Женщина, очевидно, не знала, что такое апелляция. Она шепотом заговорила о другом:
– Если твоего брата осудили, значит, отвели в Консьержери. Назад, стало быть. Телеги придут только вечером. Ну, может, чуть-чуть раньше. Иди, жди его там. Ведь хочешь же ты его в последний раз увидеть!
Я молча качала головой, не понимая, что она говорит. Все, что происходит, – это слишком для меня одной. Я, вероятно, сойду с ума.
– Если пойдешь, опасайся «вязальщиц». Это такие стервы, которые вечно у тюрьмы дежурят. Увидят, что ты плачешь, – могут даже избить.
Я оставила ее, даже не поблагодарив. Только пройдя десяток шагов, я осознала, что она мне говорила. Да, я должна увидеть Розарио… Но только, Боже мой, сделай так, чтобы он меня не увидел!
Телеги уже стояли у ступенек – два деревянных возка, на которых возят либо дрова, либо падаль. Лошади конвоя обгладывали кору с деревьев, а сами жандармы курили, дожидаясь, пока будет приказано отправляться в ежедневный, привычный путь. Они каждый день сопровождали телеги с осужденными на площадь Революции – бывшую площадь Луи XV.
– Глядите, палач!
– Верно! Это сам Сансон.
– Вот уж у кого нынче больше всего работы…
Я вздрогнула. Эти возгласы вырвали меня из того горестного оцепенения, в котором я находилась. Блуждающими глазами я обвела толпу и увидела идущего сквозь ряды женщин огромного, коренастого мужчину с подручными. Это был парижский палач Сансон. Он отрубил голову королю, он казнил Марию Антуанетту. А сейчас, вероятно, сам потерял счет своим жертвам.
Пораженная, я снова и снова приглядывалась к толпе, прислушивалась к речам, которые звучали. Меня потрясло то, как не похоже было мое настроение на настроение остальных присутствующих. Здесь болтали, смеялись, произносили патриотические речи и говорили о политике. Торговки продавали духи, пудру, пирожки. Одна женщина бойко торговала песенками, любовными романами, сонниками и патриотической литературой… А некоторые вслух издевались над теми, кого осудил сегодня Трибунал.
Хоть я и была в отчаянии, все это вызывало у меня приступ гнева. Я ненавидела толпу, чернь, называемую ныне народом. Ей лишь бы кровь, лишь бы расправы. Испокон веков она творила все самое мерзкое и презренное, что было в истории. Когда судили Иисуса, толпа вопила: «Распни! Распни!» А потом столетиями поклонялась ему. Впрочем, сейчас так же легко его низвергла. Народ любил жирондистов, и по воле того же народа их обезглавили. Ему было все равно, кого убивать… И я внезапно поняла: террор никогда не уступит место любви. Толпе нужна кровь, чтобы утолить жажду. И только когда этой крови станет так много, что это вызовет тошноту и отвращение, когда кровавые испарения станут душить толпу, – только тогда террор прекратится и Революция закончится. Оставив в качестве апофеоза целые груды отрубленных голов.
Стали выводить осужденных. Первой вышла женщина лет сорока, одетая бедно и неопрятно. Это была служанка, виновная в том, что при виде осужденных воскликнула: «Ах, несчастные!» Вышел неприсягнувший священник, который якобы утверждал, что для блага Франции нужен король, а Конвент и его свита поедают больше, чем старый режим. Вышла юная девушка, почти ребенок, белокурая и хорошенькая, приговоренная к смерти за то, что, не имея денег, торговала собой и совращала патриотов.
«Вязальщицы», жестокие и тупые, потешались над приговоренными.
– Верно делают, что не дают им спуску!
– Меньше будет в Париже заразы!
– Не сиди так прямо, ты, шлюха! Вот как чихнешь головой-то в корзину, спеси сразу поубавится!
Меня била лихорадочная дрожь. Я всматривалась в лицо каждого, кого выводили и усаживали на роковые телеги. Офицер, стекольщик, аристократ, снова офицер… Волосы у всех были очень коротко острижены, вороты рубашек отрезаны.
Я увидела Розарио.
Он был в одной рубашке, разорванной на груди и со связанными сзади руками. Кровь отхлынула от моего лица, а сердце пропустило один удар.
– Каков красавчик! – воскликнула одна из «вязальщиц». – Ясное дело, хлыщ!
– Отъявленный мерзавец! Шпионил в пользу Питта и печатал фальшивые деньги!
Как безумная, пробиралась я через враждебную толпу, и каждый злобный едкий возглас, как игла, пронзал мне сердце. Я сама не понимала, что делаю. Как смерти, я боялась того, что Розарио может меня заметить, что мой вид причинит ему дополнительную боль. Да и как я смогу взглянуть ему в глаза? Это я погубила его. Мне никогда не найти оправдания тому злосчастному, кошмарному поступку. Я, вероятно, тоже умру сегодня вечером… По крайней мере, такая острая боль пронизывала мне грудь, что я через силу дышала и едва не теряла сознание.