Я не рассказал журналистке о Жермене, потому что она ушла от меня, забрав с собой Жулика и все наши сбережения. Я решил рассказать ей о жене и детях, ведь надо же было с чего-нибудь начать, а выдумывать историю про жену и детей под пристальным взглядом красавицы журналистки куда труднее, чем писать об этом в письмах. Я приподнял штанину и показал ей свою ногу, усыпанную красными точками. «Вот видите, как мы любим животных», — сказал я. Журналистка удивленно посмотрела на меня широко раскрытыми глазами, тогда я сухо добавил: «Блошиные укусы. У нас в доме настоящий кошачий рай». Я сказал «кошачий», потому что не хотел даже вскользь упоминать о Жулике в связи с этой блошиной историей — надо было избегать любого отклонения от намеченного курса. Вот я и выдумал, будто у моей жены есть кошка, такая же нежная, как и она сама, и у моих детей тоже — у каждого по одной. Я принялся описывать кошек одну за другой, чтобы тем временем придумать своих детей. Я сказал ей, что все эти кошки бездомные, попали к нам случайно и бесконечно признательны нам за то, что мы позволяем им спать с нами на кроватях, чтобы они скорее забыли о горестях бродячей жизни. Оттого и блохи. Я не стал говорить ей о том, что блохи — это единственное, что оставила мне на память Жермена, и, когда я дома сажусь есть или смотреть телевизор, они начинают кусать мне ноги.
Та собака, которую я видел на автостраде, вряд ли спала на кровати. Собак, которые спят на кровати, не выбрасывают на улицу. Скорее всего, она спала на улице, на циновке у двери или в конуре. Может быть, у нее был вольер, откуда она лаяла на прохожих, возможно, для того ее и держали, чтобы лаять на прохожих, не давать никому покоя под предлогом защиты хозяев. Может быть и так. Пытаюсь представить жизнь этой собаки до того, как ее увидел, но у меня ничего не выходит. Это труднее, чем придумывать свою жизнь. До этого момента собака была существом мне незнакомым, жившим настоящей, а не придуманной жизнью, и именно поэтому я не могу представить, что же произошло перед тем, как ее бросили.
«Господин Грассмайр и его сын приглашают, как в былые времена, прокатиться на санях по заснеженным просторам…» Я вычитал это в журнале «Красивая жизнь», когда ждал приема у стоматолога. Одна из страниц была посвящена Австрии: писали о том, как там празднуют Рождество, — пьют глинтвейн и едят пончики, предлагают туристам прокатиться на санях и купить рождественские сувениры. В правом нижнем углу страницы была помещена фотография господина Грассмайра: широкоплечий мужчина с румянцем во всю щеку и переходящими в бакенбарды густыми черными усами, на фоне которых выделялись белые зубы. Господин Грассмайр улыбался, на нем была фетровая шляпа, серая куртка с темно-зелеными отворотами и медными пуговицами. Рядом с ним мальчик, играющий на аккордеоне, с такими же румяными щеками, в такой же серой куртке с отворотами, та же фетровая шляпа, казавшаяся слишком большой для его головы. Рот мальчика был приоткрыт, — видимо, он пел. Почему же я не могу быть таким, как господин Грассмайр, который, как было сказано в статье, «лихо управляет четырьмя лошадьми, а его сын играет на аккордеоне»? Мне запомнилось это слово — «лихо». Думаю, его можно отнести только к действиям тех, кого не бросили, с кем рядом был отец, весело подгоняющий кнутом лошадей, из ноздрей которых поднимается пар на морозном тирольском воздухе. Если бы я научился играть на аккордеоне для своего отца или просто пел, сидя рядом с ним и сознавая, что мое пение привлекает клиентов, тогда мне, наверное, не пришло бы в голову писать в газеты и придумывать себе семью. Я часто думаю о господине Грассмайре и его сыне, когда еду на грузовике по автостраде. Я никогда не думаю об отце и никогда не буду о нем думать, эта мысль мне ни к чему.