Виталий стал ласковей. Но покой так и не дался: все ему хотелось уйти, убежать (к себе в комнату, в основном), не быть обязанным и виноватым. А ведь его не обязывали и не винили — просто хотели больше любви, чем он мог. И с Лидой так.
Он помнил одну только свою растворенность в чувстве — к отцу. Неужели так мало могло уместиться в этом сердце? Он сам иногда сокрушался: малое сердце. Человек с маленьким сердцем.
Мама стала подниматься с кровати, готовила ему с тщательностью, не считавшейся обязательной прежде: она не была хорошей хозяйкой.
Однажды утром Виталий услышал из кухни ее вскрик. Прибежал. Правой рукой она поддерживала левую, мякоть указательного пальца была отрезана — самая макушечка. Набегала и шлепалась об пол кровь.
Он молча притащил йод, бинты, вату, промыл, завязал.
Отвел ее в комнату.
— Полежи, не вставай до меня. Больно, мама? Может, врача позвать?
Виталий метался по квартире, стараясь помочь, облегчить (кроме того, он боялся крови). И когда, наконец, пожилая женщина притихла, закрыв глаза, он, успокоенный, поцеловал ее в щеку. И вдруг поймал её обрадованный — нет, ликующий взгляд! Вот так она хотела внимании. Почти как Лида: любым путем.
Боже мой, может, она и по пальцу ножом — ради этого
?Виталий ушел ошеломленный. Он не умел разрушить этого одиночества. И не сумеет. Так же, как и Лидиного. Ведь в размыкании круга одинокости у всех людей потребность разная: одному хватает простой доброты близких, другому дай все, все, что в них есть, — и этого мало.
«Да они разнесут меня по кускам, эти несчастные, ненасытные! Вытряхнут душу и проглотят ее, а потом удивятся: что это, вроде как нет души?»
Вечером пришла телеграмма из Крапивина:
«Девочка порченая. Лида убивается. Назвали Прасковья.
Мама».
В отчаянии, с привкусом озлобления, Виталий оформил отпуск и отправился к жене.
Гл. XI. Мать
Женщина посмотрела в зеркало: старая. Зеркало сказало ей то же, что говорило много лет. Оно не хотело льстить, поскольку женщина ни разу не улыбнулась ему. Такие отношения установились с тех пор, как не стало ее мужа, отца Виталия. «С тобой — всё, — сказало зеркало. — Можешь не спрашивать». Она знала: это так. Старики часто не переживают друг друга: побьется, помается обломок того, что прежде составляло целое, и — нет его. С молодыми иначе — если физически здоровы, не пробить эту оболочку.
Елена Петровна была молода, когда потеряла мужа. Она осталась жить. Но не вся. Погибло то, что совместилось с жизнью другого человека, — огромная земля! — и остался островок под знаком «Виталий». Своего, отдельного не существовало. Вырастить, выучить, охранить. Она не заметила, что давно уже не в силах помочь ему. И только тянется к теплу, которое он не может дать. Тянется, опутывает беспомощными руками: дай! дай!.. И лишь когда родилась Пашута, за которой — уход, которой потом — сказки, книжки с картинками, стихи… Неужели Виталий не способен полюбить дочку? В его заботе о ней что-то подчеркнутое, не продиктованное сердцем. Беленькая теплая Пашута, ручейковой прозрачности глаза, хрупкие пальцы, нервные, как у Виталия, как у его отца, с такими же четкими луночками ногтей. И — лиловое пятно через всю щеку. В деревне сказали бы — нечистый пометил.
Лида однажды холодно пояснила:
— Виталия пальцы отпечатались.
— Он ударил тебя? — ахнула Елена Петровна.
— Вас это удивляет? — гордо отозвалась Лида, будто знала об ее сыне и не такое. Вот, значит, как! Где же она, интеллигентность? Когда же успел Виталий так опроститься, огрубеть? И разве в Лиде есть хоть что-нибудь, что дало бы повод думать: эту женщину можно побить? Не укладывалось. Елена Петровна не спала ночь и сама удивлялась: «Вот не сплю из-за того, что было несколько лет назад, а они уже забыли давно, дружны, неразлучны». И все равно чувство потери, умаления чего-то важного не проходило. «Он любил отца. Меня не так. Но не грубил никогда. А если бы был отец?» Она стучалась в степу, за которой и вправду прятался ответ. Но не прямой, не безусловный: ей невдомек было, что их жизнь потеряла высоту, что ей, так любившей книги, картины, привнесшей в быт уютные вечерние чтения и беседы, — ей не удалось удержать этой высоты, потому что высота — это подъем духа, а отмершая душа не способна на подъем. И она корила себя, что в Виталикином детстве излишне много сил расходовала (по неумению, по слабости!) на добывание пищи, что, вечно уставшая, отдала сына случайным влияниям и увлеченьям. И босая, чтобы не разбудить, подходила к Пашуте, которая спала в ее комнате: «Может, ты?.. Может, тебе?..»
Но как же трудно будет девочке, отмоченной уродством, сохранить здоровую душу! Как трудно, если такие здоровые и красивые — ведь и Лида, и Виталий красивы — толком не уберегли своих! Жалость, захлестнувшая вдруг по горло, смыла отчуждение к сыну и умаление его образа.