«Разве я не запирал сейф?» – спросил Верещагин тем же оторванным от тела голосом. Теперь он был похож на каменного Будду, и глупо было надеяться, что улыбка когда-нибудь сойдет с его уст; она стала изваянной.
Он даже прикрыл глаза – будто сознательно желая увеличить свое сходство с этим одутловатым мудрецом, проживавшим то ли на берегах Ганга, то ли Брамапутры, и казалось, никогда больше не шевельнется, только покроется трещинками и малахитовой зеленью тропического мха, и можно будет показывать его в музеях за деньги – смотрите, мол, вот человек, который обманул Высший Совет, Главных Архохронтов и даже пройдоху-директора, вот он, злодей, из-за которого теперь нам никогда не заслужить почетного права размножаться бесполо, а вечно мучиться в пустых муках любви, – и директор, и Альвина с Юрасиком, и Геннадий с Ией ссутулились, и века, казалось, зашелестели над этим печальным скульптурным секстетом, но вдруг Верещагин открыл глаза, вдруг согнал с уст улыбку, разогнул вдруг колени, исторг внезапный вопль и, спрыгнув с сейфа, закричал телесным нутряным криком: «Он где-то здесь, где-то здесь! Он не мог никуда деться!»
И снова стал ловить руками воздух, подпрыгивая легко и виртуозно, совсем юношеские пируэты стал выделывать, – тут уж кабинетика ему, конечно, не хватало, и вот он выбегает в цех, прыгает со стула на стул, скачет с печи на печь, ловит, ловит воздух – сначала руками, а поскольку прыжки быстро изнуряют его нетренированное тело, то вскоре и ртом – жадно, конвульсивно, так что, окажись Кристалл рядом – никуда б не делся, жадным вдохом втянул бы его Верещагин в свой рот, раскрытый так широко, что Кристаллу было б вольготно в нем.
И, глядя на разверстый рот Верещагина, на его красивые, изящные, полные высшего смысла прыжки, директор института окончательно утвердился в мелькнувшей несколько минут назад догадке. «Не выпускайте его отсюда!» – крикнул он и бросился вон из цеха, потом вернулся и крикнул еще: «Не смейте звонить в «Скорую помощь»!» И только после этого покинул цех окончательно. Он бежал вверх по лестнице, позабыв о лифте и недолеченном на курорте сердце, думая только об одном – что не хватало ему еще, чтоб весь город узнал о таком позоре: сотрудник его института оказался умопомешанным, и не просто какой-нибудь ученый, звезды хватающий с неба, не чудаковатый схимник не от мира сего, не книжный червь с мозгами набекрень, не безответственный теоретик, витающий в облаках, а тот, кого он совсем недавно собственноручным приказом назначил на должность начальника опытного цеха, выполняющего важную государственную задачу: заваливать иностранные рынки синтетической бижутерией, за которую платят позарез необходимым стране неподдельным золотом.
Он добежал до второго этажа, но тут силы его кончились, он вынужден был вспомнить о лифте и сесть в него, но второпях нажал не ту кнопку и был вознесен на седьмой этаж, откуда спускался уже пешком, с каждой ступенькой становясь все спокойнее; на ковры своего третьего этажа он вступил уже важный и степенный, с легкой деловитой нахмуренностью в лице, твердым, уверенным шагом – так бывает всегда, потому что спускаться легче, чем идти вверх.
А Верещагин еще с полчаса похватал ртом и руками воздух, танец его постепенно становился все медленней и тяжеловесней, не теряя, однако, высокого смысла, затем наступил момент полного иссякновения физических сил, Верещагин грузной поступью добрел до операторского стола, сел в ободранное креслице и рухнул щекой на телефон, который тотчас же и зазвонил.
Телефон звонил и звонил, а Верещагин лежал на нем щекой и лежал, не шевелясь даже, и операторы – Альвина, Юрасик, Геннадий и Ия, стоявшие рядом, не смели потревожить обессилевшего своего начальника, а может, они и не слышали звонка, так бывает: когда у людей большая печаль, они посторонних этой печали раздражителей не фиксируют.
Однако человек на другом конце провода сдаваться не думал, оказался субъектом настырным, а может, у него других срочных дел не было, – одним словом, он не клал трубку, телефон все звонил и звонил до тех пор, пока Верещагин, наконец, не зашевелился и не сполз лицом с телефона, трубка при этом с аппарата свалилась, и Beрещагину не оставалось ничего другого, как сказать в нее, лежащую рядом с его ртом: «Слушаю».