Они с удовольствием рассказывают о том, что прошлым летом побывали в Сен-Тропе, загорали на пляже Пампелон и купались в море голышом.
– Дом, где я родился, находится рядом с этим пляжем. Или находился.
Еще немного – и молодые люди вспомнят дом, на который, быть может, не обратили внимания. Они мило предаются воспоминаниям в надежде найти его образ: «Большое белое здание? Или тот дом с башнями, похожий на замок?» – «Нет, наш стоит ближе к воде. А перед домом каменная стена, во дворе пальмы». Вновь нахлынули воспоминания. Почему в моей памяти так ясно, так отчетливо сохранился этот дом, где я провел лишь раннее детство и куда не возвращался после смерти отца?
– Сколько вам было лет, когда он умер?
– Восемь.
– Симбалли – это итальянская фамилия, не так ли?
– Мой отец родом из Тичино – не из швейцарского кантона, а из того, что по другую сторону границы. Еще несколько сотен метров – и он родился бы швейцарцем.
Йоахим берет гитару и своими толстыми пальцами ласково, даже как-то нежно начинает перебирать струны.
– А когда не стало вашей матери?
– Она умерла от рака, когда мне было одиннадцать. Не где-нибудь, а в Париже, на улице Глясьер[1].
Само название улицы было бы нелепым, не будь оно трагически точным. Снова в памяти всплывают картинки из прошлого. И это последние месяцы той агонии, того адского круга, той безумной и отвратительной сарабанды в исполнении дяди Джанкарло, действующего, я это знаю, по указке Мартина Яла. Он осаждает постель умирающей, призывая врачей сделать все, чтобы продлить ее жизнь (и страдания тоже), не из любви к ней, а лишь для того, чтобы она протянула еще какое-то время и подписала нужные документы. Разумеется, моя лютая ненависть к дяде и Мартину Ялу возникла не в последние дни. Она появилась как-то неосознанно, пустив ростки в те самые весенние дни 1960 года, а потом зрела все последующие годы. Я до боли ненавижу этих господ и порой не могу понять эту ненависть, толкнувшую меня наотрез отказаться от их услуг, обучения, денег и превратившуюся в болезненную одержимость.
– Его отец был очень богат, – роняет Йоахим скрипучим голосом, указывая на меня подбородком. –
Йоахим улыбается мне, и в его взгляде сквозит поразительная теплота искренней дружбы. Он кивает головой.
Он начинает петь свое любимое фаду
Каждый турист, будь то немец или кто-то другой, но чаще всего немец, меняет по прибытии около восьмисот долларов. Я зарабатываю около восьмисот шиллингов, или чуть более ста долларов, на одном туристе. Расчет нехитрый и по-детски простой: через две недели после того, как у меня появилось золотое дно, я смог отказаться от услуг Чандры как партнера, предоставляющего денежные средства, поскольку пускаю в оборот собственные шиллинги, полученные от продажи долларов индийским торговцам. Через двенадцать дней – точно помню дату, ибо она знаменует собой конец третьей недели моего пребывания в Момбасе, – я в состоянии четырежды за день собрать по шесть тысяч шиллингов, необходимых для покупки долларов у четырех туристов, прибывающих одним рейсом. Четыреста двадцать долларов чистой прибыли за два часа работы. Не то чтобы каждый день на меня сыпалась манна небесная, но тот день, по правде говоря, должен быть отмечен белым камнем как этап в ходе проведения моих валютных операций.
Одно несомненно: я зарабатываю себе на жизнь. И даже больше. Двадцать второго декабря, за два дня до Рождества, я покидаю отель Castle с его шумным вентилятором, следами раздавленных комаров на стенах, общим душем с устойчивым запахом мочи в конце коридора и переезжаю в отель White Sands, расположенный неподалеку от резиденции Джомо Кениаты. Передо мной чудесный белый пляж и коралловое великолепие Индийского океана. Почти через месяц после моего приезда в Момбасу я начинаю чувствовать себя как дома. Двадцать третьего декабря приходит письмо. На конверте без орфографических ошибок указана моя фамилия с двумя буквами «л» и заглавной «с», и еще: «Момбаса, Кения». Я никогда не узнаю, каким чудом кенийская почта смогла доставить его – быть может, потому, что в этом городе с населением в двести с небольшим тысяч жителей европейцев, особенно не британцев, не так много.
Открывая конверт, я обращаю внимание на то, что письмо было отправлено из Парижа одиннадцать дней назад, двенадцатого декабря, в четырнадцать пятнадцать с почтового отделения на улице Бетховена в шестнадцатом округе. В конверте только лист бумаги без водяных знаков размером 21 × 27 сантиметров. Текст напечатан на машинке: