Неужели и впрямь эта мечта таится в его душе? Как удалось лукавому проникнуть в нее? На чем основывался Карл, посмевший произнести эти слова? Нет, это неправда! Разве не слышал он голосов — с самого раннего детства, каждый раз, как священник возносил над алтарем дароносицу? А Карл, издеваясь над братом, говорил, что эти мнимые голоса — просто свидетельство детского пристрастия к золотым побрякушкам, к расшитым серебром одеждам, к ярким краскам! Нечего греха таить, в этой стране — тяжкая жизнь, но он пришел к богу не из корысти, не для того, чтобы обрести тихое пристанище, в котором он мог бы жить в бездействии и при случае доказать свою непричастность ко всем злым делам! Нет, он не способен на это!
Конечно, он колебался, он не сразу отказался от предложения архиепископа стать его секретарем. Но если он молил небо вразумить его, то лишь потому, что страшился погубить среди приближенных архиепископа свою душу, утратить веру и самый смысл жизни.
Он трепетал при мысли, что его будут окружать скрытая ненависть, коварные интриги. О нет, он никого не осуждает. Кто знает, не кроются ли за слащавыми улыбками епархиальных крыс и придворных аббатов жестокие муки совести? И в самых бесстыдных притопах нечестия могут обитать поистине святые люди, обрекшие себя на добровольную каторгу... Разве великие искушения не сделали долю святого Антония столь прекрасной, возвышенной и завидной? Разве величие сана не состоит именно в приятии вечной борьбы на стороне ангела, против лукавого, — именно в вызове силам зла?
О, ножи, вонзающиеся в сердце! Но не есть ли это цена божественного гласа? Где слова, умеющие просвещать? Где вино, способное утолить жажду, где хлеб ангельский? Как раздавать его людям, если у тебя его нет? Как-то проезжий аббат вскользь заметил, что самая тяжкая для священника драма — отречение от сана... И сколько еще таких духовных расстриг живет в монастырях и при храмах!
Ветер перевернул страницы Священного писания, лежавшего на полу, и луна ярко осветила первый стих тридцать первой главы книги Иова. Диожен с силой прижал ладонью открывшуюся страницу:
И перед взором будущего священника предстали девушки родной земли, блистающие, как черное золото, исполненные очарования, каким наделял он их в своих юношеских мечтах, — он увидел упругие губы, золотистые груди, гирлянды цветов на гибких бедрах. В эту минуту он постиг всю несправедливость, всю противоестественность того вечного вдовства, на которое себя обрекал. Он представил себе одиночество летних вечеров, погруженные во тьму деревни, заброшенный глухой угол, бесконечную тоскливую пустоту, нарушаемую зловещими криками совы... Одиночество, неизбывное одиночество в бесконечной веренице дней. Один вечерами в своей спальне, и никогда в нее не проникнет теплый запах другого человеческого существа. В часы бессонницы, под серенады котов на крышах, под неумолчную скороговорку стенных часов, битком набитых цикадами секунд, будет он считать звезды на небосводе в тщетной надежде заснуть. Его дни превратятся в ожидание скорбных ночей. Неужели этого хочет от него господь?
Но он покорно примет грядущие дни с их неистовым благочестием, с их покорностью и тоской, и с лаской, которую будет дарить он чужим детям, — примет все шипы, которые никогда не вырвать из сердца.
Он будет проповедовать бога гневного, бога-мстителя, и дети и старики будут дрожать, слыша его проклятья, трепеща в ужасе при одном упоминании о муках ада, более страшного, чем геенна человеческая.
Завидев его, люди будут шептаться: «Смотри, вон поп идет»... Найдется ли хоть одна дружеская душа, способная понять его жертву?
Но и это еще не все. На его долю выпало стать орудием жестокого принуждения. Каких только кощунств не совершит он, сын черной расы, во имя вящей славы бога белых людей! В течение трехсот лет хунфоры[15] бросали вызов католической церкви! И вот настал день, и утомленный борьбою белый архиепископ сказал:
— Уничтожьте богов древней Африки, ставших богами гаитянской земли! И ты — будь первым! Сожги их — всех до единого!..