Потом он с полчаса еще кружил вокруг трактора, пытался идти своим же следом назад; но сухой, неглубокий на пашне снег не держал следов, их мигом затягивало, зализывало поземкой. Он залез, вымотанный, намерзшийся, за рычаги, захлопнулся и некоторое время сидел так, уставившись на приборный щиток, ни о чем не в состоянии думать; только изредка подносил к губам пальцы, дышал на них отогревая.
Дела были плохи. Тот десяток километров, что отделял его от Подстепок, стал неодолимым. Бак полон горючего, он мог бы ехать и ехать бог знает сколько — но что толку. Хотя и обширные, здешние поля перемежались балками, глубокими сухо-донными оврагами — недолго и шею свернуть. Ночевать в кабине он тоже не мог: к утру горючее выгорит и он попросту замерзнет, буран, по всем приметам, затянется на дня два-три. Раз ошибясь, проворонив дорогу, он не хотел больше рисковать, тем более покидать трактор. Надо было как-то протерпеть, пережить эту ночь, и он тронул машину и поехал, сам не зная куда. Потом все-таки завернул трактор так, чтобы идти поперек пашни, как и дорога. Он уже знал, что до утра ничего сделать не может.
На своем веку не раз будил его правленческий колокол, привязанный у памятной коновязи; и он торопливо собирался, стряхивая остатки сна, поглядывая на лаково черные слепые окна, за которыми крутила непогода. Потом шел вместе с другими в степь, кричал до хрипоты, до отупения, махал тусклым фонарем и никак не верил, что про-пропавшего можно найти, и только сам боялся отбиться от жмущихся кучкой мужиков, остаться один на один с буранной темью… Бывало, что заблудившихся находили, под стенания домочадцев и баб оттирали снегом и спиртом, отхаживали; но чаще где-нибудь на обочине дороги или на ковыльном, продутом суховеями взгорке среди чабреца и горькой сухой полыни вырастал летом новый безымянный крест, каких в степи немало… Семен помнил последний случай, когда они исходили в буране верст двадцать, а то и боле. Тогда пропал деревенский дурак Саввушка Игуменский, крепкий старичок-боровичок, набожный любитель бабенок и конопляного жмыха. Старушки, благодетельницы его, обнаружили пропажу Саввушки чуть не заполночь. Нашли его весной в одной из падей меж плоскогорьями, опознав по пучку гусиных перьев, перевязанных знакомой всем тесьмой — ими он кропил на крещенье святой водой избы, чад людских, скотину… Где они только не искали, а на эту падь не подумали — слишком уж далека она была от села.
Он попал на какой-то косогор, трактор задрался, заревел натужно, и Семен сразу свернул в сторону, пошел поперек склона, напряженно кося глазами вбок — не хватало только попасть в какой-нибудь суходол. Косогор тянулся и тянулся, летел наискось света снег, рассыпчато стегал по верху кабины; и он, уже не видя никакого смысла так двигаться, сбавил газ — когда сбоку что-то затемнело. Он развернул трактор, съехал на ровное — и свет пробился к крупному омету соломы.
Все, хватит, сразу же решил он. Хватит с меня. Он настолько устал, что даже не обрадовался, и уже страх его, застарелый страх степняка перед бураном, почти пропал, размытый в усталости, холоде. Он оставил трактор, тяжело спрыгнул с гусеницы, обошел его, хороня лицо от упорного колючего ветра. Немного постоял, помедлил, дернул за штангу акселератора, поддав горючего — и резко сбавил: и мотор, словно поперхнувшись от неожиданности, сделал два-три последних выхлопа и умолк. Стало непроглядно темно; разнузданно и гулко засвистывал буран, шатал степь, проступали, шевелясь и качаясь, темные тени вихрей. Он пожалел было, что поторопился заглушить мотор — но не надолго. Торопливо нашарил вентиль, слил из системы воду.
Потом через сугроб пробрался к соломе. Сняв варежку, потрогал ее — заледеневшую снаружи, неприветливую — и принялся дергать, ожесточаясь, как во время всякой трудной работы, все больше и больше. Солома поддавалась плохо, скирда была плотная, умело сметанная, не охапками — пластами.
Семен начал дергать снизу, от земли, и скоро улез в солому чуть ли не с ногами. Наконец попалась какая-то цельная, комом, охапка, и он, кашляя от духовитой морозной пыли, потащил ее, пятясь, наружу. Ветер подхватывал солому, бросал в темноту.
Минут через двадцать он прорыл почти пятиметровую нору. Этого было достаточно, он вылез, чтобы покурить. Смотрел на пляшущие столбы бурана, во мглу, слушал, ровно дышал, отдыхал. Потом вполз в нору, плотно затолкал проход выбранной сверху соломой. Дышать было тяжеловато, пыль сушила горло, лезла в лицо и за шиворот солома. Он долго ворочался, устраивался, выбирал прилипшую к мокрому от работы загривку мякину и ость. В норе, показалось ему, стало теплеть; и если в ночь или под утро не подморозит (вряд ли, при таком-то снеге сверху), то он может спать здесь, не опасаясь замерзнуть. Он прислушался: возились, пошуршивали мыши, перебегая подальше от пришельца.