Давно предчувствуемая катастрофа застала ее врасплох. Она ничего не знала о заговоре Пизона, потому что Лукан ничего не говорил о нем. Все, что она узнала, и то случайно, – это что ее муж ввязался в какую-то опасную затею.
Когда они вернулись в Город, цезарь действительно упрекнул Лукана за «позорное бегство» от общей беды. Доводы поэта, что он не мог дышать задымленным воздухом и точно бы умер, останься он в Риме, не действовали. Нерон холодно простил его, заявив при этом, что прежней дружбы между ними быть не может.
Потом начались бесконечные молебствия, умилостивления богов, лектистернии, селлистернии[133]
. В последних, а также в искупительных жертвах Юноне на Капитолии Полле тоже пришлось принять участие. Поднимаясь на потемневший от дыма Капитолий и вместо привычного живого Города видя простирающуюся вокруг черную пустыню с полуразрушенными строениями, похожими на обуглившиеся склепы, матроны не могли сдержать рыданий. Жутко звучал над мертвым Городом их скорбный вопль.Потом в садах Нерона были устроены зрелища и свершилась расправа над последователями секты Хреста, обвиненными в поджоге. Поскольку Лукан, а вслед за ним и Полла были убеждены в невиновности этих людей, смотреть на их казнь было выше их сил, и в тот день они оба остались дома.
Лукан диктовал жене уже десятую книгу «Фарсалии», описывая Египет, по которому двигалось войско, возглавляемое теперь Катоном:
А Полла, записывая эти слова, вспоминала тихий летний вечер в Кампании, профиль старого философа на фоне меркнущего неба и его вдохновенные слова о смерти как о рождении. И почему-то она думала, что души невинно убиваемых в этот час, наверное, тоже уходят туда, где эфир граничит со звездоносным небом, – так Лукан описал уход души Помпея.
Потом в Городе закипели строительные работы. Прокладывались новые улицы, прямые и ровные, возводились новые дома, с утра до ночи над Городом стоял скрип телег-серрак, подвозивших камень, лес и другие потребные для строительства грузы, слышался несмолкающий стук кирок, топоров и молотков, перекликающиеся голоса работников. Постепенно жизнь возвращалась в прежнее русло.
В те же дни над Римом вновь возблистала комета. Она держалась всего несколько дней, но наделала много смятения. Лукан убежденно говорил, что эта комета предвешает большие перемены.
– Ну а как же та, что явилась четыре года назад? – спрашивала Полла. – К чему была она?
– То была весть о начале злодеяний, – ответил Лукан. – Эта же определенно предвещает их конец.
– Знаешь, по-моему, все приписывают комете то, что хотят в ней увидеть, – сказала Полла с раздражением. – Я бы предпочла, чтобы она не предвещала ничего.
– Посмотрим, – небрежно бросил он.
В третий день до ноябрьских нон, как обычно, отмечали день рождения Лукана. Ему исполнилось двадцать пять лет. Приносились благодарственные жертвы богам, совершались возлияния; в доме, украшенном плющом и миртом, собрались его друзья, родные, дядья, пришлось позвать и родителей, которые почти не бывали у них в доме. Полла с неудовольствием заметила, что Ацилия оглядывает, словно ощупывает взглядом, каждый угол в их доме. Мела, как обычно, почти не обращал на невестку внимания. В тот день Полла подарила Лукану старинное издание платоновского «Федона» со схолиями[134]
– он давно мечтал его иметь.Изменения в поведении мужа Полла заметила не сразу. Поначалу ее радовала его откуда-то вдруг взявшаяся бодрость. С утра он куда-то спешил из дома, стал задерживаться в Городе допоздна, но возвращался веселым. «Фарсалию» он совсем забросил где-то на середине десятой книги, и это, похоже, пошло ему на пользу. Головные боли и пугающие сновидения стали редкостью, на покашливание и лихорадочный румянец на щеках сам он не обращал никакого внимания, Полла это видела, но лишь следила, чтобы он не забывал вовремя принимать снадобья.
Потом в ее сердце вкралась змея ревнивых подозрений. Она стала чувствовать, что у мужа появилась какая-то своя, отдельная от нее жизнь, в которую она не была допущена. Мысль об измене долго казалась ей невозможной. Ведь Лукан сам так сурово порицал за блуд Цезаря: