Ветхая станционная домушка с казенной черно-белой надписью под крышей «Чуркино», с огородом, с покосившимися службами, с кривенькими яблоньками в саду выглядела на этом фоне притаенно и скромненько: как на огромной картине маловажная деталь у самого нижнего обреза.
И совсем уж исчезающе малой запятой чувствовал себя Жужиков среди этих громоздких пространств.
В нем было недоуменное изумление только что очнувшегося человека: где я? Было досадно, но было и с трудом вспоминающееся, юное, чуть боязливое восхищение странностью жизни: еще вчера был в Кукуеве, в привычных стенах… а сейчас вот — стою налегке, на захолустном разъезде… и неизвестно, куда идти.
Он подумал об Эльвире, попробовал вызвать в памяти ее лицо, но ничего из этого не получилось. «Слишком просторно уж…» — странно объяснил он себе.
«Все будет совсем не так, как воображалось! — Жужиков поморщился с неудовольствием. — Будет много неловкости, неискренности, натуги!»
Светленькая девочка лет двенадцати домашним веником подметала землю под навесом, который служил здесь, похоже, залом ожидания.
— Чуркин, — объяснила она, с жгучим стеснением, испугом и интересом взглядывая на Жужикова. — Чуркин вон там, за горушкой, километра четыре, не боле…
Жужиков послушно пошел по мягкой многоезженной дороге и долго еще слышал, как девочка смотрит ему вслед. Наверное, он и вправду выглядел диковинно: в габардиновом плаще, в шляпе, без вещей и спрашивает, как пройти к известному всем поселку.
— Ф-фу! Глупость какая! — сказал он через некоторое время. — Ну как я приду к ней?! Как объясню, зачем приехал?
Он и в самом деле уже не знал, зачем он сюда приехал.
Но, как ни странно, это не очень-то и заботило его сейчас. Он другим был занят: сняв ботинки, засучив штаны, подхихикивающей припрыжечкой одолевал дорогу, обильно припорошенную крупной дробной пылью, но под пылью все же заметно бугристую и чувствительную для ступней.
«Горушки», о которой говорила девочка, он, сколь ни старался, так и не обнаружил. Дорога, правда, не очень заметно тянула вверх. Где-то там, километрах в двух, должна была быть точка, с которой откроется вид на поселок Чуркино.
Он оглянулся. Станционный домик выглядел совсем крошечным.
И далеко впереди, и далеко влево, и далеко вправо — все было занято невеселым спокойным пространством.
Солнцу пора было бы светить. Жужиков еще раз оглянулся: оно давно уже поднималось, привычно заволоченное пасмурной дымкой, глядело на землю обыденно, равнодушно.
Жужиков ощутил странный, горестный и сладкий миг пропадания: какой-то человек шел босиком по равнинной дороге, но его, Жужикова, не было!
Дом семь по улице Амилкара Кабрала оказался одноэтажным беленым бараком.
Он правильно предположил когда-то, что это — общежитие.
Женщина во дворе развешивала на веревках простыни. Весь двор был уже увешан полотнищами с черными расплывшимися штемпелями на уголках. Некоторые из простыней уже просыхали и с ленивым оживлением пошевеливались на ветру.
— Эльвира?! — женщина глянула на Жужикова с недоумением и цепким подозрением.
— Караваева… Эльвира… — повторил Жужиков.
— А-а! — облегченно заулыбалась женщина и радостно рассмеялась. — Так то — Ира! Караваева?.. Так бы и сказали. Кака така, думаю, Эльвира? Сроду у нас тут не живало… эльвир! Из Александровки, что ль?
— Что? — не понял Жужиков.
— Из Александровки, говорю, в гости?
— В гости, в гости. Она сейчас дома?
— Были вроде дома, если не ушли никуда. Ну, Ирка! — опять вдруг рассмеялась женщина и с восхищением повторила: — Эльвира! А вы сходите, гляньте! Вроде бы они не уходили никуда. В четвертой комнате они! — крикнула вслед.
…У него было (он потом вспомнил) отчетливое нежелание идти туда. Какая-то тягостная неуверенность отягощала каждое его движение — и когда он поднимался на крыльцо, и когда шел по длинному коридору с хорошо вымытыми, лаково крашенными половицами, и когда (вовсе уж с усилием преодоления) поднимал руку, чтобы постучать в дверь четвертой комнаты.
Ему послышалось, что из комнаты ответили. Он вошел.
Потрясение отвратительнейшего свойства ожидало его!
…С маленького столика у стены, из коробчатой узорчатой рамки, смастеренной из серебряной фольги и напоминающей иконный оклад, глядела на Жужикова его собственная физиономия. Это была фотография, которую он недавно посылал Эльвире, но раза в три увеличенная и заметно отретушированная.
Вид у Жужикова на этом портрете был глуповато-веселый, фатоватый, даже, можно сказать, — донжуанский, чему, конечно же, много способствовали маленькие усишки, скрученные то ли из пеньки, то ли из рыжеватого меха и аккуратно приклеенные под носом писателя.
Фоном для портрета служил щит из линялого кумача, — наверное, доска почета, изрядно уже послужившая, если судить по клеевым правильным следам, там и тут запачкавшим полотно…
Развеселая, красовалась поверху надпись золотом: «Мама! Я Жужика люблю!!!»
Ниже, во множестве, располагались фотографии.
Репродукция роденовского мыслителя сопровождалась подписью: «Эх! Не перемыслить мне Жужикова А. П.!»