Но мне это нравится: без мусора и развалин здесь было бы неуютно. А дальше — снова пустые дома и зубцами торчат недоломанные стены. Как только выедет из дома последний жилец, начинается потеха. С вечера набегают людишки и волокут отсюда застекленные двери или десяток-другой оконных стекол — лучшего материала для теплиц нет. Ох, и жуть: звенят пилы, стучат молотки и топоры, горят факелы, люди тащат на себе всякую всячину, иногда может почудиться, будто гроб несут, и, как похитители трупов, прячутся в темноте. Вот какой у нас район. А дальше — парк: грязный пустырь, весь замусоренный и голый, только качели торчат кое-где. Пройдешь через него к югу, нырнешь под виадук, потом под мост, и тут река опять появляется на свет божий из-под шестнадцати миллионов тонн грязи. Это «ничья земля». Здесь есть несколько домов, где живут лудильщики, уличные торговцы, старьевщики и всякая шушера и стоят два газовых фонаря. А что происходит по ночам на склонах холмов, сплошь изрытых ямами, где в те времена копали глину для фабрики, это тайна, покрытая мраком.
Еще шагов пятьсот по берегу, и вот уже устье реки, сюда прилив доходит. Раньше по реке корабли поднимались, и тут сохранились остатки причалов. В амбарах, где ссыпали зерно, теперь товарные склады, а в прибрежных домах — конторы и мелкие фабрички. Это место почему-то называется Венецианская лестница.
Ох, до чего ж тут интересно. После шести вечера вокруг ни души, можно свободно залезть в любой склад, только оттуда мало что уволокешь. Зато нет лучше места для драк или «молитвенных собраний» — это мы так говорим, когда собираемся с ребятами. Но до пристани я еще не дошел, так что не беспокойтесь. Прохожу мимо спортивного клуба, где стоят моторки, пересекаю главное береговое шоссе, потом спускаюсь к пристани, и тут снова развалины. А дальше кое-где видны большие, на совесть построенные здания; кое-где склады из рифленого железа; кое-где жилые дома, но жильцов что-то не видно; здесь же вонючие, но всегда битком набитые кабаки, да еще громады из стекла и бетона, с трубами, которые дымят вовсю или угрюмо торчат в небо. По воскресеньям.
Фабрика, где работал Гарри, стоит у самой пристани, и я еле добрался до причалов, увертываясь от маневровых паровозов и передвижных кранов, а там отвел уж душу — плюнул в реку. И плюнул ловко — тут весь фокус в том, чтобы на чистую воду попасть.
Через десять минут завыли гудки, и я по пристани напрямик двинул к воротам, откуда стал глядеть, как выходят рабочие. Все они шли быстро, даже старики, но, как ни спешили, в нос все равно ударял дивный запах сардин и салаки в томате. Каждый из них принял это крещение; но мне тогда и не снилось, что я сам когда-нибудь приму его и от меня тоже будет разить за целую милю. Гарри по обыкновению вышел последним — этот старый тихоход вечно плетется в хвосте, хоть до работы, хоть после. Ей же богу, кто увидит, как Гарри бежит со всех ног, может считать, что видел чудо. А человека, который плетется медленно, не спеша, выслеживать трудно. Разве угадаешь, когда ему взбредет в голову обернуться, чтобы погладить собаку или сбить головку с одуванчика, а ведь он это делал чуть ли не на каждом шагу. В общем то расстояние, что я один прошел за десять минут, мы тащились минут двадцать, да еще пять он покупал газету, банку консервов и пучок салата.
Наконец мы вышли к шоссе. Он перешел на другую сторону и зашагал по дорожке к спортклубу; я обождал немного, дал ему отойти подальше, а потом двинул следом. Но он уже исчез. Я туда, сюда — его и след простыл. Тут меня холодный пот прошиб. Я побежал прямо по дорожке, хоть и знал, что это зря: так далеко он уйти не мог.
А потом я вспомнил про спортклуб у Венецианской лестницы.
В клубе его не было. Не было и за кучей досок и на пустыре, где росли одуванчики и кипрей, и в реке он купаться не мог, потому что стоял отлив и там было воробью по колено. Старые лодчонки весело сновали по великолепной темно-вишневой грязи, накренясь, вихляя и подпрыгивая. Вот бы мне заиметь когда-нибудь собственную яхту. Стоял бы я у руля, небрежно заломив фуражку, в свитере, шелковом шарфе и безукоризненно отглаженных брюках, во рту — длиннющая трубка. Да еще, пожалуй, бороду отрастил бы. А пока что я шел по пристани и придумывал, что бы такое соврать моей старухе, потому что, если сказать ей правду, она умрет, а не поверит.
Слыхали вы когда-нибудь, чтобы грязный берег реки вдруг заговорил?
— Эй, кореш, местечка ищешь?
Я подскочил как ужаленный. Потом стал и стою как дурак.
Попался! Попался с поличным! Этот сучий дрессировщик улиток еще у фабрики меня заметил. А потом он чуть со смеху не лопнул, глядя, как я бегаю по камням взад-вперед, высекая искры, вроде новичка-почтальона, который не знает ни одной улицы, а из вывесок может прочесть только «Мужской туалет» да еще, пожалуй, «Бар». Мне хотелось провалиться сквозь землю. Но я с независимым видом спустился по лесенке к реке.