— Эх, нам бы в марте вот так идти молиться,— говорил Андрею Мишка,— при сулицах да под шлемами. Ног бы гости не унесли. У меня к этим выблюдкам такая ненависть стала — трясет меня всего, крючит. По ночам наши снятся, все кричат, кричат, укоряют. Тут, Андрей, старуха жила, шептала хорошо, вот такого была роста, мне жизнь вернула, да ты ее видел. Всех мне жалко: и баб, и Ваську Волчковича, и отца, но ни о ком так не жалею, как о Кульчихе. Все думаю, думаю, не понимаю: сидела тихо в лесу, никого не касалась; у нас говорят — колдунья, а то ложь — горемыка одинокая, отшельница святая, травками и словом никому не отказывала помочь, и вот — приходит гад, падаль и, не зная, не ведая, кто, за что, просто так, чтобы не было,— рубит мечом.
Апдрей слушал, молча кивал; другой жил заботой, не думал о крыжаках; знал: станут биться — и он будет биться, а сейчас горело свои уладить дела — Чупурну перехватить, с Софьей обручиться и успеть вовремя в Полоцк. Влюбиться ему надо, думал про товарища. Сразу бы тоска отвалилась. Что ж тут: горюй-разгорюй — не вернешь.
— Раньше и в голову не приходило, не болело,— говорил
Мишка,— а как наших посекли в городе, стыд меня стал мучить, Андрей. Вспомню Коложу, млосно делается. И мы ведь коложан мордовали. Тысяч десять в Гродно увели, сорвали с родины; животину лучше берегут, чем мы их в то переселение. А в самом городе аки звери бешеные носились, кровь как воду пускали. Я сам, вот этой рукой беззащитных людей с коня сек. Жутко мне. Чувствую, не прийти с этой войны.
— Ты что, ты что! — взволновался Гнатка.— Ты это словом не сыпь. Разве можно? Молод был, глуп. Вот покаялся — бог простит. Ты и думать забудь. На войну надо легко. Ты ж обо мне помни, ты мне что сын! Вот! — И старый богатырь хлопнул Мишку меж лопаток, пригнув к седлу.
Андрей опять промолчал — нечего было сказать. Сам, если припомнить, такими грехами обвешан, как елка шишками. Да и каждый. И как избежать? Берут город, так прежде товарищей под стенами немало поляжет, озлишься, злая кровь очи зальет, озвереешь — и пошел колотить. А придешь в себя — глаза верить отказываются. Века назад началось, до сих пор метится. С детских лет приучаешься. То псковичи приходили, резали полочан, потом полочане идут выбивают псковичей; смоляне мстиславцев, Потом мстиславцы смолян. Дурное дело, но терзаться насмерть нельзя. Не мы первые, не мы последние. А на войну, прав Гнатка, с тяжелым сердцем лучше не ходить. Кто крепко совестится и кто крепко зол, тот первым и гинет. А сейчас мирные годы наступают. Отвоюем с крыжаками, и не с кем станет воевать. Осядем на вотчинах: Мишка здесь, а он увезет Софью — живи и радуйся, чего более, лучшего счастья не надо.
На рынке с отстроенными после пожара лапками и костелом уже было полно бояр и паробков, и новые все притекали; знакомые сходились в кружки; стоял веселый гул. Андрей оценивающе прикинул, что приличная собирается хоругвь — копий двести, и многие одеты были хорошо, не хуже немцев, но много было и в кожаных панцирях — в большой долгой битве верные смертники. Скоро появился Волчкович, принес хоругвь, крикнул:
— Эй, бояре, кто хорунжим пойдет?
— Я! — первым вызвался Мишка.
И впрямь испытывает судьбу, подумал Андрей. Стоять в битве хорунжим, конечно, честь, но зато и стрел в него падает в десять крат больше, и рубятся к нему первому, чтобы свалить знамя, ослепить полк, и самого стараются изрубить, зная, что хоругвь держит лучший, опытный рыцарь.
Время шло, никаких известий о князе не было. Высланный поутру дозор как сгинул. Уже солнце поднималось к полудню, все устали ждать, в толпе начались сомнения: мол, что князю ехать глазеть на нас, невидаль — хоругвь, на всех успеет наглядеться; если ехал бы — так давно приехал; чего попусту жариться, можно разъезжаться. Андрей беспокоился, мучался, что княжеский двор и с ним вместе так крепко нужный Чупурна минет Волковыск. В нетерпении сам выезжал из города, глядел па дорогу. Ратники, соскучась и утомясь, доставали припасы, садились под заборы обедать. Городские потянулись на обед по домам. Наконец примчался дозор — едут, через полчаса придут. Ударил колокол, поднялась суета. Волчкович с двумя десятками людей поскакал навстречу великому князю. Росевич стал выстраивать хоругвь — кто был в лучших доспехах, того в первые и боковые ряды, поплоше одетых — в середину. Развернулся стяг — серебряный всадник на пегом коне в красном поле. Ряды выравнивались, поднялись копья, солнце играло на шлемах, панцирях, кольчугах.
Скоро послышался топот княжеского поезда, на площадь въехали Витовт и княгиня Анна и стали перед замершим туфом волковысцев. По знаку Волчковича бросили бить звонари. В наступившей тишине редко похрапывали кони. Андрей, местившийся в стороне, с радостью углядел среди свиты лицо дворного маршалка. Великий князь обходил взглядом хоругвь, всматривался в ратников. Наглядевшись, привстал в стременах, удоволенно, лихо крикнул:*
— Добрая хоругвь, бояре! Выстоите войну!