Мне слаще черствые крохи, которые люди подадут. Бог пошлет росу, они размякнут.
— Стой, не уходи! — опять властно крикнул Новак и мигнул одному из своих, чтобы тот заслонил дверь. — А хоть бы и так? Трудовые сбереженья, невестино приданое, а? Что ж из этого? Подумаешь, мир перевернулся, конец света наступил! Я на земле живу, вниз смотрю, а ушки на макушке держу. Коли на этом свете хорошо не поживешь, на том и подавно. В рай-то тоже без рубашки не пустят. Поспрошай-ка насчет этого бояр да владетелей. Они как почуют, что бочка треснула и вино течет, так на руку охулки не положат!А что Новак Дебелый каких-нибудь пять золотых да девять коней взял, так есть о чем толковать? Кто бы ни плакал, кто бы ни помирал, лишь бы не я, — вот и все! Не брось Момчил разбой, у него и теперь голова на плечах сидела бы. А он — с Кантакузеном спорить, грабеж да разбой переводить, мир исправлять. Ну и доисправлялся — до того, что в могилу лег!
И разбойник с сердцем плюнул в огонь. Тучное тело его тряслось, словно подымающееся тесто в квашне.
— Но я цену человеку знаю. Знаю, гудошник, и ты, песельник! — громко крикнул он снова, ударив кулаками по столу. — Такой ли, сякой ли Новак, а имеет душу, сердце. Жаль мне Момчила, сил нет. И золото, и коней, и одежду готов отдать, только бы его опять живым увидеть. Как этот человек погиб? Как вдруг оборвались дни его? Рассказывайте! Не надо песен, выдумок всяких! Скажи, песельник, ты был при нем? Был под Перитором, когда Момчил с жизнью расстался?
— Был, — отвечал Добромир. — Меня самого чуть не прикончили.
И он начал было рассказывать подробно, как вдруг за дверью послышались чьи-то шаги и чей-то робкий, испуганный голос произнес:
— Эй, Добромир! Добромир!
— А, Калин! — пробормотал песельник.
— Ты что, Калин? — спросил он, открывая дверь.
Ветер, словно дожидавшийся за порогом, ворвался в комнату и накидал по углам мокрых желтых листьев.
— Войхна сказал... скорей... Райко опять ... —долетели разрозненные слова.
— Райко? Где Райко? Жив он? — порывисто спросил разбойник, поспешно вставая с лавки, так что доски заскрипели и затрещали. Он пошел к двери.
— Где Райко? Что он делает? — повторил он свой вопрос, обращаясь к Добромиру.
— Коли хочешь знать, пойдем со мной, — ответил песельник с озабоченным выражением лица. — Вот уж два-три месяца сам не свой ходит бедняга. То плачет, то себя клянет, а случается — и .лихорадка бьет его. Все горюет по дяде. Сейчас в сеннике лежит.
— Я схожу с тобой. Но скажи еще зот что: куда вы идете по такой непогоде?
— Скажу, — ответил Добромир, видя, что Новак легко его не отпустит, так как своей широкой спиной придавил и дверь и рвущийся в нее ветер. — Идем мы в Тырново, к Момчилову побратиму, боярину Игрилу. Райко сказал, что боярин этот собирает юнаков с агарянами биться, которые сейчас Фракию жгут. Райко тоже хочет с ним идти. Ведь это Умуровы агаряне погубили Момчила у Перитора! Кабы не они с Кантакузеном, мы уж как-нибудь справились бы.
425
29 Стоян Загорчинов
— Агаряне, говоришь? Это так. Уж они настригут шерсти! — промолвил толстяк, ни к кому не обращаясь, и покачал головой.
Потом отошел от двери, и ветер сам распахнул ее. Новак протиснулся в нее боком и даже — придерживая рукой живот. На дворе их начал поливать мелкий осенний дождь, ветер стал теребить их плащи. Новак кликнул одного из своих и что-то ему сказал, потом догнал До-бромира еще во дворе; тот шлепал огромными ногами прямо по лужам, которых не мог перепрыгнуть. Вдруг они услыхали разговор: два голоса о чем-то спорили; слышался шум борьбы. Шум и голоса доносились из глубины поросшего, словно древние развалины, бурьяном отвратительно грязного двора. Там находился сенник, но сена в нем не было и в помине. Сбоку ютился какой-то сарайчик, сколоченный из досок и кольев, но с отдельной дверью. Вдруг эту дверь перед самым носом у Добромира и Новака распахнула чья-то сильная рука, и на пороге появился Райко; за ним, пытаясь удержать его за ножны меча, которым Райко опоясывался на ходу, все не находя дырку в поясе, вышел Войхна.
— Постой, Райко, постой, братец! Ну, куда по такому ненастью? — кричал старый хусар, весь встрепанный, тяжело дыша.
Видимо, борьба была длительной.
Новак Дебелый, ухватившись рукой за косяк, загородил Райку выход своим огромным, тучным телом. Тот и другой столкнулись грудь с грудью, нос к носу. Но как сильно теперешний Райко отличался от прежнего! Он как-будто стал вдвое меньше, лицо его пожелтело и как-то сморщилось; только глаза горели, но лихорадочным огнем. Не узнав Новака в полутьме или просто не желая отступать, Райка сдался не сразу: отшатнувшись, он пытался обнажить меч. Но в это время Войхне удалось обхватить его поперек туловища, Добромир ударил его по руке, а Новак Дебелый, даже не пошевелив пальцем, только настойчиво напирая на противника, втолкнул его в каморку и заставил сесть на покрытое соломой и тряпьем подобие кровати. Он сумел также отнять у него оружие, которое закинул в дальний угол.
— Так. Теперь здравствуй, Райко, — промолвил, слегка запыхавшись, Новак Дебелый. — Спасибо за потасовку. Разве так встречают старого друга?
. Райко даже не поднял глаз. Сел и не шевелилснь глядя в землю.
— Райко, — после недолгого молчания начал Войх-на, — не ребячься. К тебе гость пришел, а ты молчишь, как пень.
Наконец Райко поднял голову и поглядел на Новака мутным взглядом.
— Что вы меня мучаете? Зачем взаперти держите? Мне
надо идти. Пустите! — хриплым голосом крикнул он.— Вот дождь пройдет — и пустим. Сами с то бой в Тырново двинемся, — стал его ласково уговаривать Вой хна, как больного ребенка. — Ведь ты болен. У тебя лихорадка.
— Посиди, посиди, братец, — поддержал Новак. — У нас есть о чем поговорить. И видишь, — тут Новак поглядел на дверь, в которую постучали, — видишь, что принесли?
Один из его людей внес небольшой тюк, крепко обвязанный крест-накрест веревкой, и, по знаку Новака, тотч ас вышел.
— Добромир, — сказал Новак, — ты моложе меня и поворотливей: развяжи веревку. Пусть Райко посмотрит, да и ты с Войхной тоже, что там есть. Авось поймете, что и для Новака Момчил кое-что значил.
Последние слова разбойник произнес гордо, обращаясь главным образом к Войхне.
Услыхав имя Момчила, Райко повернулся 'К Новаку. Он словно только теперь узнал его. На губах еп> мелькнула улыбка.
— Здравствуй, Новак, — тихо промолвил он. — Прости, что я тебя так встретил. Я болен, болен. У меня сердце болит. Никак не могу Момчила забыть.
Он вдруг замолчал, опять насупившись и словно забыв обо всем. Прошло довольно много в рем ени, прежде чем он поднял глаза на Новака.
— Не только о'ттого душа у меня болит, Новак, что я дядю не могу забыть, — все так же тихо заговорил он. — И другая причина есть: все мне кажется, что я ничем не помог Момчилу, с врагами его побратался. В смертный час не был с ним, чтобы вместе умереть либо душе его помочь отойти...
— Замолчи, Райко. Опять старую песню затянул? — укоризненно промолвил Войхна, в то же время растягивая зубами и ногтями узел веревки; сидя на корточках, он помогал Добромиру развязать принесенный тюк. — Чем ты виноват? Ведь Момчил сам отослал тебя в Перитор с пятьюдесятью конниками — и отослал потому, что сам думал скрыться в крепость. А периторцы не хотели открывать ворота — ждали: кто кого одолеет? Оттого1
ни Момчила не впустили, ни тебе не дали выйти. Тяни, тяни сильней! Ну! — крикнул он Добромиру.— Может, это так для тебя, Войхна, для тебя, Новак, и для всех. А для меня не так просто, — возразил Райко с каким-то мрачным упорством. — Я ведь знал, заранее знал, что так выйдет: я останусь наверху, в крепости, а Момчил внизу умирать будет, и я ему на помощь прийти не смогу.
— Ну и здорово же ты веревку затянул, побратим! — проворчал Войхна, приступая к последнему узлу. — Куда ты этот тюк отправлять собирался? За тридевять земель, к сарацинам, что ли?..
— Откуда ты мог знать, Райко? — спросил Новак, глядя одним глазом на Момчилова племянника, а другим на тюк.
Райко словно не слышал вопроса; он только покачал головой.
— Когда я поднялся на периторскую стену и поглядел вниз, какой-то голос мне прошептал: «Конец, конец Момчилу!» Ну, как тогда в Чуй-Петлеве Момчилову побратиму Сыбо приснилось: будто я на какой-то башне, а внизу Момчила со всех сторон враги окружили. Я сижу и смеюсь, а слезы у меня так и бегут по щекам. И кричу: «Конец, конец! . .» Постой. Что это такое, Войхна? Что1
такое? — прервал Райко свой рассказ, вперив взгляд в развязанный тюк, из которого Войхна что-то вытаокивал.Райко вскочил с кровати и кинулся к тюку. Старый хусар держал в руках длинный, тяжелый дорогой меч в ножнах. Райко крепко схватил рукоятку и сильно дернул. В руках у него оказалась лишь половина меча.
— Момчилов меч! —дико крикнул Райко и, схватив обеими руками сломанное оружие, подошел к открытой двери, чтобы лучше рассмотреть его при наружном свете.
Меч был переломан как раз пополам и успел уже порядочно заржаветь; но, помимо ржавчины, на нем еще были видны черные, запекшиеся пятна крови. У Райка задрожали руки, глаза наполнились слезами.
К нему подошли Войхна, Добромир. У обоих были тоже мрачные лица.
— Как ты его достал, Новак? — тихо спросил Войхна, проведя рукой по единственному глазу.
Толстяк самодовольно улыбнулся:
— Достал через того-другого. Не пожалел денег ради Момчиловой памяти. Да ты в тюке-то поройся; еще кое-что найдешь! .. Но п осмотр и, что делает Райко. Совсем рехнулся...
В самом деле, Райко, с мечом в руках, сел на кровать и положил его к себе на колени. Как ни велики были эти колени и как ни мало осталось от Момчилова меча, все-таки можно было узнать в этом обломке прежнего дракона. Склонив голову набок, Райко глядел на лезвие мутным взглядом, словно на трупик ребенка. Губы его шептали что-то н е св язное.
— А вот сапоги Момчила! Они самые! И его' шапка медвежья! — воскликнул Войхна, вытаскивая из тюка огромные сапоги и шапку — одному только Момчилу впору. На сапогах звенели тяжелые шпоры, немного погнувшиеся и ржавые; а шапка была цельная и так хорошо сохранилась, словно Момчил только что снял ее с головы.
— Меч я купил по сходной цене, а за эти вот вещи озолотил проклятого агарянина. Сам Умурбег их взял...
Райко вздрогнул.
— Умурбег? — воскликнул он, гневно сверкнув глазами. — Скажи мне, где теперь этот агарянин, чтоб мне догнать и зарубить его вот этим самым Момчиловым мечом.
И Райко опять пошел к двери, крепко держа в руке .сломанный меч. Но Новак и на этот раз преградил ему путь. -
— Постой, постой, побратим. Во-первых, меч не твой, а принадлежит вдове Момчила и его сыну; надо им отдать . Ты как думаешь? — горделиво выпятил он живот и грудь. — Я затем столько золота и серебра Умурбегу отдал, чтобы все это зря раскидать? Нет, нет, милый! Не для того я по такому ненастью в дорогу пустился: как дождь пройдет, двинусь со своими людьми через леса, прямо в Цепино, к деспотице Елене. Слыхал я, что она, после того как Кантакузен Ксантию взял, к сестре Момчила, игуменье, с ребенком перебралась. Так ли это,
Войхна? Ты должен лучше знать: тебя Момчил в крепости оставил, — обернулся он к одноглазому соратнику Момчила, отбирая в то же время у Райка меч, причем Райко, как ни странно, тихо и мирно, без всякого сопротивления отдал оружи е.
— Да, Новак, — ответил Войхна, поднимая свой полный слез единственный глаз от вещей Момчила. — Канта кузен и Умурбег, явившись в Ксантию, оказали деспо-тице почет, навестили ее и без всякого выкупа отпустили ro всем добром в Болгарию.
Войхна вздохнул и вытер глаз рукавом.
— Ах, какой был плач, какие слезы, когда деспотица узнала о смерти Момчила!—продолжал он. — Кабы не приехала Евфросина, кто знает, она, пожалуй, руки на себя наложила бы! Но к византийцу и агарянину вышла с сухим и глазами: ни проклятий, ни жалобы они от нее не услышали. Настоящая дочь великого боярина и царская крестница!
— Она — огонь, и он — огонь был. Под стать друг другу, — помолчав, промолвил Новак. — Значит, правильно я хочу ей Момчилов меч и одежду его отдать. Дождь как будто перестал, пора в путь, — прибавил он, взглянув в окошко, находившееся под самой крышей.
В самом деле, на дворе прояснилось.
— А ты, Райко, в Тырново едешь?.. Райко! — повторил он. — Что ты это?
Отдав Новаку сломанный меч, Райко опять сел на топчан. К беседе разбойника с Войхной он отнесся совершенно безучастно, как будто ее не слышал: сидел, то рассматривая сапоги и шапку дяди, то отдавшись какой-то тревожной мысли, что-то бормоча себе под нос и хва -таясь за свой меч, такой же большой и тяжелы й, как Момчилов. Вдруг он выпрямился. Глаза его ярко блестели, но уже не прежним болезненным блеском. К нему словно вернулись силы и здоровье; кое-что изменилось в нем даже к лучшему: это был прежний бесстрашный, добрый и верный Райко, но более сдержанный, умудренный опытом. Болезнь и тоска по Момчилу состарили его: это осо-бенно бросалось в глаза в маленькой жалкой каморке покинутой корчмы.
— Слушай, Новак! Слушайте, Войхна и Добромир! — заговорил Райко. — Я сам вижу, что смешно гнаться за
Умуром с этим сломанным мечом и еще не окрепшей руКО
й. Но придет время, бог мне поможет, и Умур со своими агарянами отведает моего острого меча и крепкой рукш Лихорадка у меня прошла, я здоров. Вы видите: даже глаза сухи. Пускай женщины плачут и стонут. А мы Момчила иначе помянем!Он выхватил меч из ножен.
— Клянусь тебе, Момчил, — медленно произнес он, положив свой меч на сломанный меч, шапку и сапоги дяди, — клянусь, что буду помнить о твоей смерти, пролью кровь Умурбега и агарян!
— И мы клянемся! — произнесли в один голос Войхна с Добромиром.
— Клянитесь, клянитесь! За Момчила надо хорошо отомстить. Только от меня не требуйте клятвы крови, — сказал Новак. — Возьмите у меня денег: дам, сколько надо. А о мече мне не говорите. Нет у меня больше меча: он заржавел. Но' что могут сделать триста клятв, коли нет больше человека? Разве вернешь Момчила, хоть всю кровь выпьешь Умурбегову? Эх, Райко, ты лучше о другом, о другом окажи! Как Момчил погиб, как жизнь его вдруг оборвалась, как его со свету сжили? Рассказывай! Как он кончил свои дни, о чем думал в свой смертный час?
Вот как кончил свои дни Момчил.
Когда у него сломался меч, он протянул руку и схватил первый потяжелее, какой ему подали. И снова кинулся в сечу, которая, как всегда, с особенным ожесточением кипела вокруг него. Но потому ли, что агаряне устрашились его ударов, или они что-то другое задумали, только ряды около него поредели, желтые чалмы ^отодвинулись дальше. Момчилу это было кстати: он мог перевести дух, обозреть поле боя, узнать, что с его людьми. С высоты своего огромного коня он окинул взглядом окрестность: со всех сторон его окружали вооруженные люди, рассыпавшись —то правильными рядами, то в беспорядке — по равнине. Только в тылу был надежный оплот — Перитор. Казалось, крепость так близко: стоит руку протянуть, коснешься рукой унизанных народом башен.
«Ах, Райко, Райко, что> же ты не открываешь ворот!» — вздохнул Момчил, и в голове его, быть может в десятый раз, промелькнула мысль: не передался ли
Райко врагу и стоит теперь на стене Перитора, глядя, как гибнут товарищи? Но он тотчас прогнал эту мысль: «Нет, Райко не таков. Это периторцы боятся впустить меня: в город войдет победивший!»
Со стороны агарян послышались редкие, отрывистые удары барабана. «Тут дела неважные. Посмотрим, как в других местах», — решил Момчил и повернул коня направо, прямо к озеру. «Ну как, братья? Как, побратимы?» — спрашивал он (каждого, попадавшегося ему на глаза. «С греками хорошо, а с агарянами плохо. Налетают, сукины дети, как зельем опоенные!» — звучало в ответ. Лица у всех были озабоченные. «И тут плохо, — вздохнул Момчил. — Где Нистор?» — «Убили Нистора, воевода, и Богдана-богомила убили, а Саздану голову отрубили, на шест ее воткнули». Подбежал Раденко: «Одолевают, побратим, нечестивцы проклятые! Того и гляди от города отрежут!» Вдруг на них посыпался град стрел; чалмы стали приближаться. Момчил снова взглянул на озабоченные лица окружающих. «Слушай, Раденко! — сказал он. — Верхом драться нам больше нельзя: тесно. Давайте спешимся и будем подаваться к Перитору. Может, Райка отворит. Как только я слезу с коня, вы тоже слезайте и гоните коней на агарян. Пока агаряне будут за ними гоняться, мы отступим». Так и сделали. Выждав, когда первый ряд агарян приблизился настолько, что стали видны лица, Момчил первый соскочил с коня. Но, прежде чем погнать служившее ему верой и правдай благородное животное, поцеловал его между ноздрей. Так же поступили и момчиловцы: слезли с коней, простились со своими Шарцами да Белчами и сильным ударом под брюхо погнали их к врагу. Кони бешено поскакали к вражеским рядам, подняв такую пыль, что в облаках ее потонули поле и люди. А пока агаряне ловили коней, не видя, что делается дальше, Момчил собрал оставшихся в живых дружинников и отвел их назад, на такое близкое расстояние к городу, что стали видны даже лица стоявших на стене. Но ни Райка, ни кого другого из момчиловцев среди последних не было, и ворота не открывались. В первый раз за долгие годы у Момчила сжалось сердце. «Тут не скотина, люди умирают, а они со стен любуются, как на представление! Мы погибли, погибли. Нам нет спасения!» «Товарищи и братья! — громко обратился он к собравши мся. — Может, перед нами так и не откроют ворот в Перитор. Тогда нам придется сложить здесь свои головы. Кто хочет, пускай спасается, пока не поздно: либо Кантакузену сдастся, либо через озеро вплавь... » В ответ поднялся общий крик: «Нет, воевода, отец наш, с тобой мы жили, с 'гобой и помрем. Есть еще у нас силы, течет еще в жилах наших юнацкая кровь!» — «Ладно, — ответил Момчил. — Держитесь. Будем бороться вместе. А если меня убьют, вы будете свободны от клятвы и вольны поступать, как вам вздумается!»
Едва он произнес эти слова, как вокруг снова засвистели стрелы агарян. Пыль поднялась до неба, нависшего над периторским полем и сражающимися словно огромное серое брюхо какого-то зверя. Местами облака собирались в тучи, растягивались и свисали вниз, подобно большим полным выменам, из которых вот-вот брызнет влага. Перед тем как броситься в сечу, Момчил кинул взгляд вперед. В одно мгновение он охватил врагов и отделил христиан, греков от агарян; первые наступали с целым лесом копий, в блестящих шлемах и тяжелых доспехах; вторые еще издали натягивали свои кривые луки, крича и воя как жадные шакалы; в руках у них блестели кривые ятаганы; желтые чалмы катились навстречу Момчилу, похожие на мотки желтой шелковой пряжи. Поднявшись над ними, над полем, оглашаемым боевыми криками, взгляд его отыскал родные Родопы. Горная цепь синела на севере, загибаясь к Перитору и морю, словно согнутый о колено клинок. «Не царем в Тырнове, не базилевсом в Царьграде, а в Родопах...» — прозвучали в голове его слова Сыбо.
«Конец, конец, Сыбо!» — подумал он.
«Воевода! Побратим деспот!» — раздались со всех сторон крики момчиловцев, ловящих его взгляд.
Момчил поглядел вокруг. Начинался последний бой. Он поднял над головой меч, чтоб тот был виден отовсюду. Дружный крик был ответом. Тогда Момчш кинулся туда, где агаряне и его люди уже смешались между собой, как сплетенные бурей сучья.
Дальше все слилось в его сознании. Он оказался в одиночестве, отрезанным от товарищей. Вокруг него сгрудились агаряне, как собаки вокруг раненого зверя. Губы его слипались от крови, текущей со лба; руки своей он не чувствовал: она была как деревянная и махала сама, без участия его воли. Вдруг ему показалось, что земля уходит у него из-под ног; словно была гололедица, и ноги начали скользить в разные стороны; в глазах у него потемнело. Кто-то поднял его высоко в воздух, потом изо всех сил ударил о землю. Опомнившись, он увидел, что лежит на спине. Кругом — тишина. Словно не было никакой сечи, не кричали и не стонали раненые, земля не дрожала от конских копыт. Под ним она была теплая, влажная: он чувствовал, как течет его кровь и как земля жадно впитывает ее. «Смерть пришла, умираю», — подумал Момчил. Но странно: ему не было жаль себя. Словно кто-то другой, а не он, лежал на земле и расставался с жизнью. Беспорядочной вереницей и в каком-то отдалении, будто тени на фоне густого тумана, проходили перед ним люди, события, местности... Многое он узнавал, другое оставалось незнакомым, чуждым. Но даже когда он мог назвать то или иное лицо по имени, сердце его не испытывало никакого трепета, и он утопал в такой сладкой истоме, что ему не хотелось напрягать память, останавливать мысль на определенном воспоминании. Вдруг где-то глубоко возник образ Елены. С неимоверной быстротой этот образ вырос и вытеснил все другие: Момчил увидел ее склонившейся над ребенком в дрожащем свете лампадки, в то мгновенье, когда фитиль начал трещать. И тут же в сердце его зашевелилась тупая боль, которая все усиливалась по мере того, как образ становился ясней, и прогоняла сладкую истому. Наконец боль достигла такой остроты, что он захотел от нее избавиться
— Храбрец! Храбрец!
Но в угасающем сознании Момчила слово это прозвучало как лишенный всякого значения, пустой звук. Прежняя душевная боль вновь властно овладела им и, вместе с телесной, закрыла ему глаза. Одно видение озарило на миг предсмертную тьму: видение орла, когда-то парившего над Родопской деспотией, над его деспотией. Но орел покачнулся в воздухе, опрокинулся, словно невидимая стрела перешибла ему крылья, и стремглав полетел в пропасть, — а вместе с орлом глубоко-глубоко в бездну полетел и он сам. И это был конец.
18. ИСКРЫ
На Боярском холме, как указывает самое название, редко появлялись простолюдины: не только отроки и ремесленники, но даже горожане из нижнего города. Этот узкий, продолговатый луг, начинавшийся у последних ворот Царского пути и глядевший на Царевец, топтали по большей части ноги в красных сапогах и копыта рослых коней, щеголявших нарядной сбруей либо оснащенных для охоты или войны. В то время как по большим праздникам на соседней Святой горе кишела не жалеющая ни ног своих, ни глоток шумная толпа, тут разъезжали верхом или прогуливались пешком со своими семьями великие бояре; а порой и сам царь выходил сюда пройтись и полюбоваться своей столицей не с башен цареведкого дворца, а ступая по прекрасному ковру зеленой травы. В то время этот луг пересекала отличная, хорошо утоптанная дорога, тянувшаяся от Царевца и убегавшая под густолистую сень вековых дубов, что стеной отделяли Тыр-ново от Марио-поля. Но прежде чем потеряться в дубраве, дорога давала ответвление, вившееся по склону холма, перебегавшее по мосту через Янтру и подымавшееся на Святую гору.
Здесь, на этом распутье, откуда были видны как на .ладони обе твердыни, Святая гора и кварталы нижнего города с башнями и стенами, с домами, увенчанными дымом труб, и церквами, чьи свинцовые купола блестели, будто кинутые рукой великана воинокне шлемы,—однажды летом 1351 года с утра собрался народ.
Несмотря на ранний час и осеннюю росу, крупные капли которой блестели на траве, как рассыпанный жемчуг, толпа все росла, словно люди спешили явиться по предварительному зову. Народ шел с разных сторон: одни — слева, из Марно-поля, по мосту через Янтру, а многие — прямо из лесу, словно там и ночевали. Первые держались более сдержанно и спокойно, да и одеты были по-городски. А из лесу шли сплошь одни крестьяне в косматых шапках или совсем без шапок на лохматой голове и с дубиной в руках. На первый взгляд, сборище напоминало ярмарку, но нигде — ни купцов, ни товаров; да и разговоров не было слышно. Шумели только те лохматые, что шли из лесу. Они и разговаривали громче и перекликались более грубыми голосами при встрече со знакомыми или родными. Уж не прекрасный ли осенний день, не теплое ли солнце, начинавшее даже припекать, не пожелтелые ли листья дубравы, похожей на огромную перезрелую айву, скатившуюся в долину у подножия холма, не высокое ли синее небо, обрамленное по всему горизонту зубчатой линией гор, выманили всех этих людей из домов и башен сюда, на пригретую солнышком зеленую поляну. Но никто как будто не замечал ни солнца, ни гор. Даже когда над лесом послышался приглушенный крик улетавшей на юг журавлиной стаи, лишь •немногие подняли глаза вверх, чтобы полюбоваться стройным полетом птиц. Все взгляды были устремлены к городу. Стоявшим у Царского пути были хорошо видны трое ворот каменной твердыни. Ворота были заперты; из надвратных башенок торчали копья стражи. Солнце било прямо в глаза, так что многие держали над ними руку козырьком. Вдруг толпа заволновалась; глухой ропот пробежал от одного ее края до другого.
— Едут! Едут! — послышались голоса вдали.
Толпа словно по команде раздалась направо и налево, очистив пересекавшую гребень холма дорогу. Старики, женщины и больные старались стать на камень или на кочку, чтоб было видней. а молодые быстро влезли
на
деревья и, свесив ноги над головой у о^тал^ь^ устде-мили глаза на Царевец. Они первые ушда-ди, как одни За другими открылись ворота трех башен Царск°го пути, как опустился подъемньй мост на Сеченой окале перед Большими воротами. Но как ни изгибались сто-раясь заглянуть в открывшийся проход, они видели
тодеде вьстроившихся вдоль стен воинов да царских слуг, сметавших в пропасть, где бурлила река, накиданные ветром желтье листья. В крепости дружно затрубили тру^ и почти в то же мгновенье в начале Царского пути замелькали всадники, послышался топот копыт по каменной мостовой. Тут толпа колыхнулась к дороге, и всю ее запрудили бы любопытные озорные мальчишки, если бы из Больших ворот не выехали первыми царские телохранители — рослые воины на таких же рослых конях. Они пустились рысью по холму, и скоро дорога была опять очищена.Только после этого на Боярский холм высыпала новая группа всадников в разноцветных дорогих одеждах, на холеных дорогих конях разнообразных мастей, которые, очутившись на просторе и почувствовав под копытами мягкую землю луга, загарцевали, перебирая ногами и настойчиво прося повода. Стоявшие ближе, а также более зоркие сразу узнали в середине царя Иоанна-Александра, а по левую руку от него — четырнадцати-пятнадцатилет-него мальчика, толстенького, румяного, с такими пухлыми щечками, будто он засунул себе в рот яблоки, и до того похожего на Иоанна-Александра, что сразу было ясно: это отец и сын. В самом деле, этот толстый мальчик на черной лошадке, полный восхищения от своей короткой красной одежды, отороченной мехом выдры, как у царя, и от танцевавшего под ним жеребчика, был младший сын царя Иоанна — Шишман, рожденный Сарой. Казалось, он был так увлечен своей живой игрушкой, так доволен собой, прекрасной погодой и окружающими, которые любовались им, показывая на него пальцами, что сам не заметил, как обогнал отца и того, кто ехал по правую сторону последнего.
Царь что-то говорил своему спутнику, который, судя по одежде, необычным манерам и тому, что он один ехал рядом с царем, был, видимо, какой-то царский гость, знатный иноземец. Когда вся вереница разодетых бояр, воевод и телохранителей, проехав полдороги, приблизилась к распутью возле леса, из толпы вышли три хорошо одетых пожилых человека и, поспешно став на колени в дорожную пыль, положили земной поклон, коснувшись лбом земли в двух-трех шагах от лошадки Иоанна-Шишмана. Испуганное их неожиданным появлением, животное резко попятилось, задирая голову и фыркая. Юный царевич, засмотревшийся на толпу влево от дороги и весело махавший ей рукой, чуть не вылетел из седла и выпустил поводья.
— Падает! Падает! Держите коня! — послышались испуганные крики в толпе. — Господи, разобьется!
Отчасти сам, отчасти с помощью чужих сильных рук царевич скоро опять овладел поводьями и плотно уселся в седле, да и смирная лошадка, оправившись от испуга, перестала фыркать и пятиться, так что все как будто обошлось благополучно.
Но Иоанн-Александр, видимо, взглянул на происшествие другими глазами: он почувствовал вражду к трем неизвестным, из-за которых его сын всем на потеху чуть не упал в грязь. Подъехав к царевичу, он наклонился и что-то спросит его. Иоанн-Шишман молча кивнул, испуганно взглянув на отца. Обрамленное свисающими из-под собольей шапки белыми прядями лицо царя было красно и гневно.
— Найден, Нягул! — громко позвал Иоанн-Александр, обернувшись назад. — Поднимите этих негодяев и — в темницу. Пусть знают, как останавливать царя с его гостем и нападать на царского сына!
— Отец, они только... — робко промолвил Иоанн-Шишман.
Красные щеки мальчика покраснели еще сильней: казалось, из них вот-вот брызнет кровь.
— Они не виноваты. Это мой конек испугался, и я ...— боязливо продолжал он, но опять не докончил.
К лежащим ничком на дороге подошли двое.
— Эй, вставайте! Царь с вельможами ждут! А не то... — промолвили они сердито, щелкая плетьми из воловьих жил у них над головой.
Но тут произошло нечто неслыханное и невиданное: в то самое мгновенье, когда Нягул и Найден уже собирались крепко хлестнуть по спинам трех упрямцев, которые .лежали, не подымая головы и не говоря ни слова, словно прилипли к земле, вдруг справа и слева послы-шалея шепот, сперва тихий и робкий, затем все гр
омче, смелей, и вдруг толпа пришла в движение, люда группами по три, по четыре человека, подталкивая и подбад-ривда друг друга, стали перебегать на дорогу и п° примеру тех трех, тоже ложиться на нее. Вся дорога да Ца-ревца, от того места, где остановился царь с боярами до самого леса, наполнилаоь людьми, лежащими дачюш или стоящими на коленях, оклонив обнаженные головы. Они напоминали тучу саранчи, напавшей на зрелую ниву: их так же ничто не могло ни остановить, ни поднять с земли. Казалось, это поняли не только всадники, но и кони, у чьих ног лежала вся эта толпа.Нягул и Найден растерянно переглядывались, некоторое время кричали для вида, щелкали плетьми в воздухе, но в конце концов развели руками и беспомощно обратили взгляды к царю: что, мол, можем мы поделать против тысяч, о царь, когда трое не устрашаются ни криков, ни плетей! Даже кони начали испуганно фыркать и рыть передними копытами землю. Иоанн-Александр, побагровев, обменялся несколькими словами с гостем и двумя-тремя боярами, ехавшими позади, потом вдруг направил своего огромного жеребца прямо к живой преграде. Подъехав, он поднял руку, требуя тишины, так как толпа волновалась: ропот, отрывистые слова, выкрики, восклицания наполняли воздух; при этом каждый лез вперед и толкался, стараясь получше все увидеть и услышать.
— Люди, чего вам надо? Чего ради явились вы на Боярский холм и не даете проехать царю и его любезному высокому гостю киру Мануилу Тарханиоту, послу императора Иоанна Кантакузена? — твердо, отчетливо произнес царь Иоанн-Александр, наклоняясь то вправо, то влево, в зависимости от движения коня, все время перебиравшего ногами.
Обращение царя словно развязало языки лежащих, доведя волнение толпы до крайнего предела. В передних рядах послышались возгласы:
— Да здравствует царь!
— Да здравствует Иоанн-Александр многие лета!
— Да здравствуют дети его!
— Да здравствует царевич Шишман!
— Да здравствует Кантакузен!
— Да здравствуют христиане! Да поможет им бог!
— Хорошо, хорошо! — примирительно промолвил царь, когда крики утихли; при этом выражение его лица все более смягчалось. — Говорите теперь, в чем дело? Чего вам нужно?
Только тут из среды лежащих поднялись первые трое — те, что испугали лошадку Иоанна-Шишмана. Поднялись и встали, не подымая головы и не глядя в глаза царю. За ними начали подниматься и остальные.
— Выслушай, царь! — раздался сильный, взволнованный голос из первых рядов. — Мы пришли к тебе не прав себе просить и милостей твоих добиваться. Нас тысячи, царь, безвестных и безвластных, а ты один над нами от бога поставлен. По всей поднебесной только бог над тобой владыка, и око твое все видит с высоты. О царь! Пришло время нам, тысячам, сказать тебе: погляди на юг, направь туда свое зоркое око, преклони ухо- в ту сторону, чтоб увидеть и услышать то, что видим и слышим мы. Если же нет, тогда скажи нам, царь, словами пророка Иеремии: «Садитесь на коней, и мчитесь, колесницы, и выступайте, сильные, вооруженные щитом и держащие луки и натягивающие их; ибо день сей у господа бога Саваофа есть день отмщения...» Укрепи десницу свою, самодержец, против детей Агари, пока не поздно, да не сбудутся другие слова Иеремиевы: «И придет и покорит землю Египетскую: кто обречен на смерть, тот предан будет смерти; и кто — в плен, пойдет в плен; и кто под меч — под меч»... Не гневайся, о царь! Моими устами говорят тысячи. Мы ближе к земле, чем ты, лучше слышим и видим, что на ней делается. Слушай! Силен сын Агари, но одинок; христиане слабы, но многочисленны. Оттого слабы, о царь, что нет между ними согласия! Покажи пример, Иоанн-Александр, подай руку дружбы. Ежели Кантакузен против сына Агари, подкрепи десницу его, чтоб оставить Великий брод в христианских руках, отогнать антихриста от господней земли, поразить и расточить силы агарянские. Аминь!
Это было произнесено с таким пылом, что некоторое время никто не мог промолвить ни слова; все стояли, словно завороженные. Иоанн-Александр сидел неподвижно в седле и только при упоминании имени Кантакузена наклонился к гостю и что-то ему шепнул. Мануил Тар-ханиот, видимо, обрадовался и если до этого глядел вокруг с высокомерным любопытством, то теперь стал смотреть и слушать внимательно. А юный Иоанн-Шишман
с счастливым, раскрасневшимся лицом смотрел т° на говорящего, то на отца; ему хотелось спрыгнуть с лошади и обнять того и другого. В конце концов он не выдержи. Набожно перекрестившись, с полными слез и восторга глазами, громко сказал:— Аминь, аминь!
Когда же прошло первое оцепенение и вновь послышались крики толпы, на этот раз смешавшиеся с кликами и приветствиями остановившихся позади царя бояр, сам закричал, обернувшись к отцу, и принялся махать своей белой рукой. Тогда Иоанн-Александр второй раз жестом потребовал молчания.
— Спасибо, спасибо, добрые люди. Дай бог, чтоб ваши пожелания исполнились! — снова громко заговорил он, произнося каждое слово четко-, раздельно, словно- просеивая его сквозь мелкое сито. — Мы дали наше царское слово любезному гостю нашему киру Мануилу, — тут он опять повернулся к гостю, слегка наклонив голову, — что поможем всем, чем только- располагаем, пресветлому и премудрому соседу нашему императору Иоанну Кантакузену, как помогали и прежде в подобных случаях.
— Нет, царь! — еще громче и взволнованней прозвучал прежний голое, с какой-то дерзостью и властностью подымаясь на спор с царем. — Не как прежде и в подобных случаях! Помоги Кантакузену — как самому себе, своим собственным детям, внукам и правнукам! Не скупись, пока еще есть время. Отвори широко двери своей сокровищницы, царь, и да не оскудевает рука твоя. Ибо горе тебе, если сын Агари одолеет. И тебе, Тырново-Царь-град! Сотрет тебя сын Агари с лица земли, и будут говорить о тебе, как сказано в писании: «Горе тебе, Вавилон, град крепкий!»
Оттого ли, что в словах этих заключалось грозное пророчество-, находившее отклик во всех сердцах, или сам голос покорял души своей пылкой искренностью, и на этот раз наступило молчание. Только лицо- царя не предвещало ничего доброго: оно опять побагровело от еле сдерживаемого гнева. Он тоже промолчал, не проронил ни слова, но вдруг крепко натянул поводья и вонзил золотые шпоры в брюхо коня. Тот заплясал на месте; остальные кони гоже загарцевали, зафыркали. Понимая, что на дороге больше делать нечего, народ начал расходиться. Но и тут произошло нечто неожиданное и непредвиденное.
На
пыльной дороге, теперь уже пустой, но сохранившей многочисленные отпечатки рук и колен, вдруг появился высокий худой человек в длинной-предлинной одежде с приставшими к ней желтыми листьями, сухими ветками, репьями, колючками и даже паутиной, словно он вышел из бог знает каких лесных трущоб, набравшись по дороге всего, что торчало на пути, ибо так же разукрашены были и его длинные волосы, и борода, и висящие усы. А рядом с ним, по левую сторону, шла точно такая же изнуренная, тощая сука с как будто переломанной спиной, волоча в пыли набухшие соски. так что издали казалось, будто она ползет по земле, высунув острый язык. Человек и животное были так похожи друг на друга и, видимо, чувствовали себя до того одиноко и сиротливо среди окружающих, что их обоих можно было принять за одно существо, с одной тенью. Очевидно, их в самом деле никто не знал, так как все оборачивались и показывали на них пальцами. Пользуясь суматохой, неизвестный быстро подошел к юному Шишману и схватил повод его коня своей костлявой, желтой, как у мертвеца, рукой. Лошадка опять испугалась и резко отдернула голову, даже потянув при этом странника в сторону. Крепко держась правой рукой за повод, странник простер левую над царем, боярами и толпой, снова хлынувшей на дорогу, чтобы посмотреть на это новое чудо. Желтая, как воск, худая рука, воздетая над головами пешеходов, под вспененными мордами коней, указывала на что-то невидимое в небе.— В великом бдении пребывая. .. в ночи... звезда воссияла на юге... кровь каплями источая... — вдруг зазвучал его голос, какой-то особенный, словно он тоже исходил из тех далеких лесных трущоб и его точно так же облепили тысячи листьев и колючек, мешая грянуть во всю мочь. — Кровь... над головой твоей, сын иудейки ... И послышался голос с неба: «Горе тебе!.. Горе тебе, Шишман!. . Кровь, и погибель, и конец царства своего узришь! . .»
Тут сука, присев на землю и подняв морду к небу, подняла зловещий вой, как над покойником. Но это продолжалось недолго. Нягул и Найден снова подбежали с плетьми, а несколько бояр, вместе с царем, мигом окружили бледного как полотно,. испуганного мальчика. Сука первая перестала выть и с жалобным визгом сжалась у ног хозяина, но воловьи жилы и там не оставили ее в покое. Несколько сильных рук оттащили безумца от Шишмана и — одни добром, другие с помощью побоев -заставили его отойти подальше от дороги. Однако он продолжал того-то проклинать, испуская вопли, похожие на вой.
Наконец дорога очистилась, и Иоанн-Александр, немного успокоив перепуганного мальчика, подал знак ехать дальше. Вскоре царская дружина потянулась длинной вереницей в тучах пыли, напутствуемая кликами и пожеланиями, но уже более редкими и слабыми, так как большая часть толпы пошла за Найденом, Нягулом и сумасшедшим. Да и относились эти клики больше к Шишману, словно после тех невнятных, темных прорицаний юный царевич завоевал все сердца.
«Расставаясь со своими близкими, человек возносит молитву о их благополучии к пресвятой троице и, целуя д,ррогие руки их, в слезах призывает на помощь неземные силы. Так и я плачу ныне, о господи; слезы застилают мне очи; но не с живыми людьми расстаюсь я, а местам и предметам неодушевленным говорю «прости». Сколько раз услаждали они мой омраченный земными заботами рассудок, сколько сладких отрад дарили мне во время моего' пребывания в Парорийокой пустыне! Смиренно молю тебя, пресвятая троица: ежели нельзя просить здоровья и жизни камням и деревьям, сотвори, чтоб и другие очи и уши услаждались ими и отдыхали на них, и огради неодушевленные, как и живые, создания свои от прикосновений лукавого!»
С таким-и жаркими и горькими мольбами в сердце медленно спускался Теодосий по склону той горы, откуда за много лет перед тем впервые увидел Парарийскую обитель, остававшуюся теперь у него за спиной. Прощаясь сперва покорно, безропотно с окружающими предметами и местами, миновал он небольшую купу старых дубов перед монастырем, потом рыбный водоем Доброромана, потом перешел болтливую речку, через которую добрый монах когда-то перенес его на своей спине. Но дальше, пройдя вниз по течению и начав подъем на противоположный холм, он стал видеть в каждом дереве, каждом придорожном камне друга и сподвижника, оставляемого на произвол превратной судьбы, и слезы заблестели у него в глазах, и он, всхлипывая, вознес к небу эту тихую молитву. Вместе с ним подымались на холм другие парарийские монахи, и на их лицах лежала та же печаль. В самом деле, отвлекаясь от окружающих предметов и глядя на своих спутников, Теодосий видел вокруг себя чуть не всю обитель — от батраков и послушников до самых старых и немощных молчальников. Одного только человека не хватало в этой скорбной процессии переселенцев, — одного, но самого главного. Теодосий поминутно устремлял взгляд вперед, к началу процессии, где над головами четырех монахов, покачиваясь у них на плечах, плыл узкий черный гроб. Уже бездыханный, Григорий Синаит еще вел свою паству. Но куда? Почему?
Когда процессия поднялась, наконец, на вершину холма, туда, где торчали похожие на кости давно вымерших животных белые камни, Теодосий присел отдохнуть, а за ним остальные — кто где пришлось. Первое, что отыскал его взгляд, — это та купа дубов. И ему показалось, будто он явственно слышит голос послушника Луки: «Сойди вниз, а потом вдоль речки, вдоль речки, вон до тех вон деревьев. За ними — монастырь». Но на этот раз из-за рощи не подымались, как при первом его посещении, струйки дыма: теперь весь горизонт был затянут густой дымной пеленой, и сквозь эту темную фату смотрел туманный, мертвенный глаз заходящего солнца. А ночной мрак, надвинувшись, словно только и ждал, когда этот глаз закроется, позволив ему овладеть землей и ее созданиями. Глаз еще бодрствовал, и последние лучи его озаряли лица тех, что сидели на камнях, подобно спасшимся после кораблекрушения. От усталости или страдания все молчали, и посреди этой дикой, безлюдной местности, где единственным живым существом был развевавший их рясы и трепавший им длинные бороды ветер, их можно было принять за поставленные у дороги древние изваяния. Казалось, все вокруг медленно, безмолвно умирает, и они чувствовали, что смерть окружающего проникает в них самих, словно судьба внешнего была связана с их собственной судьбой, как мать с ребенком.
«Горе нам! — подумал Теодосий, следя за умирающим светилом. — День кончается, наступают сумерки. Где же приклоним мы голову? Где, о господи, ждет нас ночлег?»
Ему стало ясно, что не следует мешкать, сидя здесь, на высоте, а надо двигаться дальше; да и зрелище пожара и всей этой знакомой местности только усугубляло печаль. Он хотел уже постучать игуменским посохом по камню, что служил ему сиденьем, как вдруг у основания того холма, на который они только что взошли, появились десять вооруженных всадников и поскакали вверх по склону. Спускающиеся сумерки и дальность расстояния не позволяли разглядеть, что это за люди, но для измученных, напуганных молчальников достаточно было одного' их появления.
— Агаряне! Агаряне! — послышались голоса, и, прежде чем Теодосий успел встать с места, монахи уже вскочили и похватали свои узлы и посохи. Но чем больше они суетились и метались от страха, тем спокойней и яснее становилось лицо Теодосия. Он выпрямился, сразу став как бы на голову выше всех; ему показалось, будто грудь его раскрылась, и в ней нашлось место для множества человеческих сердец, которые укрылись туда, словно преследуемые ястребом птички, и бьются ровно и бодро, — так же ровно и бодро, как его собственное. Как пастух, размахивающий дубиной, чтоб отогнать волка от стада, Теодосий простер свой посох над головами сбившихся вокруг него молчальников. Голос его покрыл вопли и крики ужаса.
— Уповайте на бога и не падайте духом, братья! — сказал он. — Если нам суждено погибнуть от меча нечестивых, примем смерть с именем божиим на устах!
И он громким голосом затянул псалом Давида, много раз петый им в часы горести и уныния: «Глас мой к богу, и я буду взывать; глас мой к богу, и он услышит меня. В день скорби моей ищу господа; рука моя простерта ночью и не опускается; душа моя отказывается от утешения. Вспоминаю о боге и трепещу; помышляю, и изнемогает дух мой. Ты не даешь мне сомкнуть очей моих; я потрясен и не могу говорить. Размышляю о днях древних, о летах веков минувших; припоминаю песни мои в ночи, беседую с сердцем моим, и дух мой испытывает: неужели навсегда отринул господь и не будет более благоволить? Неужели навсе'гда престала милость его и пресеклось слово его в род и род? Неужели бог забыл миловать? Неужели во гневе затворил щедроты свои? ..»
Взгляд Теодосия и слова псалма Давидова так отвлекли внимание бедных монахов от агарян, что, когда неизвестные всадники, въехав на холм, приблизились на расстояние полета стрелы, никто' даже не обернулся. Все взоры были устремлены к темнеющему небу, все уста пели последние слова псалма: «Видели тебя, боже, воды, видели тебя воды и убоялись, и вострепетали бездны. Облака изливали воды, тучи издавали гром, и стрелы твои летали. Г лас грома твоего в круге небесном; молнии освещали вселенную; земля содрогалась и тряслась. Путь твой в море, и стезя твоя в водах великих, и следы твои неведомы... »
Но произошло нечто неожиданное: при виде монахов всадники остановились, смущенные, растерянные, и сами стали поспешно снимать шапки, креститься, что нечестивым агарянам совершенно не пристало. Так, смиренно обнажив головы и ведя коней в поводу, неизвестные приблизились к парорийским молчальникам и отвесили им глубокий поклон. Из их рядов вышел вперед рослый косматый человек, в котором нелегко было узнать прежнего важного и нарядного Игрилова конюха и сокольничего Стаматка, до такой степени он был избит, измучен, грязен, окровавлен. Такой же вид имели его спутники и их кони.
Стаматко впился взглядом в Теодосия; унылое лицо его озарилось радостной улыбкой.
— Отец! Отец Теодосий! Ты ли это, твоя милость? Привел бог свидеться! Ты меня не узнаешь? Да и как узнать таких оборванных, небритых! Стаматко я, конюх боярина Панчи.
— Я не узнал тебя, дитя мое, —тихо промолвил Теодосий. — Ни тебя не узнал, ни твоих товарищей. Мы вас за агарян чуть не приняли.
Стаматко печально улыбнулся.
— Агаряне! — сказал он со вздохом. — Будь они прокляты! Мы сами от них бежим. Вот уже сутки ни отдыха, ни горячей пищи не видели. Камни и седла служат нам изголовьем. С дикими зверями ложе делим. Видишь этих людей, отец? Это все, что осталось от дружины боярина Игрила после боя при Димотике.
— А сам боярин где? Отстал, верно? — спросил Тео-досий, обводя взглядом спутников Стаматки, словно надеялся опять увидеть задорного краснощекого мальчика с маленьким луком в руках, которого когда-то спас от царского гнева.
— Царство небесное доброму боярину! Погиб в бою,— послышался шепот среди дружинников.
Они опустили головы.
— Да, да, отец, — печально подтвердил Стаматко. — Преставился боярин Игрил. И воевода Иончо тоже. Преставились бояре Семир, Драгомир и Иваница. А сколько храбрых простых людей полегло на Фракийском поле! Одного ты, наверно, знаешь: Райка, хусара бывшего, Момчилова племянника. Все, как юнаки, жизнь отдали во имя Христово, во славу Болгарии.
— Господи! Господи! Спаси и сохрани христиан! — запричитали монахи, крестясь.
— Это еще не все, отцы! — воскликнул Стаматко, и в глазах рослого детины заблестели слезы. — Сокрушилась христианская сила, конец ей неминучий грозит ... Много мы зла терпели, много бед видели, а самое страшное только теперь наступило: прима весть, что агаряне Великий брод захватили, и враг уже на христианской земле ночует. Это все равно что у нас в доме: кровом ему — наше небо, ложем — наша земля.
Голос Стаматка вдруг оборвался, как натянутая нить. И что мог еще сказать прежний веселый, нарядный бояр -ский слуга, чья рука умела так тщательно подготовить коня для битвы или сокола для охотничьей потехи? Он повесил голову на грудь, опустив взгляд в покрытую пеплом сухую землю. И остальные глядели не на низко надвинувшееся, обступив шее маленькую толпу небо, а на землю. «Вот, — словно думал каждый, — ты превратилась в домашний очаг басурмана, земля, а нас где приютишь? Где отведешь нам могилу, место последнего успокоения?»
Только Теодосий стоял, попрежнему подняв лицо к небу, словно ожидая от него утешения и надежды. Но и ему было ясно: на небесах перевернулась последняя страница книги судеб. И в душе его вновь зазвучал тот же голос, что звучал на Сариной свадьбе, и те же пророческие слова послышались с дальнего небосклона: «Мне отмщение, я воздам». Это был действительно конец: чаша терпения божьего переполнилась. Он не находил в душе своей ни единой искры света. Оглядывая весь свой посвященный людям жизненный путь, испытывал только горечь и сожаление. «Я сеял пшеницу, а пожинал плевелы, — подумал он. — Вошел в Город, чтобы раздать свои богатства, но как будто говорил камням, помогал безумцам, указывал путь слепым». Сердце его не выдержало: как ни справедлива казалась ему небесная кара, он разрыдался...
Кто-то рядом испуганно закричал:
— Смотри, отец! Смотрите, братья, добрые люди! Белый олень! Знаменье!
Все увидали: в самом деле, на противоположном
холме, у края поляны, там, где кончался лес, стоял необычайно крупный старый олень, совершенно белый. Опустив голову, он словно к чему-то принюхивался. Последние лучи заходящего солнца озаряли его огромные ветвистые рога, так что они казались золотыми.
— Господи боже! Тот самый олень, за которым когда-то царь со своими псарями гнался. Я узнал его, — продолжал еще более испуганно и взволнованно прежний голос. — Отец Теодосий, братья, люди добрые! Это не к добру! Плохой знак!
Вдруг олень поднял голову и несколько раз проревел так протяжно и громко, что окрестные горы ответили ему многократным отзывом. Потом повернул обратно и скрылся в лесной тьме.
И, словно он унес с собой последний луч солнца, сразу наступила ночь.
Роман «День последний» принадлежит современному болгарскому писателю Стояну Загорчинову (род. 1889 г.). Он окончил историко-филологический факультет Софийского университета, учился романской филологии в Женеве, был преподавателем французского языка в военном училище.
Первый его рассказ — «Легенда о св. Софии» — был напечатан в 1926 г. Основное произведение, роман «День последний», написано в 1927—1931 гг., а появилось в печати в 1932—1934 гг., после чего дважды переиздавалось. Загорчинову принадлежат пьесы: «Рука Ильи» и «Первая слеза Дон-Жуана».
Роман «День поэдедний» был написан в напряженной обстановке, создавшейся noCJie фашистского переворота 9 июня 1923 г. и неудачи сентябрьского восстания 1923 г., возглавленного Болгарской коммунистической партией. Победа фашизма в Болгарии была далеко не полной, привлечь на свою сторону массы фашистам не удалось.
«Сентябрьское восстание провело такую глубокую кровавую борозду между народными массами и фашистской буржуазией, которая ничем больше не могла быть заполнена. Фашизм в течение всего последующего периода не смог укрепить свои позиции и создать себе широкую социальную базу», — говорил Г. Димитров 1 Несмотря на победу фашистской диктатуры, демократические болгарские круги продолжали упорную борьбу с реакцией. Народно-освободительное движение имело успехи и неудачи, неоло жертвы, но не прекращалось на протяжении последующих двух десятилетий. 60
61Борьба демократи
и против фашизма приобретала разнообразные формы. Она велась и на фабриках и на выборах в Народное собрание, в периодической печати и в художественной литературе. С этой борьбой связано и появление романа Загорчинова. В предисловии к изданию тервых двух частей романа автор указывал, что еГо внимание привлекали прежде всего народные массы, что он стремился показать низы, а не верхи общества, не царей и бояр, а крестьян, ремесленников.Свою задачу — показать народ и его жизнь — автор решил в историческом плане; он обратился к событиям, отдаленным от времени написания романа шестью столетиями, воссоздав в своем произведении тяжелую пору в истории болгарского народа и Болгарского государства — канун падения болгарского независимого государства, завоеванного спустя несколько десятилетий после описываемых событий турками.
Автор касается ряда сторон исторического развития Болгарии. Он изображает жизнь широких народных масс, характеризует современные идеологические течения, создает образы церковно-политических деятелей, рисует яркие картины жизни царского двора и боярства. Все разнообразные стороны внутренней жизни страны показаны в тесной связи с внешнеполитическими событиями эпохи. Остановимся на наиболее важных чертах исторического прошлого Болгарии XIV в. и сопоставим их с изображенным в романе.
Болгария XIV в. была страной развитого феодализма. Земля находилась в руках феодалов — бояр и военно-служилых людей, владевших землей в порядке наследственной собственности (баштина) или временного за службу пользования (прония). Значительная часть земли сосредоточивалась в руках монастырей. Крестьянское население, жившее на землях феодалов, носившее общее наименование «люди», делилось на две основные группы: «парики», бывшие общинники, теперь наследственные держатели земли феодалов, лично зависимые от последних, и «отроки», бывшие рабы, посаженные на землю, чье положение в рассматриваемое время было близким к положению париков. Зависимые крестьяне несли в пользу феодалов барщину, выполняли различные повинности, платили натуральные налоги. Судья над своими крестьянами, феодал был и исполнителем своих приговоров.
Положение болгарских зависимых крестьян значительно ухудшилось в XIII—XIV вв. Возраставшая барская запашка вела к росту барщины. Частые войны и феодальные усобицы разоряли крестьянское хозяйство. Государство взимало с крестьян многочисленные налоги. За всякое нарушение приказов бояре-землевладельцы жестоко наказывали крестьян.
Чрезвычайно тяжелое положение крестьянства п ородило ту острую классовую борьбу, какая не прекращалась в Болгарии на
протяжении XIII—XIV вв. В самом конце XIII в. (1277—1280) селер-ная Болгария была охвачена широким крестьянским движением, во главе которого стоял пастух Ивайло. Восставшим удалось посадить своего предводителя на царский тырновский престол. Но «крестьянский царь» Ивайло не совершил переворота в общественных отношениях, и крестьяне никакого облегчения своей тяжел ой жизни не получили. XIV век не знает такого широкого и мощного движения, каким явилась крестьянская война под предводительством Ивайла. Исторические источники той поры не раз говорят о широком «разбойническом» движении, о частых нападениях «разбойников» на боярские усадьбы. «Разбойническое» движение было фор мой крестьянской борьбы. Вот почему даже церковные соборы упоминали разбойников, предавая их анафеме наравне с еретиками. Тяжелая жизнь болгарского крестьянства того времени нашла правдивое, реалистическое отражение в романе С. Загорчинова.Значительное место в романе занимает старое болгарское социально-религиозное движение — богомильство. Оно возникло в Х в., как антифеодальное крестьянское движение в форме ереси. Оно существовало ряд столетий, подвергаясь с течением времени значительным изменениям. В XIV в., о котором идет речь в романе, богомильство давно уже утратило свой чисто крестьянский характер, его догматика нашла себе сторонников в среде горожан и духовенства; оно раскололось на ряд течений, частично утративших свой первоначальный характер антифеодального крестьянского протеста и превратившихся в сектантские, мистические группы. Господствующая церковь боролась с богомильской ересью и с сектантством в разных его проявлениях, направленных против основ христианской догматики. Церковь опиралась в этой борьбе на государство, которое силой пресекало распространение еретических учений.
В романе Загарчинава богомильство показано в разной соцналь-ной среде — как среди крестьян, так и среди городского населения; автор упоминает радения адамитов.
Наряду с богомильством и различными сектами в Болгарии, как и на значительной части Балканского полуострова за ее пределами, получило в XIV в. распространение православное мистико-аскетиче-ское учение исихазма, представителями которого в романе выступают основатель его Григорий Синаит и Теодосий Тырновский. Им и представляемому ими течению автор романа уделяет очень много внимания и места. Теоретик исихазма — Григорий Синаит был уроженцем Малой Азия и принадлежал к византийс кой знати. С А фона Григорий в связи с нападением турок переселился в Парорию. Ма-сто
этосо скита различно определяется учеными: одни полагаЮТ , Чт0 он находился в Македонии, другие — в горах Странджи. И на Аф0не и в Парории было много монахов-болгар, ставших сторонниками исихазма. Видное положение среди них занимал Теодосий Тырновский.Загорчинов рассказывает, что, еще будучи студентом Софийского ^ш^сите^ он нашел место в житии Теодосия, где рассказыв
ается о видении, бывшем Теодосию, в котором перед ним раскрылось предстоящее падение и покорение Болгарии иноземцами. Образ мо-наха-аскета, оплакивающего судьбу родины, произвел впечатление на молодого писателя. Позже он много читал о заинтересовавшей его эпохе, об идейных течениях той поры. Но писатель увидел основу для романа лишь после того, как связал образ Теодосия с образом Момчила, выразителя стремлений народа. Образ Теодосия, аскета, борца с ересями, деятельность его изображены в романе не такими, как они известны нам из документов. Теодосий романа приближен к интересам народа, некоторые моменты его биографии изменены. Он в значительной мере идеализирован. И сам автор признает это. Загорчинов указывает на то, что он видел в Теодосии родоначальника Тырновской школы видных болгарских литературных и церковных деятелей, таких, как патриарх Ефимий, Гр. Цамблак, Константин Костенчский и др. «Мог ли я в этом случае допустить, что Теодосий, их духовный отец, был обыкновенный суеверный монах, который жег свечи перед иконами, постился каждую пятницу и на ночь усердно читал повечерие? Для Теодосия я имел и другой факт, бесконечно драгоценный и значительный факт — это слезы, пролитые им за свободу и независимость Болгарии» 1Очень важной стороной романа, связующей все элементы его, является внешнеполитическая история Болгарии той поры.
Болгария в XIV в. переживала тяжелое время. Развитие феодальных отношений вело к ослаблению внутренних экономических связей, к росту раздробленности, к усилению отдельных феодалов, добивавшихся максимальной независимости и даже полной самостоятельности от болгарского царя. Уже в самом конце XIII в. ряд болгарских феодалов, среди них упоминаемый в романе видинекий боярин Шишман, превратились в самостоятельных владетелей и правителей подчиненной им территории. Болгарское царство в результате этого стало настолько слабым, что в 1285 г. попало в зависимость от татарского хана Ногая и освободилось от нее лишь в начале XIV в. В 1323 г. царем стал видинекий боярин Михаил Шишман, один из наиболее сильных болгарских феодалов, Ему уда- 62
лось достигнуть значительных внешнеполитических успехов. Удачной была его война с Венгрией, успешны были действия против Византии во Фракии. Но война его с Сербией окончилась полным разгромом болгарских войск у Вельбужда в 1330 г. и гибелью самого Михаила. Сербский король Стефан Дечанский торжествовал полную победу; правда, через короткий срок последний был свергнут с престола, а затем задушен в тюрьме по распоряжению «сына своего возлюбленного», как (не замечая иронии) называет одна сербская летопись Стефана Душана. Царем Болгарии стал племянник Михаила Шишмана— Иван(Иоанн)-Александр (1331—1371).Невозможность для Болгарии бороться с сильной Сербией и родственные связи Ивана-Александра со Стефаном Душаном (он был женат на сестре Ивана-Александра — Елене) способствовали установлению между соседними славянскими государствами мирных отношений. Обеспечив безопасность на западных границах, болгарский царь вступил в войну с Византией, одержал победу, принесшую ему Диамполь и ряд других городов. В 1339 г. мир между Болгарией и Византией был скреплен браком старшего сына Ивана-Александра— Михаила-Асеня с дочерью византийского императора Андроника — Марией. Эта свадьба описана в 8 главе первой части романа.
История Болгарии очень тесно сплетена с историей Византии. На страницах романа мелькают имена Андроника III, Кантакузена, Апокавка и др)тгих византийских деятелей. Императором Византии до 1341 г. был Андроник III, постоянно ведший войны. Государственные дела взял в свои руки великий доместик (первый министр) императора Иоанн Кантакузен. Огромное богатство делало его сильнейшим и влиятельнейшим человеком в стране, и войско Андроника нередко находилось на содержании у Кантакузена. Последний стал главою управления, он вел войны и дипломатические переговоры и был некоронованным главой империи.
Хотя малоазиатские владения Византии заливала волна турецкого наступления, основное поле политической деятельности и главный театр войны правительства Андроника находились на Балканском полуострове. Внимание его было приковано к Македонии, Фракии и соседним областям. Сильнее всего Византию беспокоила Сербия, стремившаяся к гегемонии на Балканском полуострове, но против нее не предпринималось каких-либо крупных мероприятий. Велась борьба за присоединение Эпира и других областей Балканского полуострова.
После смерти в 1341 г. Андроника власть узурпировал Кантакузен. В течение четырнадцати лет между матерью малолетнего императора Иоанна V Палеолога — Анной и узурпатором шла борьба, далеко вышедшая за пределы дворцовых стен. В лагере Канта-кузена во Фракии собралась землевладельческая знать, против него поднялся простой народ, парики, горожане. Население Адрианополя призвало на помощь болгарского царя Ивана-Александра, но взять город ему не удалось, и он разграбил земли Кантакузена близ Ди-мотики. Глава константинопольского правительства Апокавк в звании великого дука флота стал могущественным временщиком. Обе враждующие стороны вели борьбу за Фессалонику — второй после Константинополя город империи. Против Кантакузена здесь, как и в других местах, встали противники аристократии: ремесленники и среднее городское население, городские низы, создавшие сплоченную группу, принявшую библейское наименование «зилотов» (ревнителей). Современники называли их «злыми палачами знатных», чью ненависть они вызывали обложением имущих, крупными пошлинами с наследств и т. п.
Невозможность занять Фессалонику побудила Кантакузена начать борьбу в Македонии, но вел он ее неудачно и был оттеснен к границам Сербии. Узурпатору удалось заключить союз с сербским царем Стефаном Душаном, но последний старался использовать его в евоих целях, чтобы добиться гегемонии на Балканском полуострове. В этой сложной и тяжелой борьбе Кантакузен искал опоры у самостоятельных сербских, греческих, болгарских феодалов. Он привлек на помощь себе и Момчила.
Момчил в исторических источниках и в романе Загорчинова не одно и то же лицо, хотя многие черты исторического Момчила перенесены в роман. Простой крестьянин из Родоп, он собрал дружину из беглых болгарских крестьян, с которой совершал нападения и 1 рабежи. По рассказам современных византийских историков, чьи показания являются основным источником сведений о Момчиле, достигнув тридцатилетнего возраста, он решил изменить образ жизни. В Болгарии он оставаться не мог, так как ему грозила расправа. Он ушел в Византию и служил у Андроника III, который дал ему пронию (поместье). Но в Византии он пробыл недолго и перебрался в Сербию, где с разрешения Стефана Душана сформировал двухтысячную дружину. Но ив Сербии он не остался, а ушел в Родопы и оттуда вступил в связь с Кантакузеном. С последним он установил договорные отношения и обязался ему служить за долю добычи. Момчил был сделан наместником области Меропа в Родопах. Здесь он собрал значительные силы: до пяти тысяч пехоты и трехсот человек конницы, овладел крепостями св. Ирины и Повисдос.
Однако Момчил скоро предпочел действовать самостоятельно. Он отделился от Кантакузена, сжег у Абдера корабли его турецкого союзника, напал на войска самого Кантакузена в лагере, у развалин Мессены. Византийцы с трудом спаслись, бежав в Кумуцену. В короткий срок воины Момчила завладели значительной территорией. Его столицей стал город Ксантия. Так как силы Момчила в условиях происходившей борьбы представляли большой интерес для боровшихся противников, его стремился привлечь на свою сторону и Апокавк, пожаловавший Момчилу титул севастократора.
Теснимый Апокавком, оставленный Момчилом, Кантакузен при-ввал на помощь турецкие отряды Умурбега. С помощью их ему удалось подчинить себе Фракию. Весною же 1345 г. Кантакузен выступил против Момчила. Последний отступил к приморскому городу Перитериону и требовал, чтобы ему позволили укрыться за стенами. Но горожане греки впустили лишь племянника Момчила Райка с 50 человеками. Они ждали исхода битвы. Византийцы и турки окружили с трех сторон войско Момчила. В кровавой схватке последнее было оттеснено к стенам города, с которых на упорный бой безучастно смотрели жители. Момчил был убит в бою, после чего прекратили сопротивление и его воины. Вслед за тем Кантакузен двинулся в городу Ксантия, гарнизон которого капитулировал.
Яркая и своеобразная фигура Момчила долго привлекала внимание южных славян. В сербских летописях отмечена смерть Момчила, его имя вошло в болгарские и сербские народные песни.
Источники не сохранили нам сведений о стремлениях, которые являются основной характеристикой литературного героя: создать царство без бояр и отроков. Творческий вымысел писателя дал ему иной облик, не тот, с каким он предстает в исторических материалах.
«В образе Момчила с его народническим и бунтарским брожением собраны (са отаени), как и в его разбойниках (хусары), многие черты характера наших гайдуков самого первого периода, но мне кажется, что кое-что в родопского юнака вошло от личности и жизни Александра Стамболийского, этого самобытного и непоколебимого крестьянского вождя, которого в шутку называли Ивай-лом II» ’• Но надо признать, что у автора были и некоторые исторические основания, чтобы в создании образа Момчила идти по пути показа его как вождя антифеодальной борьбы, борьбы крестьян против боярства. Во всяком случае первая половина деятельности Момчила, его «разбои» с шайкой беглых крестьян, всего более похожи на обычные в то время проявления крестьянской антифеодальной борьбы. И «разбойничество» Момчила, очевидно, было формой 63
антифеодальной борьбы, какую предавали анафеме болгарские церковные соборы.Таковы те основные исторические черты, которые характеризуют развитие действия в романе. События, изложенные в романе, — это действительно последний день болгарского царства. Ощущение близости катастрофы особенно сгущается к концу романа. Турки показаны как реальный будущий враг. И в полном соответствии с исторической правдой именно народ изображен Загорчиновым как носитель идеи национальной борьбы, народ, борющийся вместе с Момчилом, народ, преграждающий путь царю на дороге и призывающий к союзу с греками для борьбы против турок.
Роман Загорчинова «День последний» принадлежит к тем образцам исторического романа, где историческая правда и вымысел находятся в известном равновесии и гармонии. События, составляющие существо романа, характеры действующих лиц и их идеи — все это создано на основе глубокого знания материалов эпохи. Часто при чтении чувствуешь источник, видишь фразы из него, вошедшие в ткань произведения. Автор глубоко понял эпоху и ярко ее нарисовал. Он показал народ, забитое работой и боярскими кнутами крестьянство, не как темную массу, а как живую, мыслящую, действующую силу. Перед лицом надвигающейся турецкой угрозы народные массы, как и отдельные представители правящего класса, становятся носителем патриотической идеи борьбы за национальную независимость. Это делает демократический по своему существу роман Загорчинова романом патриотическим, что в условиях фашистской диктатуры придавало данному произведению особое значение. Роман звал к свободе, социальной справедливости, возбуждал патриотические чувства. Но подлинно народное признание «День последний» получил в народно-демократической Болгарии. Роман был удостоен Димитровекой премии, получил широкую известность не только в Болгарии, но и за ее пределами.
С.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ЮНАКИ
Редактор
Сдано в набор I8/VIH 1954 г.
Подписано к печати 12/1 1955 г. АОО413. Бумага 84XI081
/3a-28,75 печ. л. 23,6 уел. печ. л. 24,1 уч.-изд. л.+1 вклейка=24,15 л. Тираж 90 000 экз. Заказ N.! 1763. Цена 8 р. 85 к.Гослитиздат
Москва, Ново-Басманная, 19.
Министерство культуры СССР. Главное управление' полиграфической промышленности. •
4-я тип. им. Ев г. Соколовой.
Ленинград. Измайлорекий пр., 29,
Строка
Напечатано
Читать
12 св.
не
еще
1 си.
ВЫГОН
загон
3 .
потомкамилегендарной
потомками Агари, легендарной
16 .
увидит
видит
7 св.
показания
покаяния
11 •
красивее
краснее
21 си.
жеС1КИЙ
твердый
12 •
на уме
в уме
21 св.
чашками
чашами
10—11 сн.
разделялась
разделилась
2 св.
кулаками
кулаком
10 си.
П а нч и
Панчу
!.
последний
notes
1
П р о т о в е с т иа р и й — хранитель царской сокровищницы и гардероба
2
Х у с а р ы — средневековые разбойники; являясь по своему происхождению беглыми крепостными крестьянами, они, естественно, таили в душе жажду социального бунта.
3
Б о д к а—монета (третья часть болгарской мелкой монеты — пары).
4
Пр и с е л и ц а — квартирная повинность, постой.
5
Н а с е д к а — болгарское народное название созвездия Плеяд.
6
Пр ахт о р — царский наместник, объединяющий в своем лице гражданскую и военную власть
7
Ц ар е в е ц — холм в центре древнего Тырнова и расположенный на нем кремль (крепость и царский дворец).
8
е с с а л и а н е ц — член еретической секты, родственной богомилам (см. дальше в тексте).
9
Про то с тра т о р — начальник отряда (греч.).
10
П о д н и ц а — форма. 4 Стоян Загорчинов
11
В л а д ы ч и н а — сбор в пользу архиерея.
12
С е в а с т — чиновник для особых поручений; д у к с — царский наместник рангом выше катепана.
13
Г у д о к — народный музыкальный инструмент вроде скрипки.
14
К о ш а р н о е — налог за пользование i осударственными пастбищами (от слова «кошара» — овечий выгон).
15
С трат и о т и я — военный округ (
16
Про т о к е л и о т — первый камергер (греч.).
17
К а строфи л а к т — правитель города-крепости и начальник распо ложенного там гар ни зона
18
Д у б р о в н и к — торговая республика н а северном побережье Адриатического моря, в описываемую эпоху находилась под протектор атом Венеции.
19
См. послесловие,
20
Б д и н (Видин) — крупный город на Дунае, второй после Тыр-нова культурный центр Болгарии XIV века.
21
И в а й л о — см. послесловие.
22
Б ай л а м а — струнный музыкальный инструмент вроде бал а-лайки. '
23
П а р а — болгарская мелкая монета.
lO:l
24
П р о т о с е в а с т— высший чиновник для особых поручений при дворе.
25
А г аряне — турки, считавшиеся в то время потомками легенд царной наложницы патриарха Авраама (Библия).
а
О р х а н — родоначальник царствовавшей в ту эпоху династии турецких султанов.26
С ох а («ралица») — созвездие °риона; здесь речь идет о трех центральных звездах этого созвездия, образующих так называемый «пояс Ориона».
27
С а мо д и в а — нимфа, фея, русалка южнославянской мифологии.
28
Трап е з и ц а— холм, являвшийся вместе с Царевцем центром средневекового Тырнова.
29
Стоян Загорчинов
30
Ар б а н а ш с к а я земля — средневековое название Албании.
31
Пр о н и я — земля, пожалованная феодалу царем во временное пользование (в отличие от родовой вотчины, переходившей по наследству). П р о н и ар н ы е л ю д и — крестьяне, прикрепленные к этой земле.
32
Ф р я ж с к ий г о р о л— квартал, населенный иностранцами.
33
Л о г о фет — министр финансов (греч.)
34
В е л и к ие б о я р е, входившие в состав боярского совета при болгарском царе в описываемую эпоху,
35
Про т о к е л и о т — первый камергер (греч,).
36
М а л ы е б о я р е — бояре, не входившие в Боярский совет при царе и занимавшие менее видные посты в администрации.
37
Из «Песни песней»
38
Л е ви ты — прислужники храма
39
Имеется в виду Иван-Асень II (1218-1241), царствование которого было временем политического расцвета Болгарии.
40
А с п р а — мелкая серебряная монета.
41
И д
42
См. послесловие, стр. 453.
43
Д е с по т— почетный титул, присваивавшийся близким род-С'Гвенникам царя и особо заслуженным боярам (греч.).
44
Г у с л а — народный музыкальный смычковый инструмент (боле.),
45
Хорошо, хорошо (греч.).
46
Хоро — народный танец (болг.).
47
Добрый день, добрый день (греч.).
48
С и н е е м о р е — Адриатическое.
49
Сред е ц — средневековое название города Софии.
50
Е в ф р о с и н и й — значит благоразумный, Три ф он — роскошный, изнеженный (греч.); память святого Трифона отмечается церковью 1 февраля.
51
П р е з р у ч н и к — тянущаяся вдоль стола длинная общая салфетка,
52
Х ар т о ф и л а к с — архивариус (
53
Стратиот — солдат
54
То есть гражданину Византийской империи.
55
Г о г и М а г о г — согласно иудейской мифологии, языческие народы, которые иеред наступлением конца света и страшного суда, Д<3ЖКны HanaCTb _на Иерусалим и погибнуть.
56
Г е т ери арх-начальник отряда телохранителей (греч.).
57
К 11 тафракт арии - тяжеловооруженная конница
58
С ев а с т о кр а т о р — императорский наместник, облеченный чрезвычайными полномочиями.
59
Речь идет об Иване-Асене 11, свергнувшем с болгарского престола паря Борила и занявшем его место благодаря помержке богомилов.
4015
60
1
Г е о р г и й Д и м и т р о в, Политический отчет, сделанный на61
с^де БРП(к), София, 1948, стр. 24.
62
Ст. 3 а г о р ч и н о в, Исторически роман през моя опит, «Изкуство», София, 1947, N2 10, стр. 915.
63
Ст. 3 а г о р ч и н о в, Исторически роман през моя опит, «Изкуство», София, 1947, № 10, стр. 914.