И точно чужое крыло замахало у плеча. Чужое, прочное, из какого-то неуязвимого материала — без кожи и хрупких косточек. Пластмасса? Легкий металл? (Как далеко можно летать на таких крыльях и как безболезненно!..)
Может, мне, Юрию Бурову, когда-нибудь хотелось своим искусством что-то сказать? Полно, полно! Какая чепуха! Да я мечтал всю жизнь о пластмассовых крыльях за плечами и о душной кабине, и командировочных, о шмотках, о телятине с грибами…
А зачем тогда был Мугай-остров? Зачем бабкина черная тень в красных отсветах? И краски, которые сперва убивали всё живое, а потом научились, умаляя то, чему подражали, отдавать свое, бесконечно серьезное — полотну? Неужели то было детство? И оно осталось там, в далекой стране Крапивенке? А потом…
Потом была дорога, и на ней стояло чучело. Я содрал с него идиотский котелок, рванул кацавейку. Надел современный костюм, галстучек модной расцветки и ширины: живи и — отыди!
Оно ожило, чучело, и потащилось следом:
— Ты меня родил заново. Я — твое дитя.
И вновь была дорога. И стояло новое чучело в измурзанной одежке. Я содрал с него дурацкое тряпье… Да это же — бесконечка! Жил-был бычок — с белым пятнышком бочок!..
Они, эти новомодно, с иголочки одетые чучела, теперь мои собеседники, соглядатаи, союзники. А если кто и что наперекор — так ведь они и дубинкой дерзкого! Сообщники! И душно. И руки уже тянутся к привычной работе — содрать тряпье ли, плохо ли скроенную одежду, украсить, подновить, пустить по свету новое, новое чучело!
Да со мной и говорить-то перестали всерьез! Вот он, шкаф, вместилище плодов моих поисков и обретений. Шкаф этот с модными шмотками подмигивает настольной лампе: наш-то! ишь ты!
И тут вошла Тоня. Без предупреждения. Пришла — и все. Та самая Тоня, которую он так странно (через патологию ее чувств) снимал в первом своем фильме и с которой был счастлив в весеннюю ночь после вечеринки в ВТО, когда он впервые погладил жесткие, прямые, цвета свежего сена волосы смешной девочки Оны. Ах, как хороша была тогда Антонина! И как божественно глупа! И как беспечна!
— Тонька, ты? Ну, входи же!
Она запнулась о порожек, привалилась к степе. Пьяна, что ли?
— Входи!
Юрий знал, что ее красота непрочна. Но чтоб так скоро!
Пустые глаза торчали на бледном, широком (опухшем?) лице. Непокрашенное лицо. Стена облупившегося дома. Аварийный. На ней (на нем) было написано: аварийный. И почему-то у Юрки хватило доброты ли, ума протянуть к ней руки, обнять, прикоснуться щекой к холодной и почти шершавой ее щеке. К лицу трезвого, несчастливого человека. Тогда она заплакала. Потом рванула из кармашка мятый платок, вытерла глаза и нос, распрямилась.
— Мне ничего не надо, Юра. Просто ты лучше других.
— Случилось что-то?
— Нет. Не знаю. Наверное.
— Выпьем?
— Что у тебя? Водка? А, все равно. Давай.
Пили водку. Есть было нечего, хлеб только. Да и не надо.
— Я рада, — говорила она. — Для чего мне красота? Чтобы шептались? С этого все и пошло. Еду в метро — глядят и шепчутся. Разве это стыдно — быть красивой? А одетой? Что на мне такого надето, чтоб шептаться? Просто сидит хорошо. Верно?
— Конечно, Тоня.
— Я сначала думала — узнают по фильмам. Ведь только лицо снимали, одно лицо. И фигуру. Слово-то какое: «фигура»…
— Пожалуй.
— Ты, если не согласен, не поддакивай.
— Я согласен. Хотя тогда, в пашем фильме…
— Он тоже дерьмо. Только ты его в блестящую бумажку завернул.
Глаза ее вдруг обрели цвет и смысл, и что-то восстановилось в лице, уравновесилось. Гармония. Ведь что такое красота? Гармония. Не более того.
— Вот ко мне тут один старик приходил, — продолжала Тоня. — Он вроде о кино пишет. Сам как можжевеловый корень. Знаешь, из которых всяких русалок, леших, птиц делают. Пришел, посидел. «Чем, говорит, утолишься, а?.. Чем? Красота твоя пройдет», — «Вот когда пройдет, ответила и думать начну». А сама — уже. Думаю. Потому что проснусь утром — и зацепиться мне для жизни не за что.
— Да ведь у тебя кино есть. Роли.
— Нет там ничего этого. Нету. А во мне, Юра, было!.. Может, мало, а было. В девочках. Вот я в балет ходила.
— Хотела балериной стать?
— Да что ты! Смотрела, как это все летит и сливается с музыкой в такие волны… И качает тебя от счастья… Или — в мальчика была влюблена. Из окошка. Мне и не хотелось с ним заговорить. Я ведь знала, что понравлюсь, и всем мальчишкам нравилась. А я гляжу, бывало, в окно… И красивое любила. А теперь не люблю. И в кино мне хотелось показать свою опять же красоту: вот это красивое, видите. А оказалось: вот я вся тут, пустая. Голая совершенно. Что, не видали разве? Не пойми меня, конечно, буквально.
Юрка дивился, что дурочка эта своим путем, через какое-то, видимо, потрясение, дошла почти до того же, до чего и он.
— Мы не растрачены, Тонюшка. Мы с тобой не расточили своего, вот что. Не посеяли. Потому и собрать нечего.
— Может, и так. Как хочешь назови!
— Так
это называется, так. Помирает в нас нечто и кричит.Она опять заплакала.
— А когда подохнет, смердеть начнет. А? В чем моя вина? В чем?