Подаренный Нероном дом он особенно остро ощущал как клетку. Роскошь, которой он и раньше немного стыдился в силу своих стоических убеждений, но которую принимал по привычке и в сознании собственного несовершенства, сделалась для него невыносима; она давила и пугала его, и он не раз говорил, что предпочел бы убогую хижину Филемона и Бавкиды всему этому зловещему мрамору. Ему стало казаться, что за ним все время кто-то следит и что среди прислуги могут оказаться доносчики. Полла по десять раз сама проверяла все засовы и поручала охранять свой и мужа покой вернейшим слугам, но Лукана это не успокаивало. Она и сама перестала чувствовать себя дома в собственном доме. Ей уже не хотелось, как раньше, украшать его милыми мелочами, ей стало все равно, какие цветы посадят в саду, и она больше не требовала от прислуги идеальной чистоты всех помещений. Жизнь сузилась до нескольких комнат: спальни, триклиния, библиотеки, бани да одной-двух гостевых. Из пущей предосторожности «Фарсалия» прочно поселилась в спальне, а Полла приловчилась писать при тусклом свете лампы.
Чтобы усыпить подозрительность Нерона, Лукан прилежно сочинял требуемые фабулы для пантомим и многочисленные стихотворения на случай, диктовал их нотарию на Палатине и присутствовал на их представлении, а также на всех поэтических и певческих выступлениях цезаря, после каждого из которых отводил душу дома, высказывая все, что о них думает.
– Ты представить себе не можешь, сколько у него разных ухищрений для укрепления голоса! – рассказывал он как-то, уже ложась в постель. – По полдня лежит он на спине со свинцовым листом на груди, очищает желудок промываниями и рвотой, вечно жует лук-порей, якобы придающий звучанию особый блеск, зато не ест плодов и еще много чего, о чем говорят, что это вредит голосу. Только повредить и помочь все это может тому, что есть. А тому, чего нет, нельзя ни повредить, ни помочь. Поразительное отсутствие трезвой самооценки! А ведь поговори с ним – вроде кажется, что не совсем дурак…
Он тогда помолчал, потом вдруг хлопнул себя ладонью по лбу и вновь заговорил, захлебываясь от смеха:
– Да, совсем забыл тебе рассказать! Ты знаешь, что на днях произошло! Наш новый Аполлон объявил, что намерен сочинить эпос обо всех событиях римской истории. Надо было видеть, какой взгляд он метнул в меня! И стал на полном серьезе спрашивать, во скольких книгах ему его писать! То есть ты можешь представить – он, еще не задумав произведения, уже рассчитывает, на сколько книг его разделить! И что ты думаешь? Раздались голоса, что ему надо написать четыреста книг!
– Сколько?!!! Ты шутишь?
– Нет! Четыреста!!! Единственный прок, какой мог быть в этом – это чтобы его заперли где-нибудь в библиотеке, и чтобы он не выходил оттуда, пока не напишет – то есть пока не сдохнет над книгами. В общем, он призвал нашего Корнута, чтобы спросить его совета. Корнут – ну, он, как всегда, говорит вроде бы всерьез, не всегда поймешь, когда он уже шутит, – отвечает ему почтительно: «Нет, цезарь, не советую тебе столько писать, потому что такое количество все равно никто не прочтет!» Тогда кто-то из тех, кто предложил эту глупость, говорит Корнуту: «А как же стоик Хрисипп, которым ты восхищаешься? Он написал целых семьсот». А Корнут, глазом не моргнув, отвечает: «Да, но книги Хрисиппа помогают жить…»
– Ой! – Полла поднесла пальцы к губам. – А он Корнуту за это ничего не сделает?
– Вот это вопрос! – ответил Лукан, мгновенно мрачнея лицом. И, резко дунув на лампу, погасил огонь, погрузив их спальню в темноту.
Действительно, в скором времени стало известно, что Корнут сослан.
Лукан в общем научился сдерживать свои чувства на людях, однако они не только словесно изливались дома, но и нередко отдавались болезненными приступами меланхолии. Полла никогда не упрекала мужа за прорывающийся гнев, хотя порой этот гнев обжигал и ее. Она теперь тоже страшилась только возможного доноса.
С друзьями Лукана они последнее время виделись редко. О причинах этого никогда не говорили, но понимали без слов: всех окутал нависший над Городом туман страха. Единственным радостным событием была свадьба Фабия Романа, женившегося на девушке сенаторского сословия.
Наступил год консульства Га я Лекания и Марка Лициния, год, более всего памятный страшным пожаром Рима[125]
. Но этому событию предшествовал ряд других.