Кеша Чебунин, рьяный партиец, хотел было на старом конном дворе собрать маёвку, растолмачить дуракам, что Бога нету, есть Ленин, Маркс и Энгельс, но дураки не пошли Кешу-хлопушу слушать, а стали отца Силуяна выглядывать: не едет ли? Поторчал Кеша на конном дворе на пару с Марксом, портретом укрывался от байкальского ветра, замёрз да и пошёл похмеляться. Тут мужика и прихватила баба с малым чадом, которые уже вызубрили «Символ веры» и наладились креститься у отца Силуяна в байкальском плёсе. Буром пошла Тося на мужика:
– Не пойдёшь с нами креститься, зюза подзаборная, вот те Бог, вот те порог. Дуй из Кедровой Пади куда твои шары бесстыжие глядят. Чтоб ни слуху ни духу… И деды наши, и прадеды – без Бога ни до порога, и мы с имя. Так что, думай, Кеша, кто тебе родней, Бог или Карл Маркс?.. Может, батюшка и от пьянки бы тебя отмолил…
В последние лихие времена стал Кеша Чебунин исподтишка сомневаться в Карле Марксе, а пуще того – в Ильиче, подле которого кружила нерусь вроде Аверьяна, что обратился вороном; кружила та нехристь, измывалась над русским народишком, пока Сталин не помёл поганой метлой. Кеша даже сочинил отчаянный стих, который читал одышливым шёпотом, по-заячьи стреляя юркими глазами:
Шибче аверьяновой сивухи пробрал Кешу своеручный стих, слёзы текли по седой щетине: однако, уж второй век кружит – и никакого сладу! Как при Ильиче взмыл над Рассеюшкой, так и кружит… Э-эх, чо деется на белом свете!.. Крепко призадумался Кеша, может, оно, баба и права?.. Может, с попом потолковать, как бы эдак уладить в Кедровой Пади да и во всей державушке, чтобы с Богом жить и с коммунизмом, но без воронов клятых?..
А в Кедровой Пади – праздник вроде престольного, крещенье всенародное. Батюшка перво-наперво окрестил кедровопадьцев в байкальской волне… а народ, запуганный вороном, всей деревней привалил, и малых чад на руках принёс… Потом батюшка освятил детские ясли, да ещё и прошёл крестным ходом с присмиревшим народом. Злобно кружился, ярым вихрем вился ворон над крещённой деревушкой, а тут, Емеля-дурачок своими глазами видал, вдруг с небес на белом коне спустился Егорий Храбрый, полымем пролетел над тайгой и поразил огненным копием чёрного ворона.
Тут бы и сказу конец, но кедропадьский кабатчик, бывший напарник Аверьяна, позаочь величаемый Зелёный Змий Горыныч, восхотел, чтобы поп, – в кои-то веки завернул в глухоморную деревеньку, – освятил и пьяный кабак: дескать, озолочу, но батюшка опёрся: мол, я поп старорежимный, ещё при Сталине служил, несовремённый, ваши притоны освящать не буду… ни за какие шишы. Тут ещё Тося, жена Кеши Чубунина, да бабы других кабацких ярыжек, загалдели хором, мол, спалят бесову корчму вместе с Зелёным Змием, а заодно и все дворы, где торгуют аверьяновой гиблой сивухой.
После байкальского крещения вырешили кедровопадьские мужики церкву рубить, а Степану Андриевскому в той церкве – старостой быть, и Емелю держать при себе для смирения. «Мне бы, братцы, на паперть в христорадники», – возжелал Емеля.
Минуло год, освятилась златовенцовая кедровая церква, и стал батюшка чаще в Кедровой Пади гостить, службу служить, и зажила деревенька в былой тиши, но Емеля вздохнул принародно, дескать, вы что же думаете, пеньки баргузинские, бурундуки кедровые?! Вы думаете, Аверьян одинёшенек на белом свете? Обрадели… Да их, воронов, тьма тьмущая! И посреди нас… Долго ли в ворона обратиться, ежли Богу не молиться!
Дворник
Сказ о захолустном писателе
Всплыло солнце над байкальским хребтом, над сумеречным чернолесьем, домовито, с хозяйским прищуром оглядело землю: серебристо играет чешуйчатая рябь на ангарской стремнине, тает густо-зелёная лешачья тень под высоким становым берегом, теплеет рыжий суглинистый яр, издырявленный норами, откуда выпархивают, заполошно снуют по-над самой рекой стрижи, и, ухватив мошку либо зоревого комара, ныряют в дуплица, кормят прожорливых чад; просыпается скошенный луг на яру с гладко очёсанным зародом сена, оживает прибрежная деревня-малодворка с вековечными седыми избами, матерыми амбарами, «чёрными» банями, ладными завознями, сеновалами, людскими и скотными дворами.
Взошло красно солнышко из таёжного хребта и обмерло, словно румяная со сна, щекастая молодуха, провожая в поле бурёнку, вдруг сомлела у поскотинных ворот, блаженно и бездумно отпахнув глаза, омытые ключевой водой до небесной синевы: Божушко ты мой милостивый, экое райское диво разлилось по утренней земле.