В двенадцатом часу наткнулись на угол гроба. Сначала угадалось это ломом, вошедшим податливо, но вроде бы увязнувшим в чем-то; потом лопатой. Опасливо прощупали место, облегченно вздохнули — совсем мало выступает, одним только углом, — и стали потихоньку очищать.
На белый свет глянуло что-то сглаженное, тупое, насовсем сросшееся с глиной — чужое, будто спрятанный землею камень. Его осторожно оскребли, показалось темное дерево, трухлявое, наверно; хотелось узнать, крепкое ли еще. Безбоязненный Репейник надавил острием штыковой лопаты в доску, трухлявина поддалась, но неглубоко.
— Листвянка, — сказал он, бодро и торопливо взглянув наверх, колупнул смелее. — Что ей поделается, в сухости.
— Двадцать лет… — проговорил кто-то сверху, оттуда легонько сыпалось, все старались разглядеть, глянуть на давнее. Тесновато здесь, внизу, ничего не скажешь.
Угол присыпали, слегка пообтоптали; в молчании взяли еще на штык, выдолбили и выкопали, подчистили, обходилось и без подкопа. Явно довольные, вытащили закончивших работу Репейника и Мурашина — ох, глубока, — сложили лопаты, сели отдохнуть.
Минут через десять, как знал, с косо торчащим из кузова крестом подъехал на «газоне» распорядитель, из скорохотовских кумовьев. Торопливо прошел между крестами, спросил, еще подходя:
— Ну, как — готова?.. А что ж сидите, ждете — скоро вынос, поехали!
— Да вот, думаем…
— Что думаете?
— Хм… Да рази человеку не о чем подумать… Жизни человеку — на три раздумья.
— На какие таки? — полюбопытствовал Колюня. Он лежал рядом с дядей Петей, постелив себе на ковыльке пиджак, курил, бездумно смотрел в небо, отдыхая.
— Как жить, каково живется да зачем жил… Боле не дается, не успеешь.
— А что это, в углу, — спросил распорядитель, — зачем?
— А сосед, не рассчитали маленько. Знаешь, ты езжай, а мы тут подождем — што колготиться-то?! Все одно нам сюда… а людей там и без нас хватает. Езжай, передай, что готовы.
Ждать пришлось долго. Мужики успели поправить поваленную сетку, навестили могилки своих, сидели, вспоминали. А к половине третьего все было закончено: продолговатая, сама похожая на гроб гряда с крестом в изголовье насыпана, обложена по сторонам дерном, птицам корм накрошен, поплакано и сказано. Собрались и потянулись с могилок, теперь уже разрозненными кучками, люди, переговариваясь, качая головами и крестясь, другие молча, хотелось помолчать вместе. Пошли, оставив ее, отторгнутую ото всего живого, наедине с землею, с глубинной той глиной, — и с чем-то другим, долгим, длительным во всю нашу жизнь и дальше, не имеющим названия, а одно только чувство неизбежности и печали, молчания, какого не избыть.
За поминальным столом сидели долго, по-свойски, бабы вместе с мужиками, обычай особенно не соблюдали. Говорили о том, о сем, о покойнице, потом как-то незаметно на хозяйственное свое перешли, на привычное, хотя все смиренней, глуше обыкновенного было, памятуя, где и при каком случае находились. Разговор зашел о близкой уборке, потом о нынешней погоде — не в пример пакостней, неопределеннее стала, уже и приметами не скажешь, что будет. Да и сами приметы как-то забываться стали, нужда в них, что ли, отпала. Это раньше каждый сам решал, когда сеять или убирать, выгадывал сроки: десять раз присмотрится, прежде чем лошадям на ночь задать. А нынче либо какую бумагу из района пришлют, либо звякнут, по телефону, — «немедленно, не срывайте нам график!..» В небесной канцелярии этот график срывают, не у нас.
— Уже и праздники все не те, обязательно либо забуранит, либо дожж, — откликнулась мужикам с другого конца столов Анна Степановна, первая на улице псаломщица, «читака». — Забыли, когда по краснопогодью празновали: на масленой мело, пасха тоже ни то ни се… не видели, как и солнышко играло, туча на туче. А на троицу, возьми ты, дожж, продрогли все. Хоть не празнуй.
— На троицу-т Дуня-касатка, поди, и простудилась — у моста-то.
— Да кто ё знает: может, и там. Дождичек-то хоть и малый был, а северный, холодный — назяблись…
— Может, и оттуда. И дернуло вас, бабоньки, к мосту этому ходить, чудеса творить!..
Дядя Петя качнул головой, уставясь в затоптанный пол, какой всегда бывает на гулянках или собраниях, на поминках тоже. Обнесли уже по третьему разу, он все выпил. Какой-то особой скорби, горя не было, что уж душой кривить; но и той светлой утренней печали, согласия со всем тоже не оставалось в нем, была тягость, маета, и что-то среди всего этого близкое, нужное, ей-богу же доступное его пониманию, но которое он так и не мог пока понять, уяснить себе.
— Незачем было туда ходить, — опять произнес он. — Шоферишки наши, слава богу, там не бьются, знают… а за всех бога не умолишь, белый свет не натопишь. Да и толку-то.
Ему неожиданно ответила робкая и совестливая Улита, вдова, сроду бывшая там, где все, незаметной тенью ходившая со всеми. Помнится, была она ему почти сверстницей, а Дуне во все времена лучшею подругой; а теперь почти старуха, маленькая, худая, своему имени под стать, лишь кисти рук грубые и большие, почти мужичьи.