Ну не знали мы тогда такой поэзии, не приучили нас к ней, нам совсем другое внушалось под видом стихов. Мало того, что эта неведомая поэзия нащупала во мне тайный привод, доселе дремавший под спудом, — от него пришли в движение механизмы, никогда прежде не действовавшие во мне, — но еще и этот голос — чей это голос, кому он принадлежит? Я стала перебирать по памяти мужчин нашей группы, но толком не могла вспомнить ни одного лица, никто пока не привлек к себе моего внимания — вернее, не отвлек его от того, что творилось внутри меня.
Наутро, когда мы высыпали из избушки на девственный снег — кто за костер, кто за котел, кто по дрова, кто за лыжи, — я жадным взором обежала всех наших мужчин, пытаясь отгадать: кто?
Кто читал эти дивные стихи? Кто способен был ТАК в них проникнуть, ТАК их передать? Кто был настолько чуток, что ни до, ни после стихов не произнес больше ни единого слова, не «заболтал» их? Кто поставил все так, что невозможно было по-свойски крикнуть: «Братцы, ну, колись, кто стихи вчера читал?»
Чистота жанра не допускала этого панибратского оклика, как трагедия не допускает частушки. Такой развеселый вызов, истребив тайну, свел бы на нет результат разгадки. «Ну, я», — пробасил бы мне в тон тот, кто читал, — и все, дальше мои отношения с ним могли развиваться только в приятельском русле. А ведь то был мой суженый. Ведь я уже любила его, я не могла допустить с ним никакого приятельства. Я должна была угадать его сама, заставить эту тайну опознания работать на нас, вязать нас обоих этой знаковой связкой.
Но шли дни, один другого ярче. Волшебные Карпаты затмевали собой все, и стресс моего развода понемногу заживал. В ночь на 7 января мы с подругами увязались за группой местной молодежи с гармошкой, ходили от двора к двору, пели колядки под окнами. Заходили в дома, принимали угощение, плясали. Эти колядки были не хуже тех ночных стихов, я торопливо записывала в блокнот, отпуск складывался на диво: все было иначе, чем дома и на работе, ничто не напоминало о рухнувшей жизни.
Потом на какой-то автобусной экскурсии не то я прибилась к одному парню, Олегу, не то он ко мне прибился — так и сидели рядом, изредка переговариваясь. В один из дней устроили для нас банкет, мне хотелось попробовать разные вина (только что из большого спорта, никакого опыта питья). Я не знала, что смешивать нельзя. Ноги у меня подкашивались, и этот Олег пошел провожать меня. На мостике остановились, голова кружилась, и тут я его узнала: по поцелую. Поцелуй был такой же чуткий, как голос в ночи. Я не могла ошибиться, но для верности спросила:
— Ты стихи читал?
— Я…
— Кто это был?
— Цветаева.
Но я-то ничем не поразила его воображение, только он мое. А если нечего тебе предъявить своего, приходится утверждаться, топча чужое.
На очередной экскурсии он купил в киоске какой-то кондовый советский роман; такие романы писались многотомниками, их называли «опупеи», а жанр обозначался «сибирятиной»: там неизменно присутствовал какой-нибудь таежный Егор, действие развивалось с царских времен до наших дней, и первая фраза неотступно оповещала: «Осень в том году выдалась пасмурной и дождливой».
Я раскрыла книгу, победно прочитала вслух начало и устремила на него уничтожительный взор. Он отнял книгу от глумления и молча показал мне студенческий билет заочника Литинститута. На место меня поставил.
Спустя четверть века я позвонила в Харьков Ирине Евсе, знающей литературную жизнь своего города вдоль и поперек, назвала имя ее земляка — нет, такого имени она не слыхала. Да и я потом нигде не встречала никаких упоминаний об Олеге, хотя мир очень тесен.
Мир тесен и жесток. Борьба идет беспощадная, никому не удается удержать однажды завоеванную позицию. В бизнесе, во власти и в любви.