А она ушла — ее пара проиграла, и они должны были уступить площадку, — он оставался, потом искал ее весь день, но нигде не встретил, а знал: должен сегодня же встретиться непременно, обязательно! Понятия даже не имел, в каком она общежитии, фамилии не знал, но к полуночи, вконец изнемогая, но со все возрастающим волнением он пришел в парк, на корт, сел на скамейку, и ждет, как сумасшедший, и смотрит, главное дело, на часы поминутно — и вот стрелка к полуночи, трепет его доходит уже до бешенства, сердце колотится, вот без двух полночь, и он слышит шаги, поспешные, крылатые, гулкие шаги, роковые по асфальтовой дорожке к корту; он еще не видит, но уже точно знает, кто это идет, каждый шаг впечатывается в его сердце, как молотком в дерево — вмятинами, и вот, вот она возникла, вот он увидел ее, и она его увидела: но она остановилась нерешительно, и он встал со скамьи, и оробели, бедные, — они приняли свою встречу за случайность, глупцы, тысячелетие материализма, они не осмелились поверить этому чуду неизбежности, он встал навстречу, и хоть знал, знал, знал, что она придет на зов, что это он вызвал ее, но ведь никаких реальных оснований к ее появлению не было, и он по-дурацки произнес непричастным (хоть и дрожащим) голосом: «Гуляешь?» И она: «И ты?» И чинно пошли рядком по аллейке, и никак не могли посметь, никто не набирался смелости поверить в очевидное и посметь, и он когда сказал ей спустя час: «Посмотри на звезды!» (чтобы она подняла голову и он смог бы нечаянно поцеловать ее), то ужасно до последнего мига боялся, что она пощечину влепит или что-то в этом роде из традиционного. Но она наоборот, и он тогда сразу совершенно сорвался, отпустил себя — как с вышки в невесомость, и она тоже, а были уже не в парке, а в лесу, комары их ели, и как водоворотом (кто попадал в водоворот, знает: соображение отключается), в общем, тогда же и… Какой-то поэт тогдашней морали поучал: «Пусть любовь начнется, но не с тела, а с души, вы слышите, с души!» Какое любви дело до поэтовых предпочтений, она начинается с чего ей угодно, но он-то, Валерка, он верил поэту прежде, чем любви, он жил в мире, наполненном подобными нормами; он, конечно, оказывал им внутреннее противодействие, но ведь и силу действия на себе испытывал безостановочно…
О-о-ох!.. Мерзавец такой.
Опять же, она была курсом старше. Годом то есть старше. Трудная приступочка для преодоления. В общем, где-то внутри была как бы оговорка, что у них эта любовь — безусловно, да, совершенно очевидная любовь — не та отнюдь заключительная, которая завершает эру юности добропорядочным браком; а всего лишь одна из нескольких в ряду промежуточных институтских любовей — они приходят, уходят, сменяются… Короче, не окончательная любовь.
Он не знал, был ли он у нее первый. Она у него — да, первая, весь в чаду, в тумане, ничего не помнит, никаких ощущений — ну, наркоз — не знает, не ведает. Но кем бы он был, каким презренным гадом, если бы он у нее об этом когда-нибудь спросил напрямую. И посейчас не знает. Но считал, что скорее всего нет, не первый, потому что «первое» как-то дороже должно стоить — всякие там страхи, условия, тысяча препятствий, а тут он взял это даром, за так, сразу. Не заплатив ни часом усилий, понимаете? А это нельзя, чтоб дорогое доставалось даром! Это неправильно! Человек хочет платить за дорогое дорого.
Сейчас-то он понимает, что она могла и даром, просто от щедрот своих, она такая.
Но неправильно это, нет, неправильно!
И так сразу и остался холодящий этот металлический привкус недоверия, сомнения этого…
Но хорошее было лето, роскошное лето было, сессия, голова кругом, парк, теннис, ночи, комары опять, лес, юная она…
Потом разъехались неизбежно на каникулы, и их разделил месяц времени. Месяц в юности — это тридцать новых жизней. Между июлем и сентябрем уместилось тридцать других юностей, которые он прожил без нее, и когда они встретились в сентябре — это была уже тридцать первая юность после давно минувшей, оставленной где-то в июле. Другие люди встретились, другое варево готовилось, в других условиях. И не было, не оказалось убедительной силы противодействия внутри, когда поманило, понесло, повлекло в другие стороны. Неосторожные были телячьи скачки вбок — юность бодливая, жадность испробовать все варианты; еще не могли предвидеть, какие потери таятся в кажущихся приобретениях; и были тоскливые возвращения друг к другу, осенние, со слезами — не прощения, нет — потери. Опять соединялись, но не праздновать любовь, а справлять по ней общие поминки.
Она уехала в Новосибирск, и он к ней слетал: зима была, она шла впереди, медленно ступая, отпечатывая на снегу следы своих мягких оленьих унт. Они и любили еще, но у каждого на уме и на языке уже был кто-то другой, полуприсутствующий в расчетах. Полугорько полупростились они тут.