Четверо лошадей достались отцу по очереди к полудню. Круг был улит весь так, что из него сочилась коричневая жижа, — сок отдает, говорила мать. Отец залез в середину его, ведя за собой в поводу лошадей, пообтоптался, вытянул из голенища кирзачей кнутишко. Лошади уже понуро заморились — побегай-ка полдня по вязкому и неровному навозному кругу, потопчись при такой жаре, в мухоте да слепнях. Но делать нечего; кнут прищелкнул, стегнул для острастки под живот, в самое нежное место, — беги опять… И они, связанные попарно, опять затрусили, затопали глухо по влажному соломистому неотмякшему еще навозу, спотыкаясь и встряхивая гривами, пытаясь отогнать мелких и крупных, со всего свету, казалось, собравшихся кровососов.
Отец и жалел их, и, входя в азарт, подстегивал, другою рукой переводя повод над головой, блестя потным напряженным лицом, покрикивая, матюкаясь иногда для верности; и они трусили — круг, другой, третий, круг за кругом, и так, покорные и вымученные, до бесконечности… И с каждым кругом, казалось, опадала моя радость, уменьшалась и слабела, а место ее занимала неопределенная какая-то досада, тоска и жалость ко всему, и еще любовь к ним и к отцу, озленному сейчас нелепым своим существованием, необходимостью ради него мучить себя и других…
— Плесни-ка! — хрипло командовал иногда отец, не опуская кнута, утираясь рукавом, и я по-отцовски, веером, плескал одно, другое ведро на круг, под ноги и еще на лошадей, чтобы хоть как-то освежить их, отпугнуть мухоту; они тогда вскидывали головы, рывком убыстряли свой тряский бег по кругу, екая селезенками, и косились на меня — то ли пугаясь этой воды, то ли прося еще, я все никак не мог понять это…
Потом была передышка, лошади, понурив головы, стояли в стороне, тяжело поводили боками, изредка устало охлестываясь хвостами. Мы со всех сторон подобрали расползшийся круг, навоз стал уже темным, хорошо перемятым и смешанным — хоть в станок клади. Народ разбрелся, разбился в кучки, каждая у своего круга; кое-кто еще уливал круги, коротко вспыхивали на солнце водяные струи, трудились кони везде; другие уже хлопотливо делали, носили кизяк. Угомонилась ребятня, одни помогали взрослым, а кому еще не приспела пора — убежали купаться на большую речку. И меня всего изморила жара, я тоже рад бы туда, хоть разок окунуться в потаенную речкину глубину и прохладу, но — нельзя, дело прежде всего. Отец минутку посидел, покурил, поглядывая, как идут дела у соседей, и решительно поднялся, замял окурок:
— Ну, еще чуток, а там зашабашим… там тогда накладывай да носи, немного делов. Всего начать да кончить.
Но шутка у него вышла вовсе не веселая; впереди и было самое трудное… И опять круг за кругом: взлетает кнутишко, глаза отца сердиты, недовольны лошадьми и, все мне кажется, собой самим, этим нынешним существованием своим, привычным, но так до конца и не принятым, — будто он, человек, чувствует, знает свое другое и высокое предназначенье, но вот живет так и по-другому сделать никак, ничего не может, хоть разбейся… Как сейчас слышу я глухой его матерок, чавканье копыт в навозе и фырканье заморившихся лошадей — и, не нарушаемый этим, тихий звенящий зной моего детства…
Около нас уже давно стоял, ожидая лошадей, нетерпеливо посасывал папироску сосед наш Мишка, по уличному прозванию Самолет, черноватый безалаберный мужичок, охотник выпить и похвастать, чем придется, — поперечной ли пилой, купленной будто бы им у цыган, которую хоть век не точи, все равно пилить будет, хозяйством ли своим со скотиною или сыном, таким же пьянчужкой, который «мимо рта не пронесет, шалишь! — а парень хоть куда…»
— Как, Ивановна, хорош навоз-то?
— Да как бы не соврать, что хорош… От коровника.
— Х-хе, коровник… Что коровник! Я вон впослед пришел, а навоз самый что ни есть первый сорт… Якушкин завидовал! Ну, мол, ты отхватил; им, говорит, хоть сейчас топи, подсуши только! А ить от телятника брал — который раскорили весь, навоз-то.
— Да-к люди видят… соломист уж больно.
— Ничего не соломист. Легкий будет кизяк, пороховой. Я ить не промахнусь. Ну-ка вспомни, когда мы просянику ходили в колхозной кукурузе дергать… ну, в недород-то… Ну да-к вот: не досталося мне тогда навозу, кончился. Дай, думаю, хуть в остожья старые загляну…
И пошел «собирать со всего свету», как у нас говорят, напрочь позабыв о лошадях. Очнулся лишь, когда отец сунул ему поводья в руки:
— Ага, кончил? Ну, пошел я, побежал…
Мать рассказала, что плел ей тут Мишка Самолет.
— Все ему бир-бар, как татарину, ништо его не берет. И ведь всю жизнь так прожил — ни в сопелочку, ни в дуделочку… Я, грит, больше всех вас выгадал, что от телятника взял, — легкий, мол, кизяк будет, порох!..
Отец оглянулся, посмотрел на торопливо тянущего лошадей соседа, что-то кричащего своим, весело махающего им рукой:
— Много он с них жару нагребет, с легких-то…
Полтора десятка лошадей переходили из рук в руки, почти без всякой передышки — пока, наконец, не явился под вечер конюх дядя Якушкин и с большой руганью, с угрозами не отнял, не вырвал их у мужиков.