Много ли кнута надобно смирному рабу? Уже вскоре и сам вовсю старался, чтобы не обеспокоить редакторский карандаш. Вскоре уже и сам навострился писать в той удивительной сероватой монотонной манере, которая редакторов не обеспокоивала, а читателя, сумевшего одолеть рассказ или повесть до конца, приводила в недоуменное даже восхищение: «Читал-читал. Ну, прочитал… А о чем там было?»
Потом-то, поднапрягшись, читатель вспоминал: «Ах, ну да! Он, она, трали-вали…» — и в мгновение ока забывал прочитанное навсегда. Если и оставалось у него какое-то впечатление от жужиковского творчества, то было это впечатление скучноватого, жалковатого жульничества, не вызывающего даже желания разыскать и дать по морде убогому тому обманщику.
…О многом брезгливо думалось Антону Павловичу в ночь того безжалостного судилища.
Спокойно и устало было решено: туши лампаду, никаких тебе надежд. Одна теперь забота: обочинкой добрести как-нибудь до отставочки, кое-как-нибудь оплаченной.
И когда поднялся со ступенек Антон Павлович Жужиков, поднялся со ступенек, можно сказать, совершенно новехонький Антон Павлович Жужиков — словно бы выгоревший изнутри, сухой, легкий. И было этому новенькому Антону Павловичу ясно-понятно как божий день: невозможно писать ему больше, невозможно!
С этого вечера будто бы два персонажа поселились в Жужикове. Один — виноватый. Другой — виноватящий. Один — то ли после дурной болезни, то ли после отбытия наказания. А другой — как бы над ним надзирающий, бдительно следящий, чтобы не свихнулся, придурок, не свернул с магистральной дорожки жизни.
И жить стало ясно — уныло и ясно.
Но тут — как назло — опять припорхнуло письмецо из Чуркина.
«Дорогой Антон Павлович!
Нужно ли описывать мой щенячий восторг, когда вдруг! пришло от Вас! мне! Ваше!! Как бесконечно Вы добры! Как деликатны и скромны в своем письме! (Неужели многочисленные похвалы, которые, уверена, низвергались на Вас за Ваши замечательные произведения, никак не отразились на Вас?) Вы — именно такой: добрый, мягкий, ласковый, каким я и воображала Вас, читая (ежедневно! как „Отче наш!“) Ваши повести и рассказы. Огромное Вам спасибо. Вы даже представить себе не можете (впрочем, как это я? — Вы — и вдруг „представить не можете“?),
Вот уже несколько дней хожу, как именинница, улыбаюсь невпопад, и все надо мной подсмеиваются: „Уж не влюбилась, ли ты, Эльвирка?“ А что я им могу ответить? Если не врать? Да! Влюбилась! В прекрасные книги прекрасного писателя влюбилась — как девчонка! по уши! И уже жизни себе не представляю без этих книг, и, ей-богу! готова глаза выцарапать тому, кто скажет худое слово об моем возлюбленном писателе! Таких, правда, нет. Некому глаза выцарапывать. Я тут набрасываюсь на всех, как полоумная: „Еще не читали? Жужиков! „Пути-дороги“! Неужели нет? А „Трава повилика“?“ — и всем сую Ваши дивные произведения, все читают, и все сходят с ума. А если кто-то и пытается слово против сказать, я — как Ваша Анфиса становлюсь. Готова всякому встречному за правду глаза выцарапать! Но я это шучу, конечно. Насчет выцарапать. Люди — не слепые, и они видят, где хорошо, а где плохо. И все в нашем Чуркине во всем относительно Вас согласны: прекрасные книги! Лучшее, что было написано со времен „Поднятой целины“ М. Шолохова, „Кривуль-реки“ Д. Фарафонтова, „Цемента“ Ф. Гладкова. Я не согласна с Вами: что это значит „есть более достойные восхищения“? Да плевать мне, извините за грубость, на них! Разве это они, „более достойные“, заставляют меня каждый день проливать светлые слезы над образом старухи Веденеевны? Или это они, „более достойные“, нарисовали мне такую Анфису, которой я хочу подражать и подражаю? Не надо излишне скромничать. „Скромность — мать всех пороков“. А Ваши дивные описания природы! А ваш язык — родниковый, жемчужный! Право, это даже порой чересчур — так ласкать слова! „Впереди зеленели молоденькие березки, как девчушки, гурьбой выбежавшие на опушку. Большое облако, похожее на корабль, плыло в небе. Анфиса, раскинув руки, лежала на копне…“ — вот видите, я даже готова наизусть читать Ваши строчки — даже, Вам, создавшему их, чтобы Вы очень уж не скромничали!
Здоровья Вам! Успехов в творчестве и в личной жизни! Любящая Вас и Ваше творчество Караваева Эльвира, 25 лет, техник».
И вновь — как после первого письма — он воскликнул: