И вдруг ясно: есть
. Есть одно, что обозначается, наоборот, словом нет.Они вместе, а праздника нет.
Нет натянутой струны, нет камертона, который давал бы тональность всей их жизни. Умри она — он будет горевать. Уйди — вздохнет легко.
Потому что это только для него нет
. А для нее есть, было бы, если б не эта боль. Какая там статуя! (Он шутит иногда: «Статуя сделала шаг», «Статуя наступила мне на ногу»…) Да она бы растаяла, расстелилась бы дорожкой, чтоб ему пройти. Но разве он узнает об этом? Вечная ученица, статуя, от которой ску… все заслонила. Не продраться теперь.И она знала про это, хотя знать не могла.
Ее голос по телефону отдает привкусом металла. Зачем человек звонит другому среди ночи, да не просто человек человеку, а женщина — мужчине? Притащила телефон с длинным шнуром на кухню, закрыла дверь и вот звонит, не называя собеседника.
— Здравствуй. Это я, Лида Счастьева. Хочу поговорить с тобой… Да. Сейчас… Да. Ночью… Хорошо. Выхожу через десять минут.
А утром — кто знает, может, она ушла из кухонного укрытия прямо на работу? А может, не возвращалась? Виталий не спрашивал.
Вечер того дня выдался тихий, добрый, с конфетами, общим чаепитием возле маминой кровати, с Лидиной добротой и успокоенностью, точней — виноватостью. Будто выпустили из нее дурную кровь. Тишина, покой. И опять ску… тес… тес…
Ссора не разрослась, но и не погасла — тлела. Как лесной пожар — по корням. И вот ни дыму, ни пламени, а падают деревья.
Первое упало вскоре.
— Не могу с тобой, Виталий.
— Что случилось?
— Пока не знаю. Буду жить в кухне.
— Дело твое.
Потом вроде бы обошлось. А через несколько недель:
— У меня будет ребенок.
— Лидка! Ура!
— Не твой.
Он стукнул ее по щеке. Как это могло случиться?! Наверное, от порыва («Лидка! Ура!») и ее грубости в ответ. А потом ведь уже была у них на счету пощечина, что ж…
Лида не заплакала. Кажется, даже улыбнулась довольно:
— В деревне говорят: «Лупит — значит любит». Спасибо за любовь.
И вышла гордо.
Не разговаривали долго. Лида похудела до черноты в лице. Свой проигранный бой носила на всем облике своем, как клеймо, как проклятье. Уже невмоготу было смотреть.
— Что с Лидушей? — спрашивала мама.
— У нее будет ребенок.
— Так это же радость, Виталий!
— Я и радуюсь.
— Что вы за люди, не пойму! Что за мучители друг другу!
Был день, когда Лида получила отпуск по беременности. Живота почти не было видно, но лицо пошло пятнами. Пятна запудривала, двигалась ровно, никогда ни жалобы. Виталий ощущал себя палачом, потому что рядом ходил человек по битому стеклу, а он — будто так и надо. В доме стоял приветливый холод: они улыбались друг другу, были вежливы. Нельзя, нельзя было затягивать эту вежливость: Шло к катастрофе.
— Лидка, я тебе яблок притащил.
— Спасибо, Виталий. Спасибо.
На глазах слезы.
— Лид, зачем ты поднимаешь машинку?
— Надо напечатать кое-что.
— Что ж, я не подниму тебе? Давай-ка. Это была уже теплота.
Лида поставила машинку, почти бросила, села на пол, обхватила его ноги, заревела, завыла страшным воем. Это только сперва могло показаться театральным: нет, тут все было подлинным — от разорванной горем, лопнувшей жизни, от вины своей, от безмерности утраты.
— Не простишь, знаю, знаю… Я жить не могу без твоей доброты!.. Я… что хочешь… Мне…
— Я забыл тот разговор, Лидка. Это наш, наш сын будет, хочешь? Хочешь так? Встань. Иди-ка сюда, на диван. Успокойся.
Ее ломало, конвульсивно вздрагивали руки и ноги, лицо мучнисто побелело. Он вспомнил тот первый их, крапивенский день и испугался страшно. Вышла мама, закутываясь в халат:
— Что тут у вас?
Тоже испугалась, налила грелку, принесла нашатырный спирт…
Потом Виталий поил чаем почти спящую Лиду, качал вправо-влево:
Она смеялась сквозь всхлипы, была маленькой, трогала своей беззащитностью до самых глубин. Какая статуя? Слабое, нуждающееся в защите нечто — дорогое, свое, от тебя зависимое.
Замечали? Сильному человеку, чтобы полюбить, надо пожалеть. Но не заблуждайтесь — не только сильному. Не зря говорили в старину: «Он меня жалеет», — и значило это — любит.
— Как мы назовем сына?
— Как скажешь, Виталий.
— Николай?
— Спасибо. Спасибо… (Слезы.)
— А дочку, Виталик?
— Дочку… Давай — Паша, Пашута.
— Мама будет рада.
Рожать она уехала в Крапивин-Северный, к матери. Почему — неизвестно.
Виталий волновался. Не так, наверное, как положено отцу в эти дни: то бы он ринулся следом, ходил под окнами. А теперь была все же подпорчинка. Хотя и подозрение было: из гордости сказала, солгала — от постоянной обиженности на что-то. Не верил. Вернее, его самолюбие не верило.
— Ты мог бы мне сказать, что происходит? — спросила мама.
— Знаешь, мам, не могу. Выговорить не могу.
Она заплакала.
Теперь мама была еще тише, но это было естественней — с неё уже не спрашивалось поступков. Она читала много, что-то выписывала в тетрадь. Виталий прочел однажды: «Рождаемся с болью, живем горюя, умираем в тоске…» «Умираем в тоске…»
Вот о чем, значит, думала… Как ей было одиноко и страшно, наверное! Как искали его глаз ее глаза!