Я хотел спросить о судьбе моих товарищей. Со времени возвращения в Германию я не имел от них известий. Но Альберт опередил меня, заговорив первым.
Он вынул из кармана листок.
— Тебе предоставляется отпуск. Когда выпишешься из больницы, поезжай во Францию. Побывай наконец в Париже. Потом вернешься в строй. Когда будешь готов.
Он встал.
— Рад был тебя повидать, Эрнст.
Я пробормотал «Я тоже» развевающемуся белому халату на его спине.
— Ну и ну, — сказал старик с язвой. — Это ведь сам рейхсканцлер, а? По газете узнал. — Он кивнул на фотографию в газете, лежавшей на подоконнике. — Стало быть, правда, что про тебя говорили, а? Ну и ну!..
И снова закашлялся.
Другой наш сосед, с травмой позвоночника, продолжал спать. Четвертый, молодчик с одутловатым лицом, делал вид, что читает книгу, а сам исподтишка наблюдал, словно запоминал каждое сказанное при нем слово.
— Все, что про меня говорят, — скорее всего, правда, — ответил я старику.
Я понятия не имел, что именно обо мне болтают.
Мне совсем не хотелось ехать во Францию и тем более — в Париж. Я подчинился потому, что привык подчиняться. Кроме того, в предложении-приказе Альберта угадывалась железная воля нашей матери.
Даты в отпускном листе проставлены не были. Мне предстояло вписать их самостоятельно. Я решил, что двух месяцев хватит. Имя там тоже стояло не мое.
— Ну и ну, — сказал старик, заглянув в бумаги, которые я бросил на одеяло. — Вот так дела, сынок.
Так и вышло, что первым городом, который я по-настоящему увидел после плена, стал именно Париж.
Я сошел с поезда, еще полный каких-то иллюзий.
Например, я считал себя сильным человеком. Естественно, никому я об этом не говорил. Еще не хватало взять и брякнуть кому-то в лицо: мол, пойми, дружище, ведь я — человек сильный! Я чинил танки на морозе, я ночевал в казарме без окон и с дырами в стенах, я прошел с боями всю Европу и еще половину Советского Союза, я выжил в плену… и вот теперь, знаешь ли, я в Париже, как ни в чем не бывало. В руках маленький чемоданчик, путешествую налегке. Прогуляюсь по городу, позавтракаю, найду приличную гостиницу. Вечером — кино. В Париже до сих пор показывают фильмы на немецком языке. Причем в лучших кинотеатрах. Я читал об этом в газете, которую оставил в поезде.
Естественно, ничего этого я не произносил — по крайней мере, вслух, — но я искренне так думал.
И вот тут-то Париж и нанес мне предательский удар.
Внезапно передо мной раскрылась красота. Она пробрала меня до печенок. Это как проникающее ранение брюшной полости.
Несколько лет я не встречал ничего по-настоящему красивого. Только уродство и страдание. Самым приятным впечатлением последних месяцев были чистая простыня — сперва серая, потом белая — и светлая госпитальная стена в Потсдаме.
А здесь я увидел цветы, нарядных женщин, вензель в кофейной чашке. Мужеподобная, плоская Жанна д’Арк в доспехе венчала угловую башенку солидного, буржуазного здания. На улицах я еще держался. Разбитая витрина, сорванная афиша, тележка с мусором — всё это были мои союзники.
Я прошел мимо старухи в беретике с перышком, в невероятно старомодном пальто и при облезлой горжетке, которая привела бы в ужас любого противника вивисекций. Старуха навязчиво сунула мне под нос кружку для подаяний — мсье, сейчас тяжелые времена! Мсье?
За старушачьей спиной темнел очень старый дом, в котором наверняка жил какой-нибудь герцог Ришелье. Или там Монморанси. На меня глазели каменные львы, такие же древние, как нищенствующая парижанка. Львы и старуха выглядели порождениями одной эпохи.
Пошарил в кармане, отыскались две монетки по пять рейхсмарок, с профилем Гинденбурга. Монеты с неприятным звоном исчезли в кружке.
Обладательница берета и пера попыталась завязать разговор, но я захотел побыстрее уйти и от нее, и от львов. Все они не выглядели симпатичными.
На беду я решил сбежать от людей в Люксембургский сад. Я знал, что там, во дворце, германское командование размещало штаб Люфтваффе во Франции, и вообразил, будто сад до сих пор закрыт для посетителей. Сам я рассчитывал войти по немецким документам.
Но документы у меня не спросили, а сад оказался полон публики.
Старики играли в шахматы, устроившись возле самой ограды. Увядшая женщина в черной шляпке читала книгу, потом вынула из сумочки помаду и, не глядя, обвела губы.
Я нашел пустую скамью, сел — и вот тут мне стало по-настоящему плохо.
Я смотрел на деревья, на статуи, на пруд — и цепенел. Их нетронутая красота отторгала меня, изгоняла из мира. Мне просто не оставалось здесь места. И дело не в призраках Сталинграда, не в тех домах, которые я разрушил, а мой брат не построил. Дело заключалось в том, во что я превратился и какому миру теперь принадлежал.
Бонапарт, между прочим, тоже был убийцей. Но это не имело значения. Люксембургский сад не отвергал Бонапарта, как отвергал сейчас меня.
Разгадка — в грязи и болезни. Герой обязан носить красивый мундир. С эполетами. И побольше золотого шитья. Герой должен быть соответствующим образом декорирован, чтобы этот мир признал его за своего.