На новом листе: «Черноглазый и черноволосый мужик Анкудин Телепнев, по деревенской кличке Кудин, еще крепкий, несмотря на изрядный возраст, ухватил железными вилами сверху тяжелый пласт навоза…» (зачеркнуто).
«По дороге к проходной Аннушка…»
На новой странице, под заголовком «Годы и судьбы»:
«Дороги — они — как люди. Каждый наособицу, каждый…» (зачеркнуто).
У него было внятное чувство, что какая-то ни с того ни с сего рассвирепевшая сила отшвыривает его прочь от стола, что белизна бумаги негодующе отторгает любое написанное им слово, с несуразной ненавистью выхаркивает ему в глаза сочиненную им пакость!
В горле у него ходуном ходило от рвотных судорог. Едкий и душный чад отчаяния мутил голову.
Он все никак не мог взять в толк, что происходящее с ним — правда. Он ведь с такой доверчиво распахнутой душой приближался к этому столу! Он ведь так искренне, так честно отринул себя прежнего! Он был ведь
Сколько это длилось, чем закончилось — как в потемках. Вдруг обнаружил себя вот у этого окна, тихо и тупо разглядывающим содержимое подоконника.
Смотрел и за окно. Но спроси его, не смог бы, пожалуй, сказать, что — за окном: день, утро, вечер… лето ли, осень.
Он был разгромлен. В нем камня на камне не осталось.
Нелепо, но он слышал, как становится меньше росточком, как словно бы усыхает всем телом.
Не было уже ни больно, ни особенно уж обидно. Но плаксивый спазм все еще держался в гортани, и, когда давал о себе знать, становилось ужасно жаль себя, такого вдребезги сокрушенного.
Столовым ножом он нащипал лучинок от обломка серо-голубой от ветхости доски. Доска была когда-то ладная — с ровными волоконцами, и лучинки, с послушным треском отслаиваясь, стройно падали набок.
Он удивился, сообразив, что собирается топить печь. «Ведь не холодно, жарко… — сказал он себе. — Какая разница?» — сказал он себе и согласился: действительно, какая разница?
Лучинками он выстроил как бы шалашик над газетой и скомканным молочным пакетом. Поверх лучинок соорудил что-то вроде клети из дощечек и поленец потоньше. Поднес спичку. Дождался, когда голубенький огонек невзрачно затрепещет на поверхности толстой, жирно вощенной бумаги, — прикрыл дверцу и стал ожидать, вздохнув.
Не было обычной радости и оживления.
Из печи не доносилось ни звука, хотя и было видно по отблескам в щелях: горит… Затем донесся писклявый треск древесных волоконец, ухваченных краем огня. Затем раздался как бы вздох, и стало слышно, что в трубе ровно потянуло.
Обычно в этот миг Жужиков всегда испытывал облегчение. Сейчас — почувствовал только отсутствие этого обычного облегчения.
В печи мелко, наперебой стало пощелкивать. Лопнуло какое-то крупное волокно. Сквозь щели пыхнуло жарким светом, и шум перешел в ровный, наподобие доменного, гул.
И вновь — он не почувствовал привычной радости. Почувствовал: утрату этой привычной радости.
Неотчетливыми, неповоротливыми мыслями он подумал о том, что в такие вот моменты люди, наверное, и вешаются.
— Ну уж нет! — пылко отпрянул он от этой мысли. — Ну уж нет! — с тем большей искренностью воскликнул, что тотчас представил себе уйму изнурительных, да и непостижимых его умению занятий: вязание толстых каких-то веревочных узлов, поиски подходящих (а какие они, подходящие?..) крюков, что ли, гвоздей… а потом — заботливое приспосабливание к ним (чтобы не оборвалось, чтобы выдержало!) веревочного этого изделия, на шатком чем-нибудь стоя, вытягиваясь, усиливаясь в глупом, нелепом старании сделать это как можно лучше.
«Ну уж нет!» — сказал он еще раз. А потом, поразмыслив, и еще раз повторил: «Ну уж нет!» — имея в виду уже другое. «
и ему сразу же стало легче, будто кто-то принял за него решение, неоспоримое и властное.
Он приотворил дверцу печи.
Буйное пламя сразу же сникло, будто пытаясь утаиться от чужого взгляда. Но ничего уже остановить было нельзя: все в печи было охвачено согласным огнем, и языки его, плавно изгибаясь, деятельно неслись направо и вверх, в черную темень дымовой трубы.
…Он глядел, как горит огонь в печи, грустно думая при этом о том, как горит огонь в печи и как безвыходно нынче его положение. По-старому писать он
Но, странно, не было уже того провального ужаса, что раньше, при этих мыслях. Перед лицом огня поуменьшилось язвительной едкости в том чувстве позора, который он претерпел сегодня и который не покидал его сегодня ни на секунду.
Было: разливанное море безнадежности, растерянного, совсем детского, обиженного бессилия, беспросветная темень впереди.
Но пытаясь хоть что-то прозреть там, в безрадостных потемках будущего своего, он, знаете что угадывал? —
угадывал все новые и новые, беспомощные и безнадежные, робкие и упрямые торкания свои —
Да, да. Именно