Он каждый раз заново и остро переживал и ту, первую, и более поздние свои попытки уехать, когда жить становилось уже совсем невмоготу. Не то чтоб донимали его беспрестанно, на углах останавливали — нет; если ему когда и говорили об этом прямо, то раза три-четыре за все прошедшие времена, да и то по пьянке. Но он всегда потом ждал, каждый день и час своей жизни на людях ждал, что вот кто-то по дури своей или по умыслу брякнет, намекнет отвратно в подходящем месте разговора, недоговорит, усмехнется… Ждал потому, что так оно всегда и выходило, и жизнь его тяжелела, наслаивалась год за годом изощрившимися подозрениями, обидами — большей частью незаслуженными и от этого вдвойне горькими. Обо всем забывали и уже многое в жизни своей не помнили люди, а вот про него — нет, не забывали… Он понимал, что и сам виноват — не надо бы ему обращать внимания на всякую мелочь, не дразнить людей своей гордостью. Ну, пошутили бы раз-другой, хоть бы и со злом, он тоже бы отшутился или промолчал — на том и делу конец. Но так у него не выходило тогда, а теперь уже и подавно; и получалось, что сам он то ругней, а то и драками напоминал им о старой вине, о беде своей… И все же — в ночных бдениях, в долгих ли думах на пахоте — он приходил всегда к одному: не правы они, почем зря злобствуют, не дают ему покоя. В конце концов, он в этом и не сомневался. Только ведь хотелось, чтобы и они его поняли, как человека, приняли к себе таким, какой он есть: со своей гордостью и совестью. Ради этого стоило было и ругаться и все прочее.
Ну вот, подумал он, теперь-то ты наругался — взахлебку, по ноздрям. Все надеялся, пробовал — может, отойдут, мол, оттеплятся люди; и дурак, что надеялся, потому что все они — сами по себе, всяк в свою сторону гребет, свои шишки трет — больно ты им нужен. Живешь — и живи, и не обращай внимания на всякую сволочь…
Трактор миновал автобусную остановку, тяжело взбросил носом, сполз с насыпи вниз, на проселок — и сразу стекла заволокло колючей вьюжной дымкой, поздними сумерками. Стал слышен неутомимый низкий вой разгулявшегося ветра. «Ты погляди-ка, как он понизу шурует, — неприятно удивился Семен. — На грейдере было куда как светлее».
Проселок был пока чист, это успокаивало, но он решил выглянуть, осмотреться на месте. Открыл дверцу, но не рассчитал, надавил слабо, — и ее снаружи толкнуло, прихлопнуло грубо, хозяйски бесцеремонно — сиди, мол… Нарочито осердясь, Семен толчком отпахнул ее и высунулся наполовину, став на приступку кабины.
Катастрофически быстро темнело. Над окрестностью гудел, метался, рвал и пускал по полю бурьянные кусты ожесточенный ветер, и ему сразу же задуло глаза острой морозной крупкой. Наст еще держал снег, но сверху тоже стало подваливать, начинался доселе неизвестно где копившийся буран. Семен обеспокоенно огляделся, не обращая внимания на задувавший под телогрейку холод; прикинул ветер, направление его, посмотрел вверх. Но там ничего не было видно, лишь темными косыми полосами пролетала пурга. Все же должен он проскочить до Подстепок, не так черт страшен… «В крайнем случае крюк сделаю, заночую в Красавино, — подумал он. — Должен выскочить».
Он включил фары, свет, сразу споткнувшись о снежные струи и так и не высветив их до конца, заметался у самого радиатора, и темнота его все время мягко и настойчиво отталкивала от себя, будто старалась загнать его к самим рефлекторам. Но трактор работал ровно, только усерднее закивал, закланялся на заносах…
Сколько он так ехал, Семен и не запомнил. Ему казалось, что уже добрая половина проселка позади и что надо только потерпеть, посидеть еще вот так некоторое время, и он будет дома; но глаз от дороги не отрывал, с тревогой всматривался в мелькающую желтую кутерьму за радиатором. Несколько раз, спохватившись, толкал неподатливую дверцу и долго и обстоятельно, насколько можно, выглядывал дорогу. Кабину мгновенно выстуживало, запорашивало все тою же ледяной крупкой, ветровое стекло туманилось, шло радужными нефтяными пятнами. Трактор уже тяжело перебирал, продавливал гусеницами наносы, а их становилось все больше и больше, они появлялись в свете фар внезапно, будто вырастали на глазах; и натуженно и замедленно начинал работать мотор, пока Семен рывком не выбивал рычаг и не переходил на низшую, пятую или четвертую передачу. Это повторялось все чаще, он нервничал, работал рычагами, напрочь позабыв о Мамыкине и всяких обидах.