«Знаешь, в чем заключалось революционное новаторство Бонапарта?» — спросил меня как-то Фриц фон Рейхенау.
Когда он так спросил, до меня быстро дошло, что я, в принципе, имею весьма смутное представление о Бонапарте.
«Бонапарт был артиллеристом, — задумчиво продолжал Фриц. Он и не ожидал от меня внятного ответа. — Его вера в пушку была безгранична. Он стал первым, кто решился стрелять из пушек по так называемому мирному населению. Просто взял и пальнул по мятежной толпе. Это произвело колоссальное впечатление на общество. Не говоря уж о том, что Жозефина сразу ему дала. Вот просто не сходя с места, из чистого восторга».
Сейчас, в Париже, я, кажется, понял, что, собственно, имел в виду мой друг Фриц. Интересно, если возникнет «ситуация», воспользуется ли адмирал Дарлан изобретением своего духовного предшественника? Расстреливать безоружных людей из артиллерийских орудий нехорошо, но иногда приходится.
Я сел на скамейку, усыпанную крошечными цветочками, осыпавшимися с каштана, прикрыл глаза, ощущая солнечное тепло на веках. А лично ты, папаша Шпеер, когда был частью благословенного Второго танкового и шел сквозь Украину, как нож сквозь масло, — ты-то сам расстреливал из орудий безоружных людей?
Я снова видел, как рушатся домики с глиняными стенами, крытые соломой, как ломается кирпичная кладка цехов, большевистских «домов культуры», зернохранилищ.
Насколько русских вообще можно считать мирным, безоружным населением? Имеет ли всё это значение? Роднит ли меня с Бонапартом? Позволяет ли войти в этот город, в эту реальность — апрельского Парижа сорок третьего года — или же продолжает втаптывать меня, как в грязь, в какой-то новый, еще не написанный учебник истории?
…«Но, герр Шнубе, для чего нам вообще учить про всех этих давно померших французов?»
«Для того, что мы должны извлекать ценный опыт из уроков истории»…
Я вдруг вспомнил нашего гимназического учителя. Герр Шнубе. У него было какое-то увечье, не позволившее ему отправиться на фронт. Сухая рука, кажется. Как у кайзера. О каких «уроках истории» говорил герр Шнубе, о каком опыте? Как стрелять из орудий по толпе, как воевать зимой в России?
Я сидел под цветущим каштаном в Париже и на полном серьезе верил, что вовремя доставленные теплые сапоги и полушубки могли решить дело под Сталинградом.
Да, я всё еще думал о Сталинграде. На что бы я ни смотрел, с кем бы я ни говорил — я думал о Сталинграде. Об огромном городе на берегу огромной реки, над которым полыхали пожары. И о том, как постепенно этот титанический город сжимался вокруг нас, становясь всё меньше, всё туже, всё теснее, так что, в конце концов, мы, как дети из старой сказки, очутились в кармане у ведьмы. В том подвале, откуда русские вытащили нас и перегнали в лагерь.
Бонапарт глазел на меня с ажурной ограды сада, как охранник. Нечего пыжиться, корсиканец. Тебя тоже побили в России.
Я собирался провести в Париже несколько дней, а затем перебраться в Ниццу — для полного восстановления сил. У меня двухмесячный отпуск. Если понадобится, я могу его продлить. Главное — мое здоровье. Опытный танковый офицер нужен Фатерлянду здоровым. Полным сил.
Дорогу из России я помнил плохо. Швеция осталась практически сплошным провалом. Госпиталь в Потсдаме запомнился лучше. Серые жесткие простыни сменились белыми. Крахмальная подушка кусала щеку.
Один раз меня навестил брат. Несмотря на свою занятость, канцлер явился в госпиталь. Он был с какими-то офицерами, которых оставил снаружи и вошел ко мне один.
Мои соседи по палате — их было трое, в том числе старик с язвой желудка, — уставились на Альберта.
Старик надул и втянул обвисшие небритые щеки и проговорил:
— Ну и ну…
После чего долго, противно кашлял.
Брат в накинутом на плечи летучем белом халате взял стул и уселся рядом с моей койкой. Пожал мою руку, наклонился, поцеловал в щеку. Рука у меня, как дохлая рыба — вялая, влажная, холодная. На месте брата мне было бы противно.
Я смотрел на посетителя и ждал, пока незнакомое уставшее лицо совпадет с тем, которое оставалось в моей памяти — с лицом Альберта.
Полагаю, он проделывал в уме ту же операцию. Допускаю, что ему пришлось труднее, чем мне. Впрочем, тогда я о его чувствах не думал. Тогда мне всё было безразлично. Интересовал меня только я сам, да и то в очень малой степени.
Наконец он слегка улыбнулся, отчего морщины на его лице стали заметнее.
— Плохо выглядишь, — сказал я чужим голосом.
— Ты тоже, — отозвался он.
После этого мы замолчали. Он смотрел в окно, я — на больничную стену. Она была чистая и светлая. Зеленоватая.
Между мной и братом незримо вырастали призраки зданий: фантастические дворцы будущего, которые он задумывал, но уже никогда не построит, и те дома в России, которые я разрушал. Во всем этом была какая-то дьявольская логика: архитектор и его тень, созидатель и разрушитель. Все, что он построит, я уничтожу орудийным огнем. Не лучше ли ему не строить, чтобы мне нечего было уничтожать?
Я понял, что на несколько мгновений заснул и увидел короткий, болезненно-яркий сон.
— Как мама? — пробормотал я.
— Хорошо.